355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Арамилев » В лесах Урала » Текст книги (страница 1)
В лесах Урала
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:26

Текст книги "В лесах Урала"


Автор книги: Иван Арамилев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)

Иван Арамилев
В ЛЕСАХ УРАЛА
Повесть


Часть первая


Глава первая

За деревню, в небольшой овражек, укрытый со всех сторон березняком, вывезли опутанного ремнями, в наморднике, трехгодовалого медведя. Зверь был пойман маленьким в тайге, воспитывался в конюшне дяди Нифонта для притравы собак. Его уже «травили» в прошлом году. Он был молод, не опасен, и потому после притравы опять очутился в конюшне.

Мы с двоюродным братом Колюнькой, сыном дяди Нифонта, носили медвежонку разные кости, требуху, вареную картошку.

– Здорово, Мишутка! – кричали мы. – Здравствуй, Михайло Иваныч!

Он мотал головой, протягивал сквозь дверную решетку лапу, встречал нас тихим, ласковым ворчаньем. Казалось, он пенял: «Что ж вы, ребята, редко ходите? Скучно без вас!»

Осмелев, мы забирались в конюшню, хотя это было строго запрещено, садились на Мишутку верхом, гладили по голове, чесали бока. Он был совсем не злой. Я даже целовал его в верхнюю губу между ноздрями. Мы подставляли ему щеки, чуть-чуть намазанные медом, и он, сладко чмокая, облизывал нас шершавым языком. Это был ужасный сластена: любил мед, сахар, леденцы, кедровые орехи, распаренную свеклу.

Накануне травли мы обсуждали, как избавить Мишутку от беды. Я хотел ночью открыть конюшню, выпустить зверя: когда проснутся охотники, он будет далеко в тайге. Колюнька вскинул на меня испуганные глаза.

– Что ты! Что ты! Нас обоих… – он не договорил, но я хорошо понял: если сделаем, придется отвечать боками.

Мы задумались.

– Ну и шут с ним, пускай травят! – сказал Колюнька. – Он, ишь, какой лешачина вырос, в дверь не пролезет. Нам другого из лесу приведут, маленького. Тятька знает, где их брать.

Я не стал спорить. Было ясно: Колюнька хочет оправдать взрослых. Мишутка смотрел на нас так доверчиво, так дружелюбно, что у меня ныло сердце.

Нам, пожалуй, совсем не следовало ходить на травлю, – я понял это позднее. Но мы, конечно, не удержались. Очень уж хотелось посмотреть, как Мишутка начнет драться с собаками. Правда, мы надеялись еще на чудо: может, зверь отобьется от лаек, убежит в тайгу. По рассказам взрослых мы знали – такое бывает.

Утро было холодное. Сосны в зыбком тумане казались легкими, словно плыли по воздуху. Вишневое солнце вставало над притихшею, задумчивою землей. Роса сверкала на оголенных кустах. У лосей начинались свадебные песни. Где-то вдали, у каменных отрогов, одиноко и протяжно вздыхал сохатый: звал на бой соперников или потерянную в тайге подругу. Голос у сохатого был хриплый, сердитый.

– Ишь, зевает, бродяга! – сказал Колюнька. – Погоди, выпадет снег, охотники тебе покажут! Зевает и зевает: я, мол, никого не боюсь…

Невдалеке от оврага начиналась тайга. На опушке затаились охотники с молодыми собаками. Были тут заядлые промысловики Тарас Кожин и Никита Шорнев, старший брат моего отца дядя Нифонт, были и не охотники, пришедшие поглазеть на забаву. В толпе стоял староста Семен Потапыч Бородулин – тучный мужик с окладистой рыжей бородой. Он охотой не занимался, но скупал пушнину и всегда ч ходил на травлю, приглядывался к собакам. При случае Бородулин покупал хороших лаек, возил их продавать в город.

Среди мужчин, охотников и собачников, выделялась Зинаида Филева – коренастая, широкоплечая девушка лет двадцати. Отец и мать ее умерли давно, она жила с бабкой Аленой в старенькой, накренившейся избенке. На сходках, если мужики пытались навязать ей городьбу общественного прясла или рытье канавы, Зинаида звонко и плаксиво кричала: «Я – сирота! Вам не стыдно утеснять сироту?»

Она слишком часто прикрывалась сиротством, и ей дали прозвище: «Сирота». Рябая, большеротая, с бельмом на левом глазу, Сирота была самой некрасивой девкой в Кочетах. На замужество ей надеяться не приходилось, она собственной грудью пробивала себе дорогу в жизни: пахала, сеяла, косила, рубила дрова, ни в чем не уступая мужикам. Зимою ловила в капканы горностаев, лисиц, добывала ружьем белок и куниц. В прошлом году она даже взяла медведя на берлоге. В промысле Сироте везло, иные мужики завидовали ей, бабы называли Зинаиду за злой язык «бельмастой кикиморой». Кочетовский остряк Симон Пудовкин объяснял удачи Зинаиды просто: любой зверь, увидев Сироту, заболевает медвежьей болезнью и не может двинуться с места – хоть живьем бери!

Сирота привела на травлю молодого кобелька Пирата.

…Развязанный Мишутка, словно не веря тому, что пустили на волю, вразвалку шел к лесу. Остановился, забавно фыркнул, потянул ноздрями воздух, попробовал сорвать намордник. Ремни крепки. Он понял это и тем же спокойным шагом двинулся дальше.

Травлей распоряжался мой дед Спиридон, первый охотник деревни. Он взмахнул рукою, и собаки, спущенные со свор, кинулись навстречу зверю.

Я стиснул зубы, сердце часто-часто колотилось в груди. Чем-то все кончится? Кто кого одолеет?

Впереди несся Серко дяди Нифонта, статный кобель, похожий на волка, за ним – наша Урма: они уже имели дела с медведями на берлогах во время зимних охот. Их пустили с молодыми, чтобы они показывали, как «сажать» зверя, как вести себя в этой нелегкой охоте.

Мишутка увидел собак, остановился. Может, он прикидывал: стоит ли связываться с остервенелой оравой? Нельзя ли миновать схватки?

Собаки приближались. Мишутка отрывисто рявкнул, огромными скачками побежал по пригорку. Тяжелый, неуклюжий, он уходил с непостижимой быстротой. Серко догнал его, с ходу рванул за гачи, заставил повернуться. Урма наскочила сзади.

Молодые лайки тоже дружно навалились на зверя. Азартнее всех «брал» Мишутку наш Пестря, сын Урмы, хотя ему не было еще и года. Кличку «Пестря» кобельку дали за белые пятна, густо рассыпанные по серой рубашке. С первых недель Пестря отталкивал от корыта своих братьев и сестер, пожирал весь корм и этим покорил деда: старик оставил Пестрю на племя в надежде, что из обжоры выйдет толк.

И сегодня Пестря оправдал себя. Лобастый, широкогрудый, с могучими лапами и волчьими клыками, он почти не уступал в свирепости Серку и Урме. Хорошо работал и Пират Зинаиды Сироты.

Лыско дяди Нифонта и Тузик Тараса Кожина вертелись и тявкали поодаль, не решаясь кинуться в свалку.

Охотники подзадоривали собак. Робких подталкивали ногами, хворостинами.

Я не узнавал себя. Во мне проснулось что-то непонятное. Трудно было дышать от горячих толчков сердца. Мы с Колюнькой тоже метались на поляне, покрикивали: «Ату его! Бери, бери!» Весь я горел, охваченный охотничьим пылом, как молодые собаки, впервые наскочившие на крупного, теперь свирепого и беспощадного зверя.

Я видел, как наганивали собак на лося, как травили волка и рысь, но теперь потускнело все виденное раньше. Медведь был окружен. Собаки не давали ему тронуться с места. Он яростно рюхал, старался схватить назойливых, менее осторожных и ловких. Белая сучонка Муська не увернулась от удара когтистой лапы, рухнула с перешибленным хребтом. Жалостно крякнул хозяин Муськи Никита Шорнев. Еще одна собака– с вырванным боком – уползла в сторону.

Медведь расшвырнул собак, опять побежал к тайге. Лайки хватали его за гачи. Он бойко повертывался, брызгал слюной, взмахивал лапами. Как подхваченные ветром, собаки прыгали в стороны.

Травля удалась. Дед подал команду «кончай». Дядя Нифонт вскинул ружье, выстрелил медведю в ухо. Зверь упал. Большое тело его вздрагивало, задние лапы скребли землю. Он еще пробовал подняться. Встал на передние лапы, выпрямил шею и опять повалился на бок.

Конец! Жаль Мишутку… Но меня радует, что все слушаются деда: он тут вроде начальника, высокий и важный, в новой пестрядинной рубахе, в меховой жилетке. Как всегда осенью, он без шапки. Волосы на голове у него взъерошены, ветер треплет черную седеющую бороду.

У меня одно желание: поскорее стать взрослым, сделаться первым охотником, вот так же ловко и властно, как дед, распоряжаться притравой, всеми командовать.

С гор подул ветер. Низкие дымные облака поползли над лесом. День потемнел, и краски на земле потухли.

Соседи спорили, чей пес работал хуже, чей лучше. Хвалили Серка, и дядя Нифонт добродушно улыбался:

– Ничего, собачка ухватистая. Худых в доме не держу.

Хвалили Урму, Пестрю, Пирата. Семен Потапыч Бородулин подошел к деду и сказал:

– Продай Пестрю, Спиридон Демьяныч. Пятерку дам.

Дед покосился на старосту, сухо ответил:

– Себе дороже стоит. Да и кобелек заветный: внуку предназначаю.

Он кивнул на меня.

– Ну, гляди, – значительно проговорил Бородулин. – Пять рублей – деньги хорошие.

Лайки облизывали голову медведя. Шерсть дыбом стояла у них да спинах и загривках, злобно горели глаза.

Покалеченных медведем прикололи рогатиной. Лыска и Тузика дед застрелил. Это было просто ужасно! Они – веселые, ласковые собачонки – доставляли нам с Колюнькой много радости.

Сжав кулаки, я подбежал к деду.

– У, какой ты! За что их так?

– Как за что? – умные карие глаза его смотрели пытливо и грустно. – Нешто из ублюдков прок выйдет? Хороши собачки – боятся подойти к медведю!

Он деловито продувал ружье, шутил с мужиками, словно ничего особенного не случилось. Меня же трясло от злости, от ненависти к деду. Колюнька держал Серка на поводке и плакал: он тоже, как я, жалел Тузика и Лыска.

Все во мне перевернулось. Я теперь не завидовал деду, не хотел быть, как он, первым охотником. Каждый год придется самому казнить трусоватых собак. Нет, бог с ним, с почетом. Провались она, слава охотника!

И я не понимал деда. Казалось, до сегодняшнего дня он был другим. У него тяжелая фузея кустарной работы. Соседи, экономя припасы, покупают легкие ружья, при охоте на мелкого зверя и птицу кладут крохотные заряды. Дед насыпает дробь и порох горстями.

– Как пальну, душа возрадуется, – смеется он, поглаживая граненый ствол фузеи.

Мужики, услыхав его выстрел в лесу, говорят:

– Спиридон кого-то жарехнул.

Зимою старик подкармливал на гумне голодных серых куропаток и отпускал на волю. Соседи высмеивали причуды старика, говорили, что он выжил из ума. Я не верил. Нежадный и мудрый, дед казался мне лесным владыкой.

Осенью я ходил с ним в окрестных угодьях.

Фузея сильно отдавала. Правое плечо у деда всегда было в багрово-синих кровоподтеках, на щеке и на шее – темные подпалины от прорыва газов в казенник.

Старик почти не знал промахов. Поднимается из папоротника глухарь – дед нацелится, спустит курок.

Выстрела нет, глухарь бьет могучим крылом над лесом, дедушкин ствол передвигается за ним. Птица ушла далеко – не достать. Наконец гремит выстрел, и глухарь падает.

– От меня не уйдешь, божья тварь! – бормочет довольный старик, а я вприпрыжку бегу поднимать добычу.

Дед не гонял по насту лосей, потому что считал такую охоту злодейством, не стрелял маток глухаря и тетерева, хотя соседи не давали спуску ни одной птице.

Однажды мы шли по лесу. Я невзначай наступил на муравьиную тропу, придавил ползавших по ней муравьев. Как возмутился дед!

– Ты слепой или что? – закричал он. – Гляди под ноги! Зачем топтать мурашей? Всякая тварь жить любит.

Я вспомнил это и думал: «Мурашей жалеет, собак застрелил! Да что же он за человек?»

Дядя Нифонт снимал с медведя шкуру. Дед помогал ему. Мы с Колюнькой пошли домой. Я шагал как в тумане. Все кругом стало чужое, непонятное: и земля и люди, голоса которых звучали на поляне за моей спиной. Я ненавидел колючую траву под ногами, серые облака над лесом и солнечный блеск в пойме реки. Никогда еще горе не хватало так за сердце. Что же со мной происходило? То, наверно, кончилось милое невозвратное детство и наступила преждевременная юность.

Бабушка – невысокая, худенькая, круглолицая, всегда хлопотливая и добрая старушка – встретила меня у крыльца.

– Что, Матвеюшко, невесел? – спросила она. – Обидел кто?

Я рассказал все и не мог сдержаться: слезы хлынули из глаз.

– Ну, не плачь, – утешала бабушка, вытирая фартуком мои щеки. – Я деда отчитаю. Ишь, разошелся, злыдень! Выпей-ко молочка да послушай: бывальщины сказывать стану.

Она дала мне кружку парного молока, села на лавку, сощурилась, будто вспоминая что-то, тряхнула седеющей головой.

– Я ведь не здесь родилась, – голос ее звучал удивительно мягко и нежно, – дед привез меня с Белых Ключей. Там народ на золоте помешанный. Есть землепашцы, рыбаки, охотники, а больше металлом промышляют. Ну, он редко дается кому, металл. Потому все в Белых Ключах – голь перекатная. Грибом да ягодой круглый год питаются. Дед как-то шатался с ружьем, забрел к нам отдохнуть. Молодой, красивый собою, могутный, усмешливый. Девки с него глаз не сводят, а он все ко мне льнет. Приглянулась я ему. Поговорили о том, о сем. С того дня зачастил, потом сватать стал. «Поедем, говорит, Наталья Денисовна, в Кочеты – в соболях будешь ходить».

Она вздохнула.

– Вот и улестил, греховодник. Девку долго ли уговорить? Родители благословили, улетела я, как птаха, из одного урмана в другой. В девках всяких страстей нагляделась. Иду как-то по ягоды. Далеко в раменье забралась. Вдруг, откуда ни возьмись, белый волк. Большущий-пребольшущий! С быка, чать, ростом. Я лукошко с брусникой выронила. Он стоит, смотрит. Пасть открыл. Зубы – как долота! Из ушей дым столбом.

Я вздрагиваю. Бабушка улыбается.

– Не пугайся, – говорит она. – Другая на моем-то месте пропала бы, а я смышленая была: меня бог спас. Подняла еловую шишку, сотворила молитву, швырнула в него. Шишка ему в лоб стукнула. Он заплясал, заплясал, потом лег на брюхо, на глазах стал худеть и худеть. Гляжу – батюшки! Человеком обернулся! Но на! башке рога, хвост длиннющий. Воззрился и шипит: «Не на ту, видать, напал». И вмиг скрылся в можжевельнике. А в лесу загудело, будто ветер низом прошел. Подхватила я лукошко – и домой!

– Страшно было?

– Да ничего, – усмехнулась она лукаво. – А то еще случай был. Заплутала осенью в тайге. Дело к вечеру. Неужто, думаю, в лесу ночевать доведется?

У меня, как на грех, даже спичек с собой нет, костерок развести нельзя. Без огня же какое спанье? Звери заедят ночью. Повстречался тут старик. Толстый, высокий, борода белая. На святого угодника похож. «Пойдем, говорит, деваха, на тропу выведу». Обрадовалась я живому человеку, иду вслед. Молчим оба. Завел в такую гущеру, где и звери не ходят. Екнуло мое сердце-вещун. Я возьми да и перекрести ему спину. Он заверещал, как поросенок, обернулся барсуком – и наутек. Я из тех мест едва выбралась.

– Кто же это был?

Она отвернулась к окну.

– Известно кто… Он «сам» и был.

Бабушка увлеклась прошлым, рассказывает один случай страшнее другого. Лес, по ее словам, кишит нечистой силой. Человеку в тайге шагу нельзя ступить без молитвы. Но я знаю, что дед ходит по самым глухим, диким местам, и никто его не трогает. Как же так?

Мать крикнула что-то в огороде. Бабушка спохватилась, зашептала скороговоркой:

– Ложись-ко, дитенок, сосни маленько. Пойду картошку рыть. Мать зовет на помощь.

Я залез на полати, накрылся одеялом и вскоре уснул. Снились тяжелые сны: белый волк пожирал Тузика и Лыска. Я хотел ударить волка хворостиной, а она как железный лом – не поднимешь. Просыпался от собственного крика и вновь засыпал.

Вечером мать разбудила меня, позвала ужинать. За столом сидел дед, ненависть к нему опять ожгла мое сердце, и я отказался от еды.

– Иди, иди, чудачок, – приглашала бабушка. – Медвежий окорок поджарили. Пальцы оближешь!

– Не пойду! – упрямо сказал я.

Дед поднялся на полати. Дружески улыбнулся, как равный равному.

– Что? Все еще сердишься? Нехорошо, брат.

Я молчал.

– Экой глупыш! – сказал дед. – Думаешь, легко стрелять собаку? А как быть? Начнем жалеть, так жалость шибко отольется. Наши лайки по всему Уралу Плавятся. Зверя берут, боровую дичь подлаивают, уток с воды подают, стада от волков охраняют, зимою в упряжке ходят. Безотказные собачки! А почему? Сотни годов блюдем породу в чистоте: истребляем слабых, бесчутых, смирных, вислоухих. Ты думал об этом?

– Не буду охотником! – сказал я сердито. – Не буду и не буду!

Дед вздохнул, нахмурился. О чем он думал? Может, вспоминал свои детские годы, когда ему тоже надо было привыкать к тому, что приходится делать человеку в таежных краях…

– Не спеши зарок давать, – тихо проговорил он. – Там видно будет.

– Не хочу! – голос мой дрогнул.

Он покачал головой.

– Твое дело. Разве кто неволит? Сажай на усадьбе капусту, морковь, свеклу. Тоже ремесло. Бабьим помощником будешь. Или нанимайся в батраки к Зинаиде Сироте… Охотой другие займутся.

Он взял меня на руки, спустил с полатей, усадил за стол. Я проголодался, но медвежатина не шла в горло: это был окорок Мишутки, которого мы с Колюнькой любили не меньше, чем наших собак… Я жевал горячую картошку и думал мучительно, кем же быть: огородником или охотником?

Глава вторая

Я вырубал кустарник на запущенной кулиге. Дед собирался будущей весной вспахать это поле и засеять льном. Подошел дядя Ларион, поздоровался со мной, сел на межу возле порубленных осинок и косматого тальника.

Дяде было под сорок. Он, как дядя Нифонт, после женитьбы выделился из нашего хозяйства, жил своим домом. Большая лысина красовалась на его круглой, как арбуз, голове, лицо тоже было круглое, плутоватое, глаза быстрые, темнокарие, с горячим блеском.

Ларион закурил трубку с длинным изогнутым чубуком и серебряной покрышкой. В покрышке были крохотные дырки, дым струился из них мутносиними ниточками, как сквозь сито. Кочетовские табачники, обладатели самодельных трубок из корня березы, завидовали дяде. Ларион хвастал, что трубка обкурена знатным генералом, кавалером орденов. Генерал будто бы помер, генеральша обеднела, начала продавать мужнино добро, вынесла на базар и диковинную трубку; тут-то ее и купил за десять фунтов топленого масла дядя Ларион.

Вот какая это была трубка!

Ларион молча курил, наблюдал за моей работой, потягивался на меже, как сытый кот, пригретый солнышком. Я подсел к нему передохнуть.

– Зряшное дело, Матвей, – сказал дядя. – Впустую маешься.

– Как зряшное? – возразил я. – Они ж, кусты, глушат посевы, дай только силу набрать – пахать негде будет.

– Суета сует! – убежденно сказал дядя. – Земля тощая, от нее проку мало. Роем песок да глину, едим одну мякину. Тут – сколь ни гни спину – не разбогатеешь. Давно это мужикам объясняю, да нешто втолкуешь? Темнота кочетовская! Все на что-то надеются.

Я сказал, что разбогатеть, пожалуй, нельзя, но кормиться кое-как можно. Только ухаживай за полями: поработаешь, будет хлеб.

– Хлеб! – воскликнул дядя. – Что такое хлеб? В хлебе ли счастье?

Я не знал, в чем счастье, и смутился. Спорить с Ларионом было невозможно, – он забивал словами на сходке всех мужиков. Где уж мне-то переспорить его!

– Слушай, племянник, что скажу, – начал дядя, – поступай ко мне на службу письмоводителем. Большущее дело задумал, тысячами пахнет! Один замотаюсь. Бумаги придется посылать туда-сюда, то в Варшаву, то в Санкт-Петербург, а пишу я, что курица лапой. Учитель сказывал, ты пером строчишь, как по-печатному. Мне такого и надо помощника. Да и в город одному ездить нельзя. Прошлую зиму что устроили со мной на постоялом дворе? Дал мерину овса, пошел на базар. Прихожу – лошадь обкорнали: хвост отрезан, нет ни шлеи, ни седелки. Жулья там – пруд пруди! Ладно, что хомут оставили, а то б домой не доехал.

Он принялся доказывать, как хорошо будет служить у него. Станем всюду ездить вдвоем, весною махнем на пароходе в Нижний Новгород.

– Всю коммерцию преподам, – обещал дядя. – Потрешься возле меня годок-два, в люди выйдешь. Тебе скоро исполнится пятнадцать лет, – пора на стезю становиться. А в земле ковыряются только глупые охломоны. С дедом за векшами по лесу ходить – тоже не мед! Для начала положу рубля три в месяц, на моих, понятно, харчах. Раздуем кадило – прибавлю.

Я молчал. Все это было заманчиво. Но дядя Ларион слыл человеком легкого, непонятного ума. Одни ему завидовали, другие потешались над ним. Он любил пофрантить, брил бороду, колечками подкручивал пышные смоляные усы, ходил на молодежные вечерки, любезничал с девками, вдовушками и тароватыми солдатками. Девки сторонились Лариона, обзывали старым хреном, лысым козлом, парни из ревности порой били его, и он же сам устраивал «мировую», поил всех водкой, угощал орехами, пряниками.

Иногда ночью на улице с песнями бродили загулявшие парни, надрывалась гармонь, и среди молодых, неокрепших голосов явственно выделялся густой, басовитый голос дяди Лариона:

 
По деревне мы идем,
Не сердитесь, тетушки!
Дочерей ваших мы любим,
Спите без заботушки.
 

Бабушка подходила к окну, кричала во тьму:

– Не стыдно, Ларион, с холостяками глотку драть? У тебя уж дети большие. Нализался опять, чадо мое полоумное!

Гармонь смолкала.

– Ничего, мамаша! – доносилось из тьмы. – Однова живем, бог веселых любит. Иисус Христос на свадьбе до того разгулялся – воду обратил в вино, чтоб людям было веселее.

Парни ржали от шутки Лариона. Гармонь с придыхом наяривала «страданье», пьяная ватага шла дальше. Бабушка крестилась на образа.

– Царица небесная, вразуми сына моего Лариона и не дай погибнуть ему в беспутстве. Поверни его, владычица милосердная, на стезю праведную!

Дед посмеивался.

– Зря молишься, старуха, Ларион от бога давно откачнулся, надо черта просить.

Бабушка сердилась.

– Что ты зубоскалишь? Он кто? Оба мы виноваты, что такого на свет произвели.

– Я всегда в лесу нахожусь, при своем деле, – отвечал дед. – Ты воспитывала сынов, тебе и отвечать.

– Я всех воспитывала одинаково, – спорила бабушка. – Нифонт вон какой мужик – степенный, хозяйственный, пьет в меру. А Ларион с Алексеем, не знаю, в кого уродились…

Дядя не пахал, не сеял, даже дров не готовил для своей избы. Всю мужскую работу по хозяйству вела тетка Палага. Она же сама поднимала и растила детей, к которым дядя был вполне равнодушен и словно не замечал их, как что-то постороннее и чужое в доме, появившееся без ведома хозяина. Тетка никогда не жаловалась на мужа, не судачила с бабами. Некрасивая, рано постаревшая, ловкая в труде, она любила дядю Лариона такой любовью, которая все забывает, все прощает: и мотовство, и волокитство, и сумасбродство, и лень в работе. Если кто смеялся над причудами дяди, Палага так яростно вступала в перебранку с обидчиком, что тот сразу прикусывал язык.

– Мой-то ненаглядный опять в город подался, – говорила она, заходя порою к нам в избу, и такая ласковая нежность слышалась в ее грубоватом голосе. – Уж так-то скучаю без него, так скучаю…

– Мой ненаглядный что-то занедужил, я прямо-таки сама не своя. Вдруг помрет, – утешеньишко мое, как жить буду?

И это было просто удивительно. Ведь все же знали в Кочетах, что без Лариона Палате жилось бы куда лучше!

Ларион был горазд на выдумки. Зимою рыскал по лесу, находил медвежью берлогу, делал затеей на деревьях вокруг логова, мчался в город, на «корню» продавал непойманного зверя. Приезжали охотники в расшитых оленьих малицах, с дорогими ружьями, револьверами и кинжалами на поясе. Ларион вел их в лес. За ним шли мужики с лестницами. Горожане, боясь медведя, взбирались по лестницам на деревья, садились где-нибудь в развилку или на толстый сук, оттуда стреляли. Чаще всего медведь убегал, и охотники уезжали без добычи. Они, наверно, довольны были и тем, что видели зверя, попугали его огнем из двустволок, шестизарядных бульдогов и смит-вессонов. Дядя Ларион получал щедрую мзду.

Дед никогда не участвовал в облавах с дядей Ларионом, потому что видел в этом баловство и безобразие, оскорбительное для настоящего лесовика.

– Хорош, сынок, – смеялся дед над Ларионом. – Одного медведя продаешь пять раз. Ничего не скажу – купец!

– А что? – горячился дядя. – Надо умом жить. Ты сразишь медведя, отдашь шкуру за десятку, и все. Мне за берлогу четвертную кладут, угощенье – само собой, подарки да чаевые. Я в прибытке, и лес не в накладе: зверь убежал из берлоги без единой царапины!

– Медведей портите, – ворчал дед. – Зверь должен уважать охотника, трепетать перед ним. А к тебе ездят разные ахалы да пукалы, внушают медведю, что человек не страшен и ружье ничего не стоит. Этак медведи от рук отобьются, на человека ж кидаться начнут! Охотника из тебя не выйдет: брось шашни да примись за пашню.

– Мудруешь, тятенька, – бойко отвечал дядя Ларион. – Не всяк пашет, кто хлеб ест. Я проживу получше других.

Зайчатину есть почиталось у нас грехом, а кержаки даже медвежьего мяса в рот не брали. Заячья шкурка дешева, и настоящие охотники не промышляли ни русака, ни беляка. Дед называл зайца несамостоятельным зверем. Только мальчишки – от нечего делать – ловили русака в петли на капустных огородах, у стогов и кладей. Обидное невнимание человека было зайцу на пользу, он плодился и множился без помех.

Дядя Ларион вздумал поживиться и на зайцах. Осенью поехал в город, наговорил там, что зайчишек в Кочетах страшная сила, чуть что не миллион, соблазнил и привез охотников-богачей.

Нас, мальчишек, наняли в загонщики. Ларион ставил стрелков на опушках перелесков, на просеках или дорогах, подавал команду. Мы заходили в лес, колотили палками по ведрам, печным заслонкам, крутили деревянные трещотки, свистели, орали во всю мочь. Поднятые гамом зайцы выбегали на охотников. Лопоухих полегло от выстрелов мало, но много было веселья, шумных возгласов. Облава запомнилась надолго, и дядя Ларион, кажется, порядочно заработал.

Ларион умел добывать деньгу и почему-то всегда нуждался. Он ловко выигрывал на одном, тотчас прогорал на другом. Пытался наладить маслодельно-сыроваренный заводик и обогатиться – прогорел. Создал «бабью кооперацию» по заготовке клюквы, малины, брусники, морошки, грибов и дикого меда – прогорел. Каждый год его «осеняло» что-нибудь большое, пахнущее тысячами, но, поманив, ускользало из-под носа. То он становился агентом по продаже швейных машин известной компании Зингера, то навязывал мужикам в кредит американские жатки «Осборн-Колумбия», то брался гнать деготь, изготовлять какую-то особенную смолу, делать пихтовый клей.

Невозможно и припомнить все затеи Лариона. Как-то ухитрился он продать городскому подрядчику залежи мрамора на реке Полуденной, взял задаток. Сделка не состоялась, потому что земля – собственность графа Строганова, и Лариона чуть-чуть не упрятали в острог.

Любого человека эти неудачи могли свалить в гроб, а дядя не унывал, верил в лучшие времена и постоянно, как он сам говорил, «осенялся затеями». У него был дар заражать своим затеями людей, тащить за собою старых и малых, и редко удавалось кому выстоять против сумасброда.

Он завел кожаный портфель с застежками, хранил в нем старые газеты, настольные календари, какие-то бумаги, письма из города, и его видали с портфелем даже в церкви.

– Что ж ты сумку не оставил дома? – насмешливо спрашивали соседи.

– Как это можно? – отвечал он. – А вдруг изба загорится? Портфель погибнет, и я пропал.

Летом по воскресеньям он выходил на улицу и появлялся на базаре в шляпе-котелке, козловых сапожках, шелковой рубахе, с часами в жилетном кармане.

«Ненаглядный» тетки Палаги ставил себя высоко, хотел чем-нибудь выделяться. В деревне все только ахнули, когда ой съездил в город и надел на здоровый передний зуб золотую коронку.

– Теперь это модно, – говорил, поблескивая коронкой. – Все господа носят коронки. К такому человеку больше уважения и доверия в коммерческом деле.

В разговоре смешно оттопыривал нижнюю губу, чтоб показать людям красновато-золотистую коронку. Мужиков дядя называл охломонами, низшей расой. Его пытали, что значат эти неизвестные в деревне слова. Он язвительно усмехался.

– Вам не дано понять.

Любил он выпить, особенно даровой стаканчик. Без него в волости не обходились ни свадьбы, ни похороны, ни крестины. Являлся незваный, всех подкупал своим языком, и его радушно приглашали к столу, как гостя, без которого праздник не праздник.

И вот этот человек стоял передо мною, звал на службу. Как не задуматься!

Три рубля в месяц деньги небольшие, да ведь служба-то какая! Одни поездки в город, где я ни разу не был, чего стоят! Буду встречаться с разными людьми, много увижу, услышу. И должность хороша: письмоводитель.

Я сказал дяде, что подумаю.

– Не мешкай долго, – предупредил он. – А то Колюньку Нифонтова прилажу, он малый шустрый, тебе ни в чем не уступит.

Когда я пришел домой, наши обедали. За столом сидел дядя Нифонт. Он завернул к нам отвечать убитого на травле Мишутку.

Я подсел к столу и сказал:

– Последний раз обедаю дома.

– Вон как, – усмехнулся Нифонт. – В солдаты, что ли, берут?

– Буду служить у дяди Лариона письмоводителем, – три целковых в месяц на хозяйском харче.

Все переглянулись.

– Что ж, с богом! – сказала мать. – Только надо рядиться, чтоб он жалованье вперед платил, и я сама буду получать: у него денег-то страсть, да некуда класть.

– К прощелыге на службу? – бабушка всплеснула руками, и такое негодование было в ее голосе, что я сразу поник головой. – Нашел хозяина, обучит из пустого в порожнее переливать.

– Нет, Ларион мужик справный, – насмешливо сказал дед… – Только для работы дня не выберет. У него: понедельник – похмельник, вторник – задорник, среда – перелом, четверг – оглядник, пятница – ябедница, суббота – потягота, воскресенье – недели поминовенье. Понятно уж, ему письмоводитель требуется.

Все засмеялись, стали меня вышучивать, особенно старался дядя Нифонт.

– Откажусь – он Колюньку возьмет, – сказал я, чтоб защититься от насмешек и досадить Нифонту.

– Моего Кольку? – вскипел дядя. – Пусть только придет смущать пария. Пусть покажется, ненаглядный черт, утешеньишко Палагино!

Долго еще перемывали косточки Лариона, и я не рад был, что затеял разговор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю