Текст книги "В лесах Урала"
Автор книги: Иван Арамилев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Глава восьмая
Дед сказал:
– Жать, косить, боронить, молотить умеешь, значит– пора учить пахать. На Кривой кулиге надо бы поднять зябь. Ты готов потрудиться над землей-матушкой?
Я согласился: пахать так пахать. Колюньку Нифонтова еще летом заставляли поднимать пары. Чем я хуже Колюньки?
Плуг на колесах имел только староста Семен Потапыч. Остальные кочетовцы ковыряли землю деревянными сохами или сабанами. У нас был сабан – улучшенная соха с железным лемехом и железным, сверкающим, как зеркало, отвалом.
Запрягли Буланка в сабан, выехали на поле. Дед показал, откуда начинать борозду. Я взялся за выгнутые деревянные держаки. Буланко ровно тянул постромки, лемех с хрустом резал и отваливал пласт жирного суглинка, проросшего белыми кореньями трав. Дед шагал сзади, следил за мною, покрикивал:
– Широко берешь! Узко! Оrpex! Держи так! Молодец! Опять огрех!
Слова подхлестывали, сбивали с толку, горячили. Я нажимал на держаки, встряхивал станину, хотел изменить ход. Нужна большая сноровка владеть сабаном. Он все время юлит: то выскакивает из борозды, то зарывается вглубь, то задирает нос лемеха кверху. Было какое-то злое непокорство в старом, обтертом сабане. Он казался живым и капризным.
– Врешь, одолею! – шептал я про себя. – Будет по-моему!
А он юлил да юлил по-своему. В конце борозды дед остановил Буланка, подтянул чересседельник, оглобли поднялись, лемех перестал резать подпахотный слой, и сабан сделался послушнее.
– Чересседельник всему голова, – наставлял дед. – Следи за ним. Мелко берешь – отпусти, глубоко – подтягивай. Не направишь, сам намаешься, да и вспашешь, как попов работник. Подзол снизу – боже упаси выворачивать! Сорняк забьет поле.
На поворотах приходилось поднимать сабан. Не хватало сил. Руки немели, тыкался в землю лемех. Дед подбегал, поддерживал станину.
– Неправильно делаешь, – сказал он, приглядевшись к моим разворотам у поперечной межи. – Силенок у тебя достаточно. Беда в том, что держишь сабан на весу. Этак и могутному человеку не справиться. Прижимайся вплотную, иди прямо, держаки бери за кисти.
Он показывал, как это делать, и я скоро понял – надо брать не силой, уменьем. Все же работа была не легкая…
Когда допахивали полоску, я едва волочил ноги, дышал тяжело, рябило в глазах. Досталось и Буланку: он опустил голову, сбавил шаг.
– Земля крепкая, – успокаивал дед. – Скот утоптал, да и кореньев много. На других полосах будет легче, вот увидишь.
Дед был доволен моим первым выездом на пахоту. Он сказал, что к весеннему севу на меня можно будет положиться. Отец опять вряд ли останется дома. Деду же в апреле и мае надо заниматься охотой. Если я осилю вспашку, дед подработает на рыбе и пролетной птице.
Он разговаривал со мною ласково, как с равным, не приказывал, а будто советовался, прикидывал, как лучше устроить, чтоб семья жила в довольстве, и я ответил: так оно и будет – вспашу, бабушка посеет, он может охотиться сколько угодно.
– Об охоте не думаешь? – он пытливо посмотрел на меня. – Может, вдвоем станем промышлять? Пахоты да бороньбы на две недели, а охота по весне идет целый месяц.
Я опять вспомнил травлю Мишутки, убитых собак.
– Нет, нет! Уж лучше пахать и хозяйничать. Лесовать нисколько не тянет.
– Ну ладно, – с огорчением сказал дед. – Я так молвил, к слову пришлось.
Вечером я встретил на улице Всеволода Евгеньевичу. Он увидел мои ладони в сплошных водяных мозолях, нахмурился.
– Боже, что у тебя с руками?
– Учился пахать сабаном.
Он покачал головой.
– Какой ужас! Это же каторга. Но твое поколение, Матвей, – отбывает каторгу последним. Факт весьма отрадный, утешительный.
Я спросил, почему он так думает.
– Не думаю, а совершенно убежден, – сказал учитель. – Россией правят чиновники-казнокрады, малограмотные купчишки, жандармы, промотавшиеся помещики, а над ними – серенький, глупый царь, какого не знала еще история. Не умеют вести, государственный корабль. Все идет через пень-колоду, на тормозах. Власть о народе не заботится. Но через полсотни лет перевернется жизнь, люди сметут все, что мешает идти вперед. Чудесные машины, сделанные рабочими руками, придут на поля, вытеснят допотопные сохи, сабаны, даже конные плуги, заменят собою пахарей, таких, как ты. Машина будет пахать, сеять, боронить, косить траву, жать, молотить хлеб, дергать лен, корчевать пни. Настанет золотой век электричества. Внуки твои прочтут книжку о сабане, увидят деревянную соху в краеведческом музее и усомнятся: да было ли такое? Не дурная ли сказка?
Он помолчал, с сожалением произнес:
– Мне-то не дожить до этих времен. Ты доживешь, увидишь своими глазами. Завидую тебе, Матвей!
– Но зачем ждать полсотни лет? Нельзя ли перевернуть поскорее?
Всеволод Евгеньевич усмехнулся.
– Друг мой, история имеет свои законы, все приходит своим чередом, как весна и зима в природе. Созревание яблок в саду невозможно ускорить с помощью керосиновой лампы. Ты когда-нибудь поймешь эту премудрость. Будь здоров, пахарь, иди отдыхай!
Он ласково кивнул, зашагал к школе, покашливая на ходу и опираясь на суковатую палку. Я стоял и думал о жизни, которая наступит через пятьдесят лет. Хорошо! Но ведь я буду тогда стариком, как мой дед, только-только взгляну на прекрасную жизнь, и придется умирать. Как горько стало от этой мысли! Уж лучше помолчал бы Всеволод Евгеньевич.
Глава девятая
Всей семьей мы пошли резать валежник на дрова. Тайге в наших местах нет конца-краю, и охраны почти нет никакой, хотя считается все кругом вотчиной графа Строганова, однако исстари заведено беречь лес, и ни один разумный человек не свалит здоровую елку или березу на топливо.
Помню, я читал как-то дома вслух книгу, принесенную из школы. В книге было сказано, что на Волге мужики «ронят» двухсотлетний дуб, чтоб сделать оглоблю или ось.
Дед страшно возмутился.
– Нет мужиков таких на свете! – сказал он. – Ни за что не поверю. Брешет писатель!
И не стал дальше слушать чтение.
Летом временами налетал сильный ветер, старые деревья выворачивало с корнем. Много было валежника, если ураган приходил после затяжного ливня, – намокшая земля не держала корней.
Едва стихал ураган, мужики бросали всякие дела, бежали в лес. В сенокос и страду пилить дрова некогда, валежины только пятнали топором. Пятно было все равно как столб, поставленный старателем на золотой россыпи. Каждая семья имела свое пятно: у дяди Нифонта – две прямые зарубки, у тетки Ларионихи – две косые, у нас – две косые, в середине прямая.
Случалось, хозяин забывал или не находил отмеченные им валежины, и они годами оставались никем не тронутые, гнили на земле.
В эти дни наших коров доила и выпускала на пастбище Палага Лариониха. Уходя со двора, мы оставляли собак на привязи. Урма видела, что дед идет куда-то без ружья, значит не на промысел, сидела спокойно. Пестря вопил, захлебывался, пытался порвать ошейник, бежать за нами. Дед одобрительно смеялся.
– Знатная собака выйдет из Пестри, – говорил он. – Ишь, какой непоседа; ишь, беснуется. Азарту – хоть отбавляй.
Бабушка работала на пару с матерью, я – с дедом. Сперва обрубали сучья, резали дерево на трехаршинные кряжи, снимали топорами кору, потом ставили кряжи к выворотню для просушки.
Валежины приходилось пилить внаклон, даже на коленях. Пилу часто зажимало, дергали ручки изо всех сил. К вечеру все уставали, болела поясница, сводило ноги.
Перед тем как начать разделку, дед обстукивал дерево обухом. Иногда звук был глухой или какой-то хрипло дребезжащий: внутри гнилье либо дупло. Дед сокрушенно качал головой, стесывал зарубки. Это означало – отказываемся от валежины, и все добрые люди могут ею пользоваться, если у них нет выбора.
Попадались деревья-великаны, твердые, как кость. Зубья пилы отскакивали, звенели, скрежетали на поверхности. Дед, рассердившись, брался за топор, вырубал узкую щель. Пила надсадно повизгивала в бороздке, на землю сыпались опилки, похожие на ржаную муку.
Легче разделывать пихту: пила входила в нее свободно и просто, как в примятый лыжами снег. Но это дерево горит с веселым треском, кидает в стороны множество искр, скоро сгорает, дает мало тепла.
Дед часто устраивал перекур. Мы тоже садились отдохнуть. Мать была то задумчива, то внезапно оживлялась, вспоминала отца.
– Где-то наш Алексей Спиридоныч? – говорила она, и сдержанная улыбка пробегала по ее лицу. – Может, короб золота несет, и мы теперь богачи, не надо ни дров, ни хлеба запасать – все будет готовенькое.
– Подарков накупил, гостинцев разных! – поддакивала бабушка. – В сундуках не вместится! А деду – ружье с золотой насечкой! Ах, боже ж мой, какая жизнь начнется!
Обе шутили, но в шутках матери было затаенное желание: «Пусть выйдет все, как я загадала». Очень ей хотелось разбогатеть.
Изредка доносились голоса лаек. Кто-то постреливал в лесу. Дед прислушивался, мрачнел, брови у него шевелились.
– Хапуги двинулись на промысел.
Он вскидывал на меня глаза, наставительно говорил:
– Станешь охотником – за хапугами не гонись. Белка еще не выкунела, у нее на хребте только-только серая ость пробивается, а они лесуют: хлоп да хлоп! Верно, возьмут по чернотропу много, да толку что? Шкурки за пол цены пойдут. И все жадность. Скудный умом человечишка хочет пораньше тайгу облазить, захватить побольше, и невдогад ему, что и людям и себе вредит.
Я сказал, что не хочу быть охотником.
– Будешь иль не будешь – время покажет, – ответил дед. – А я должен учить загодя. Иные еще вот лисиц промышляют в феврале, когда у зверей баловство начинается. Становится охотник на лыжи, сослеживает лисью свадьбу. За самкой бегают два, три, а то и пять женихов. Самка – впереди. Охотник, не таясь, катит наперехват. Женихи видят человека, разбегаются кто куда. А он лису гонит дальше и дальше. Потом садится в укрытое место, ждет. Женихи ворочаются на след подружки. Жадный человек всех до одного перебьет, а лиса останется без приплоду. Не охота – разбой! Надо же думать о людях, коим после жить доведется. Ничего не оставим – что про нас подумают? Запоминай все. Умру, некому учить будет.
Я напомнил деду, что слышал от него это много раз.
– Ну так что? – не смутился дед. – Путное слово можно повторить, чтоб лучше запомнилось, а глупое слово и один раз молвить грешно.
Он опять заговорил об охоте.
До чего же непонятный старик! Ведь знает – не добираюсь промышлять, а рассуждает так, словно дело решено и я завтра возьмусь за ружье.
Когда нарезали достаточно кряжей, собрались домой, я вспомнил про учителя. Мужики валят заботу о школе друг на друга или подвозят гнилой пихтач, водянистый осинник. Изба у Всеволода Евгеньевича холодная, зимою он мерзнет, а выругать ленивых мужиков не умеет.
Я намекнул, что не мешало бы распилить дерево для учителя.
Мать сразу взъелась.
– Это чего ради? У нас в школу теперь ходить некому. Чьи дети учатся, тот пусть дрова готовит.
– Одну-то валежину можно, – сказала бабушка. – Душевный он человек, Всеволод Евгеньевич. Матвейку нашего любит, уму-разуму наставляет. Давайте распилим бревешко, руки не отвалятся.
Дед согласился. Мать обозвала нас благодетелями, ушла домой. Глядя ей вслед, бабушка сказала:
– Сноха ничего, работящая, а понятия у ней мало, дальше носу не видит. Не артельный человек. Эх-ма!
– Без нее обойдемся, – сухо ответил дед.
Мы выбрали ель в обхват толщиною, нарезали восемь здоровенных кряжей. Я сделал топором особые метки на этих кряжах, и на душе стало светло. Радовала мысль, что учитель, может быть, вспомнит обо мне, когда сухие дрова запылают в его камельке в студеный зимний вечер. Обязательно вспомнит!
Лед присел покурить, бабушка долго молчала, о чем-то задумавшись.
– А что, Демьяныч, не заготовить ли нам домовины? – сказала она тихо и просто, словно речь шла о каких-то пустяках.
Я вздрогнул. У кочетовских стариков и старух была привычка заранее готовить себе домовину – гроб. Мне никогда и в голову не приходило, что дед и бабушка могут умереть и что день этот, возможно, не так уж далек.
– Есть о чем думать, – небрежно сказал дед. – У нас три сына, внуки растут. Неужто похоронить не смогут? И не знаю, как ты, а я до ста годов проживу. Пока смерть меня найдет, домовину черви источат.
– Как хочешь, – кротко ответила бабушка. – Все под богом ходим, и я за себя не ручаюсь. Мирское твори, а к смерти греби. Ты уважь, сделай милость.
Дед спорить больше не стал. Мы пошли искать для бабушки дерево. В лесу было много старых лип. Дед обстукивал их топором, долго выбирал и наконец остановился против толстой, совершенно сухой липы с гладким, прямым, как свеча, стволом.
Мы подрезали дерево пилою, и оно с гулким стуком рухнуло на поляну. Нутро у дерева было совершенно пустое, стенки же дупла – тонки, но прочны. Дед снял мерку с бабушки, по мерке отпилили кряж. Затем топором и деревянными клиньями раскололи дупло на две части; одна часть была лишняя, незачем тащить ее в деревню.
Домовина понравилась бабушке.
– Спасибо, Демьяныч, уважил, – сказала она. – Хорошо будет лежать в этой липке, тепло и сухо.
– Зря надумала, – сказал дед. – Еще в самом деле накаркаешь! На тот свет нечего спешить.
– Ничего не зря, Демьяныч, все так делают. От конца не спрячешься. Да и то молвить: кабы люди не мерли, земле бы не снести.
Она ласково взглянула на деда, улыбка скрасила ее сухое, утомленное лицо.
– А хорошо я прожила с тобой, Демьяныч. У других баб косточки целой нет: мужьями биты-колочены, мордованы да увечены. У нас были лады и нелады – у кого их нет? Сколь я претерпела от твоей слабости к водке – один бог знает… Но ты берег меня, ни разу не побил, черным словом не обругал, и за то земной поклон тебе, супруг мой желанный!
Она низко поклонилась деду. Он смутился и заморгал.
– Да полно, старуха! Что ты? Вот накатило… Матвея насмешим.
– Ничего смешного нет, – сказала бабушка. – Пусть малый смотрит, слушает мои слова. Ему тоже доведется с женою жить. Я хочу, чтоб он с тебя пример взял.
На руках вынесли бабушкину домовину к дороге и поставили под большой сосной. Дед сказал, что завтра съездит за нею на телеге.
После слов, сказанных бабушкой в лесу, невозможно было разговаривать о мелких житейских делах, и мы до самой деревни шли молча. Дед время от времени как-то значительно кряхтел, будто нес на плечах тяжелую ношу.
Глава десятая
В Кочетах не было пастуха, потому что человек не в силах смотреть за скотом в густой, едва проходимой тайге. Животные каждой семьи ходили маленьким стадом, паслись отдельно от других таких же стад. Телята-годовички, коровы-нетели, овцы, свиньи, жеребята выпускались на волю ранней весной, шатались в лесах до поздней осени. По первому снегу их загоняли домой. Иных гуляк находили далеко-далеко от деревни.
За лето молодняк подрастал, отъедался и до того Дичал, что трудно было с ним управиться. Множество хлопот доставляли беспородные свиньи, остромордые и клыкастые, как всамделишные дикари. Случалось, пригнанные к деревенской околице, они вдруг поворачивали за своим вожаком – старой свиньей или матером кабаном-секачом – и, свирепо хрюкая, мчались опять в лес, и толькo с помощью умных собак удавалось загнать свиное семейство во двор на зимовку.
Дойные коровы отличались более тихим нравом, паслись невдалеке, утром сами шли в деревню на дойку и отдых. Бабы поили коров болтушкой, давали ломти хлеба, посыпанные крупной солью: самая скупая хозяйка становилась щедрой – иначе останешься без молока.
Иногда коровы тоже забывали дорогу домой. Крупным животным на шею привязывалось большое клепало – колокол, мелкоте надевали маленькие клепальца, или колокольчики, – певучий звон железа и меди с утра до вечера наполнял тайгу. По звону хозяева находили своих коров.
Клепала и колокольца защищали скот от зверей: хищники редко нападают на животных с «музыкой». Отменные клепала изготовлял ивановский кузнец Никита Кудреватых. Брал он дорого, но славился мастерством. Каждое его клепало имело свой голос. Как этого достигал кузнец – тайна мастера.
У нас была Красуля – хитрая и жадная коровенка. Она всегда отбивалась от семейного стада, в поисках хорошей травы бродила далеко. Часто коровы приходили на дойку без Красули. Меня посылали на розыски. Я находил корову и быстро подгонял ее к дому. Дед хотел продать шатунью. Бабушка не соглашалась, потому что Красуля давала по ведру в сутки, молоко у нее было густое. Таких удойных коров не было во всей деревне.
– Вырастим от Красули телушку, тогда и продадим, – говорила мать. – От нее поведем стадо.
А Красуля будто угадывала, что замышляют хозяева, каждый год рожала бычков. Это всех огорчало.
– Статочное ли дело! – сетовала бабушка. – Заговоренная корова, что ли? Хоть бы один разок телку принесла.
В тот день мы пришли с заготовки дров рано. Тетка Пелагея сказала, что Красуля не была на дойке.
Я пошел на розыски. У меня был хороший слух, но я нигде не слыхал знакомого звона клепала. Бывает, животные вязнут в трясинах. Я заглянул на топкое болото близ Полуденной. Красули не было и там. Я вернулся уже ночью. Бабушка забеспокоилась: не задрал ли ведерницу медведь? Звери чаще нападают на скот раннею весной, когда, голодные, выходят из берлоги, и позднею осенью, перед залеганием в берлогу, – нагуливают жир к зимней спячке.
Дед говорил, что к нашей Красуле с ее звонким клепалом подойдет лишь глухой зверь, а таких зверей мало. Значит, бояться нечего. Просто шалая корова поленилась идти в деревню.
Утром на розыски ушел дед. Он вернулся озабоченный и сердитый: Красулю в Крутом логу действительно задрал медведь.
– Всю съел? – спросила мать.
– В своем уме, Степанида? – дед презрительно фыркнул. – Можно ли слопать корову в один мах? Шею порвал, бок выел, а туша почти что вся цела.
– А ты – клепало, клепало! – поддразнила мать. – Испугался он твоего клепала.
Дед сказал, что клепала возле туши нет. Ремень почему-то оборвался, корова потеряла устрашающую зверя музыку и погибла.
Бабушке пришла мысль: остатки туши привезти домой, засолить на корм собакам, – чего ж пропадать добру?
– Не поедем!. – решительно сказал дед. – Медведь еще придет на то место, и я его сказню. За такое потачки давать нельзя. У охотника скот резать! Шалишь, брат!
Старик зарядил фузею пулей, взял с собой доски, топор и ушел. Травля Мишутки, вызвавшая боль в коем сердце, не была охотой. Теперь предстояла настоящая охота. Дед один на один схватится с крупным зверем. Даже Урму не берет с собой, потому что в засаде собака – помеха. Это стоит посмотреть. Я крадучись потянулся за дедом. Он увидел на тропе впереди себя мою тень, оглянулся.
– Куда, малый?
– С тобой.
– Со мной? – усмехнулся он. – А кто говорил, что не хочет быть охотником?
– Я только поглядеть.
– Нельзя! – твердо сказал он.:– Ужо в другой раз возьму. Вали домой!
Дед зашагал к лесу, больше не оглядываясь. Я смотрел ему вслед и желал одного: неудачи. Не взял меня с собою, – пусть не выстрелит фузея, пусть убежит раненый зверь, и он поймет, что нельзя обижать внука. Так вот я и помешал ему…
Ночью мы долго не спали. Бабушка вздыхала: не оплошал бы дед. Надо было взять на подмогу дядю Нифонта. Старик же упрям, хочет управиться один. А с медведем шутки плохи. Стрелять в темноте трудно. Долго ли до беды! Она встала перед божницей, молила богородицу и всех святых, чтоб помогли рабу божию Спиридону одолеть медведя. Смешно