355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Арамилев » В лесах Урала » Текст книги (страница 18)
В лесах Урала
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:26

Текст книги "В лесах Урала"


Автор книги: Иван Арамилев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

Часть третья


Глава первая

Промысел– дело гадательное: когда густо, когда и пусто. Бывают годы – белка и куница уходят почему-то в дальние места, и охотники за всю зиму добывают несколько штук на ружье.

Я решил засеять всю пашню, поднять десятину целины, чтобы не зависеть от капризной удачи в тайге.

Заготовляем семенной ячмень. Денег нет. Продаем холсты, половики, дедовы бахилы, кое-что из одежды. Подсчитали – не хватает. У бабушки хранится в сундуке лисья шуба – дедов подарок в удачливый год. Старуха надевает ее раз-другой в зиму и очень бережет от моли, постоянно вытряхивает, перекладывает пихтовыми лапками. Не поднимается язык говорить о шубе, хотя знаю, что дадут за нее пудов пятнадцать. Однако догадливая бабушка сама выкладывает на стол сокровище.

– Снеси, Матвей, в Ивановку. Пофорсила, нагулялась Наталья Денисовна в лисьей шубе, обойдется и без нее.

Шубу продал и, чтоб успокоить старуху, обещаю:

– Не горюй, бабушка, выпадет хороший год, новую справлю.

– Куда уж! – отмахивается она. – В понитке прохожу, лишь бы хозяйство поднять.

Семена готовы. Новая забота – добывать лошадь. Мерин дяди Нифонта охромел, еле ходит. Надеяться на него нельзя. В деревне один человек, который может нас поддержать: Староста Семен Потапыч. Он с каждым годом лезет в гору. Поля обрабатывают должники или помочане за стакан водки. Семен Потапыч, как уполномоченный по надзору за лесом, получил от графской конторы парусный ботник, шныряет по горным речкам: продает спирт, дробь, порох, скупает пушнину.

Бабушка хочет идти с поклоном к старосте. Я не пускаю старуху: нечего унижаться перед таким жмотом!

– Да он уж старое забыл. Мало ли чего промеж соседей бывает. Подойдем поласковее, поклонимся пониже – простит, не каменный человек. У него три лошади на дворе, не считая выездного жеребца. Окромя Семена Потапыча, куда пойдешь? Или меня на старости лет в соху запрячь надумал?

Я наконец сдался. Перед пасхой отправляемся к Бородулину.

– Насчет коня, Семен Потапыч, – кланяясь, говорит бабушка, – дай вешну вспахать, взборонить, не откажи, благодетель.

– Ха-ха! Благодетель! А кто срамил на всю деревню? «Бородулин – живоглот. Бородулин – мошенник». А приперла нуждишка – Семен Потапыч, пожалей. Дыть как вас жалеть, злоязыких да дерзких? Кто чурку с порохом в печь подсунул? Кто спалить грозил?

Я смотрю в потолок и молчу. Слова старосты камнем падают в мою душу. Хочется ругаться, а нужно слушать с покорностью на лице.

– Несмышленыш он, Матвейко-то, пустая голова, не серчай, – говорит бабушка. – По гроб жизни помнить будем.

– Несмышленыш, а лаяться да пакостить горазд. От такого змееныша добра не жди. Подрастет еще – по дедовой дорожке прямо на каторгу.

Он долго ворчит, вспоминая старые обиды.

Однако бабушка уламывает его.

– Ладно, Денисовна! Коли время такое подоспело, мы, православные, обязаны помогать друг дружке. Бог велел прощать супостатов. Я прощаю…

Рядимся о цене.

– Мерина даю, – загибает палец староста. – Вы осенью пудиков сорок ячменя привезете, вспахать поможете, сено убрать кликну деньков на пять – вот и все. Я по-божецки, вас жалеючи, соглашаюсь. Мне что? Рукой махну – сто человек сбегутся пособлять. Семена Потапыча уважают.

Я хочу поторговаться, раскрываю рот, бабушка поводит бровью, строго кашляет.

Семен Потапыч достает с божницы листок засиженной мухами бумаги, расправляет на столе.

– Поставь-ко тут на всякий случай фамилию, а условия, как договорились, потом заставлю внести писаря. По закону обстряпает.

Я расписываюсь. Бабушка следит за моей рукой, выводящей прямые крупные буквы. Бумаги внушают ей страх.

Целую неделю собираем на выгоне в лесу коровий и конский помет, таскаем к полю. Пашня запущена, давно не унаваживалась. Надо постараться.

Наступает время сева. Я обрабатываю свой надел и широкие полосы Семена Потапыча. Радостно ходить за сохою по мягкой земле, слушать воркотню жаворонков. От тайги к полям наплывает горьковатое тепло. Мошкара пляшет над бороздами. Как много возни с целиной! Корчую молодую поросль. На целине обычно сеют лен или коноплю. Я – овес и горох. Приходится разрыхлять пласты топором и граблями, разбивать колотушкой каждый комок, месить землю, как тесто. Весна дружная, дождливая. Ячмень и овес всходят хорошо. От сырости – на полосах вырастает сорняк, грозит заглушить посевы.

Кочетовцы не занимались прополкой яровых. Я от зари до зари ползаю на коленках по пашне, выдираю желтуху, чернобыльник, пырей, лебеду. И как быстро ни работаю, сорняки обгоняют: через два-три дня снова расползаются по всему полю, как лишаи. Пальцы мои потрескались, по вечерам болит поясница. На коленках язвы, опухоли. Едва удалось покончить с сорняками– новая напасть: улитки, слизняки, долгоносики, прожорливые гусеницы, травяные кобылки, червяки. Они взбираются на стебли, стригут, сосут, поедают мой хлеб. Обкуриваю поле дымом, посыпаю из лукошка золой.

– Бога перехитрить хочешь, Матвей? – посмеиваются соседи. – Не удастся!

«Посмотрим, кто кого перехитрит».

Полевая работа захватывает. Бросаю охоту и рыболовство.

В конце мая начался суховей – редкий гость в наших краях. Солнце жжет поля, скрючивает молодые побеги, земля покрывается трещинами.

Что-то гнетущее и унылое в нескончаемой жаре. Птицы молчат даже по утрам. Листья на березах, рябине, черемухе пожелтели, как в сентябре, свертываются и опадают. Трава ломается под ногой. В тайге исчезли родники, маленькие речки. Только не сдается большая река. Обмелевшая наполовину, она тихо катит воды мимо деревни. Вековые болота просохли. Там, где были озера, – ковшеобразные ямы с трещинами по всему дну. Вороны и стервятники слетаются к ямам, клюют подохшую рыбу. В котловинах, блестящих от подсыхающего ила, белеют вороха рыбьих костей. В лесу мертво и тихо. Клюква, брусника, морошка – все погибло. Шишки елей и сосен падают на обугленную траву, словно кто подрезает их ножницами. Хвоя на старых деревьях краснеет, осыпается. Толстые кедры стоят, как высохшие рогатые скелеты. Воздух горячий, грозово-тусклый. Порою с гор выходят черные дождевые тучи, гремит гром. Над лесом сверкают молнии. Вот-вот ударит ливень, которого ждут все. Но каждый раз дождь убегает далеко в низовья. Камни в руслах пересохших речек побелели, так нагреваются от солнца, что нельзя тронуть рукой.

Никто не ходит в лес, не стреляет, не. разводит костров. Боятся пожара.

И все-таки однажды в полдень у склона Ястребиной горы взметнулся лисий хвост огня, тайга запылала. Легкий ветерок дует в сторону деревни. Я сижу на крыше. Птицы с криком летят над лесом. И как быстро разливается жадный треск огня! Смоляные пихты дымятся, сверкают золотом углей, шевелятся, как живые. На березах вспыхивает вначале кора и быстро потухает. Кедры загораются медленно, будто выполняют скучную повинность, а потом пылают ярче всех деревьев. Дым закрывает небо. Скот с ревом бежит к деревне. Окидываю взглядом тайгу. Огонь пляшет на горах, в долинах. Моховые болота, где мы стреляли косачей, вспыхивают оранжевым светом, как посыпанные порохом. Валятся деревья. Все кругом сереет, покрывается рыжей ржавчиной, рассыпая зеленоватокрасные искры. Горящие лапки ельника с веселым треском поднимаются над красным морем, летят по ветру, разносят пожар в новые места. Трава курится густым синим дымом.

Звери выбегают из леса и, не боясь людей, возле самой деревни скачут по берегу. Волчица, опустив до земли хвост, прижав уши, бежит рядом с зайцем, не трогает его. Лоси, медведи, фыркая, переплывают реку. На той стороне встряхиваются, проворно бегут на запад. Глухари кружатся в дыму и, обессиленные, садятся в горящий можжевельник. Мужики скашивают литовками сухую траву на окрайках, чтобы огонь не подобрался к хлебам. Бабы поливают стены и крыши водою. Во дворах воют собаки.

А воздух душен, жгуч, нестерпим. Невозможно дышать в смрадной и едкой духоте.

Ночью светло, как днем, и еще страшнее. Когда рассеивается дым, в небе – сверкающие полосы огня. Мы спим не раздеваясь. Только сомкнешь глаза, прикорнув на крыльце или в сарае, опять верещит колотушка ночного сторожа, дяди Михея, и звонкий голос тревожит людей:

– Вставай, мужики! Лапки летят, не загорелось бы.

В каждой семье дежурят на крыше с ведром воды.

Стаи белых куропаток садятся на огороде, бродят меж гряд капусты. Подхожу к ним. Они прижимаются к земле, закрывают глаза. Должно быть, спасаясь от огня, птицы натрудили крылья, не могут подняться. У многих перья на спинках обожжены, почернели. Осторожно глажу их.

– Напугались, миляги? Ну, ничего, отдохните.

Огонь бушует неделю. У бабушки пожелтели щеки, она почти ничего не ест. Не понимаю, как cтapyxa все-таки держится на ногах. Избы черны от копоти. Удивительно, что не загорелся ни один дом.

На восьмой день хлынул дождь, и огонь потух.

Я иду в тайгу.

Кое-где чадят головешки. Над торфяным болотом вишневый столб дыма, и багряное, как шиповник, солнце низко висит над лесом. И так тоскливо на пожарище, будто у самого горьким пеплом выжжено сердце. Кругом – ни зверька, ни птицы. Даже утки не плавают на протоках. У самой дороги под корневищем – обгорелая туша медведя.

Леса горели каждое лето, и к пожарам привыкли, как привыкают к дождю и снегу. Но пожар того года надолго остался в памяти у всех.

Зной не спадает. Травы и хлеба высыхают окончательно. Надо спасать посевы.

Я копаю канавы, поливаю свое поле. Воду приходится возить с реки на тележке. Опрокинув кадушку на край поля, в главную канаву, смотрю, как, журча, разбегается вода по бороздам, как затягиваются трещины в напоенной досыта земле. Голодное поле ненасытно, требует еще и еще.

«Не уступлю, – думаю я. – Хватит воды в реке».

Бабушка стара и слаба. Мать не помогает, наводит тоску карканьем:

– Все равно ничего не выйдет. Брось, Матюха.

У нее опустились руки. Жалко смотреть, как она ходит по усадьбе, хнычет, молится богу.

Сколько я перетаскал воды по крутому берегу! От лямки жжет плечи, подсекаются ноги. Черные круги плывут перед глазами. На миг теряю сознание, падаю. Вода проливается на полпути к полю.

Труд не пропал даром. Ячмень поднимается густой и ровный. Колосья тучнеют, наливаются крупным зерном. Земля возвращает мой пот и кровь.

– С хлебом будем, Матвей, – радостно вздыхает бабушка, оглядывая волнистые гоны ячменя и овса.

В моем сердце – огромная спокойная радость. Пусть трещат зимою морозы, воет под окном вьюга. Запасу дров, на столе будут каждый день ячменные пироги. Насушим сухарей, пошлем дедушке в острог.

Убираю хлеб раньше всех. Осень солнечная, сухая. Ячмень подсох в поле. Принимаемся за молотьбу. Весело стучат на току цепы. От ударов ломаются колосья, и янтарное, налитое зерно осыпается, радуя глаз.

В воскресенье везем Семену Потапычу долг. Он взвешивает на весах мешки, отмечает в книжке, хвалит зерно. Бабушка стоит рядом со мной и наблюдает, чтобы староста не обвесил. Кончены расчеты. В амбаре осталось пудов шестьдесят.

Сдаю мерина Семену Потапычу, встряхиваю пустые мешки.

– Остатнее когда привезешь? – спрашивает Бородулин.

Бабушка вздрагивает.

– Ты о чем, Семен Потапыч?

– Ай не знаешь? – усмехается староста. – Будя дурака валять. За тобой еще сорок пудов.

– Семен Потапыч! Что ты плетешь?

– Не ори. Я давно Семен Потапыч, а по условию ты обязан привезти восемьдесят пудов.

Мы горячимся, спорим.

Бабушка плачет. Беру ее за руку, веду домой.

– Матюша, что теперь будет? – бормочет она. – Ограбит, ненасытная утроба.

– Не ограбит, – успокаиваю старуху. – Пусть придет: в шею вытурю. Восемьдесят пудов? Приснилось ему, что ли?

Дома весь вечер толкуем об этой беде. Мать и бабушка встревожены.

На другой день из Ивановки приезжает урядник Финогеныч. Не поздоровавшись, садится за стол.

– Почему долг старосте не уплатил?

– Уплочено. Все сполна отдали.

– Сколько?

– Сорок пудов.

– Подпиши на бумаге: «Уплатил сорок пудов».

Не ожидая подвоха, смело ставлю подпись. Урядник достает из кармана другую бумажку.

– А эта подпись внизу твоя?

Чувствую, как начинают дрожать ноги.

– Грамоте знаешь? Прочти, пожалуйста.

Читаю вслух:

– «Мы, нижеподписавшиеся, крестьяне деревни Кочеты, Семен Потапыч Бородулин, с одной стороны, и Матвей Алексеевич Соломин, с другой стороны, заключили настоящее условие в том, что первый одалживает второму лошадь для вспашки вешны, паров и бороньбы, а второй обязуется осенью уплатить первому восемьдесят пудов ячменя, каковой должен быть сухим, чисто провеянным и отсортированным. Кроме того, Матвей Соломин обязуется помогать С. П. Бородулину, когда потребуется в хозяйстве, на сенокосе и уборке хлеба. В случае нарушения сего договора одной из сторон дело передается в волостной суд для взыскания, а также возмещения всех проторей и убытков, вызванных тяжбой. К сему подписуемся».

Тут стоят каракули Семена Потапыча и моя подпись. Внизу – печать волостного правления.

Бабушка так испугалась, что даже не плачет. Я объясняю Финогенычу, как объегорил нас Бородулин, заставив подписать чистую бумажку, а потом вместо сорока вписал восемьдесят пудов.

– Ничего не знаю, – говорит Финогеныч. – Я не был, когда условие сочиняли, а бумага правильная, законную силу имеет. Насыпай мешки. У меня делов, знаешь, сколько. Один на всю волость, а вас, чертей, сотни.

В избу входит староста.

– Где у тебя совесть, Семен Потапыч? – с горечью спрашивает бабушка. – Не было того в уговоре, что написано.

– Как не было? Вы запамятовали. Видит бог, запамятовали. Хошь – под присягу пойду. Соседским добром отродясь не корыстовался.

– Не было, не было! – горячится бабушка. – Хорошо помню. Разорить надумал. Нам до рождества хлеба не хватит. Отрыгнется тебе чужая беда, Семен Потапыч.

– Не пори горячку, Денисовна! – звонко кричит Бородулин. – Зря прибедняешься. Вся деревня знает, сколь вы хлеба собрали. На зерно в городе цена падает. Что восемьдесят пудов? Я и так убыток терплю. Еще за порванный гуж не взыскал, у бороны зуб сломали. Следовало накинуть пудиков пять, да ладно уж, бог с вами.

Бабушка ахает, спорит. Мать с застывшим лицом стоит у печки.

Урядник молча сидит за столом. Семен Потапыч так горячо клянется и божится, что меня охватывает сомнение:

«А может, в самом деле я запамятовал?»

Батрачка Семена Потапыча, Секлетея Коровья смерть, с понятыми нагребает из нашего амбара девять мешков ячменя и мешок овса. Финогеныч помогает укладывать зерно в телегу. Бабушка отвернулась от окна, чтобы не глядеть, как хозяйничают чужие на дворе. Нагруженная хлебом телега проплывает по улице.

Мать подходит к божнице, крестится.

– Бог! – говорит она громко. – Ты видишь, что делается? Видишь или не видишь?

– Отойди, Степанида, – просит бабушка и, взяв мать за руку, ведет ее к лавке. – Что ты, безумная! Разве можно так с богом?

Мать закрывает руками лицо.

Глава вторая

Пришло письмо от деда: состоялся суд. Всеволоду Евгеньевичу дали десять лет, деду и Николаю Павловичу Яхонтову – по восьми, Зинаиде Сироте – пять. Осужденных держат в губернском остроге, насчет отправки в Сибирь ничего не известно.

У дяди Нифонта загорелась конюшня. Красные ошметки летят вдоль деревни. Дяди нет дома: он рубит в лесу дрова. Я кидаюсь в пылающий двор – вывести хромого мерина. Подгоревшие балки обломились, мне обожгло бок, повредило ногу.

Ивановский фельдшер что-то режет в моей ноге. Кричу от боли, бранюсь.

– Молчи, – уговаривает фельдшер, – а то без ноги останешься, охотник.

Уложив ногу в лубки, лекарь уехал. Рана в боку гноится, долго не заживает.

За зиму бабушка продает все, что можно продать.

Только весной поднимаюсь наконец с постели.

И как мало нужно человеку! Радуюсь, что здоров и, не хромая, могу бежать с удочками на Полуденную– ловить окуней.

Мать очень любила отца, смерть его подорвала ее душевные силы. Она часто, неведомо чего, пугается, вздрагивает, плачет. Иногда с ней случаются припадки.

Она исхудала, на нее страшно смотреть. Монашка, гостившая весной, подговорила ее уйти в кержацкие скиты. Перед уходом мать ссорится с бабушкой, не садится за стол обедать. Бабушка теперь совсем старая, худая и сгорбленная.

– Не дури, Степаха. У тебя сын есть.

– Надоело все, маменька. Матвей вырос, без меня проживет. Не отпустите – руки наложу.

– Терпи, – просит бабушка. – Мука твоя на том свете зачтется. Али одна терпишь? Он все видит, бог-то. Сожми сердце в кулак и живи.

– Мочи нет! – выкрикивает мать. – Натерпелась.

В день ухода мать добрая, печальная. Положив мою голову к себе на колени, гладит меня.

– Сиротинка несчастная, горемыка…

Я провожаю ее до таежной тропы.

– Что будешь там делать, мамка?

– Грехи замаливать.

– Скоро придешь домой?

– Не знаю, сынок. Может, умру в скитах: не поминай лихом.

Какие грехи у матери? Чем она провинилась? Хочется спросить, но пугают сухие, горящие глаза: может наговорить такое, после чего страшно будет жить. И она уходит, не открыв своих грехов. Панева болтается на ногах и хлюпает под ветром, как крылья. Стою у изгороди, смотрю вслед. Мать не оглянулась.

День ясный. В березняке посвистывают молодые дрозды.

Иду к озеру – посмотреть на уток. Чирки-хлопунцы поднимаются на крыло, делают круги над водою. Кряквы уже проворно летают.

Скоро можно стрелять.

Дома застаю бабушку.

– Не отговорил мать? Скоро умру, пуговицу тебе никто не пришьет. Один, как синь порох в глазу. С кем жить станешь?

Я молчу.

– Деда упекли, отца нет, мать от двора откачнулась. Беда на беду по нитке идет.

Неожиданно бабушка говорит:

– Женить тебя надо, Матвейко: что гусь без воды, то и мужик без жены. По нужде и в шестнадцать лет женятся, а тебе восемнадцатый.

Я не согласен. Пусть думать не смеет об этом.

– Земля запущена, хозяйство на волосу висит, – не унимается бабушка. – Да не верти головой-то. Я сегодня жива, завтра ноги протяну. На том свете бог ответ потребует: «Как ты, Наталья Денисовна, внука на путь наставила?» А что отвечу? Оженю, правнука дождусь, умру спокойно, и не стыдно будет предстать пред светлые очи господни.

Я сижу с бьющимся сердцем. Вот еще напасть!

Разговор о женитьбе повторяется изо дня в день. Бабушка действует исподволь, не приказывает, а просит, и столько теплоты, ласки в немудрых ее словах!

Бабушка даже нового учителя подстрекнула уламывать меня. Федор Павлович заходит в избу, начинает елейный разговор:

– Это хорошо – женитьба. Якорь будет брошен, и тебе не оторваться от земли, Матвей. Пойдут дети – новые якори. Вкушать хлеб, возделанный своими руками, и медок, добытый своими пчелками, пить молоко своих коров… Что может быть лучше? Поверь: счастье в земле! Люди, тоскующие в душных городах, рано или поздно это поймут, и города опустеют: все вернутся в леса и поля, к солнцу и воде, к истокам радостной жизни. Лошади нет? Трудолюбие и терпение все превозмогут. Будет со временем конь, будет хлеб в закромах. Женись, молодой человек!

Дядя Нифонт стращает, что бабушка скоро умрет и некому будет хлеба испечь. Ему вторит Палага Лариониха. И сам дядя Ларион – непутевый коммерсант– подбивает меня жениться.

Когда несколько человек твердят одно и то же, очень трудно выдержать напор. Я сдался и сказал бабушке:

– Посылай сватов!

– Вот и ладно, – обрадовалась она. – Поедем на смотрины в Ивановку, к Ермилу Потяеву. Дочь у него, Анна, одних годов с тобою. Девка, говорят, работящая, скромная.

Дядя Нифонт запрягает в телегу мерина. Я надеваю отцовские штаны, новую рубаху. Мерин тоже принаряжен: в гриве алые ленты, на шее гремят ширкунцы, на спине широкий ременный перевес с медными бляхами, начищенный пемзой до блеска. Мы с бабушкой садимся в задок, дядя – на облучке.

– Все, как у людей, – улыбается бабушка. – Спасибо, Нифонт Савельич. Только бы господь послал удачи. Обеднели мы, правду молвить, не заломался бы Ермил Потяев.

– Есть о чем горевать, – куражится дядя, – на девок ноне урожай. Не столкуемся – найдем другую. Женишок козырной. Всем вышел: и ростом, и удалью, и в работе никому не уступит. Баловства за ним не чутко. Ты, мать, не попади впросак с приданым-то.

– Что такое? Не пугай, Нифонтушко, я и так боюсь.

– Народ всяк пошел, к смотринам понатаскают чужого добра, а потом – кукиш с маслом: жених в дураках останется.

– Что ты? Что ты? – Бабушка испуганно машет руками. – Нешто можно обманывать? У нас, в Кочетах, отродясь такого не бывало.

– То Кочеты, а то Ивановка. Начистоту надо, без фальши. Я, как родня и сват, должен упредить, а там – что хошь делай.

У Потяевых полная изба народу. Невеста, в кубовом сарафане, в желтой кофте, со стеклянными бусами на шее, выходит из горницы, кланяется нам. По заведенному обычаю, невесту сажают на лавку, жениха напротив нее – на стул.

– Гляди, Матвей Алексеевич, гляди как следует, на всю жизнь выбираешь, – говорит дядя Нифонт.

В избе тихо. Даже ребятишки, возившиеся дотоле на полатях, угомонились. Мне стыдно. Бабы и мужики смотрят, ждут.

Я окидываю взглядом желтые волосы невесты, перевитые алой лентой, всю ее крепкую, стройную фигуру, и глаза наши встречаются.

– Ну, Мотя? – спрашивает дядя Нифонт.

Надо ответить, хороша ли невеста. Мы совсем не знаем друг друга, не успели поговорить, а уже сводят на веки вечные.

В самую последнюю минуту думаю о том, что, может, обождать немного с женитьбой, но невозможно обидеть девушку при свидетелях.

– Вполне хороша, – говорю я, и сердце обрывается, словно подписываю страшный приговор.

Ермил Потяев, еще не старый, плотный мужик с окладистой русой бородой, вздыхает, крестится.

Соседи наперебой галдят, что Анна – девка хоть куда, что изъянов у нее никаких нету, что всем она вышла: и лицом хороша, и все у нее кипит в руках.

Курносый мужичонка, дядя невесты, поздравляет, просит поднести «хошь маленький стаканчик». В избе шум. Поздравления и шутки – со всех сторон. Бабушка оторопело мигает. Тут вмешивается дядя Нифонт, вспомнивший о том, что он сват.

– Нет, стой. Нас на кривой не объедешь. Мы хотим, чтобы без обману, по всей форме. Пусть Анна Ермиловна покажет себя, как порядок требует. Торопиться некуда. Верно, старички?

Старички согласно кивают. Курносый мужичонка начинает шуметь, что напрасно затягивают дело. Его стыдят, и он умолкает.

– Действуй, Анна! – кричит Ермил дочери.

Невеста, под смешок соседей, идет по избе, пляшет, подметает пол, прядет, даже садится за стоявшие в углу кросна, несколько раз прогоняет по основе челнок, прихлопывает бердом. Все проделано ловко и весело.

– Молодец, Анна Ермиловна, – говорит дядя Нифонт. – Много вам благодарны.

Оглядываюсь на бабушку. Она тоже зарделась от счастья: невеста ей нравится. Потом дядя и бабушка отправляются с Ермилом в клеть осматривать приданое. Мать невесты подносит соседям ковши пенной браги. Я чувствую себя неловко. Невеста, осмелев, разглядывает меня, о чем-то спрашивает, а я сижу, уставившись глазами в стену, и ничего не понимаю.

Пришла бабушка, шепчет мне в ухо:

– Нельзя сказать, чтобы много всего, ну на первое время хватит, одежда добротная, одеяла, подушки, перина… Уж так-то я рада за тебя, так рада!..

Сваты сговорились. Мы с невестой берем друг друга за руки. Опускаемся на колени. Ермил Потяев накрывает нас потемневшей иконой. Благословение состоялось.

Девки затягивают песню:

 
Кто у нас в беседе.
Кто богатый человек?
Матвеюшко богат,
Алексеевич хорош.
 

Бросаю певуньям на блюдо серебряную мелочь.

Дядя Нифонт откупоривает полуштоф. Курносый мужичонка пьет, крякает, лихо откалывает трепака.

Хлопоты первого дня кончились.

В воскресенье – свадьба. Срок надвигается, как часовая стрелка, и мне страшно: чувствую, что жениться не могу. В воскресенье утром беру фузею, набиваю пестерь сухарями и, сбежав в тайгу, неделю не прихожу домой. Меня ищут в лесу, в камышах возле озер. Не находят.

Вернувшись домой, объясняю бабушке причину бегства. Как она сердится, старуха!

– Девку ославил, обесчестил на всю волость. Да Ермил Потяев голову твою непутевую колом разобьет, и никто его не осудит. Разве можно шутить в таких делах? Высватали, благословили, мяса наварили свадьбу играть, а женишок в бега пустился.

Я молчу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю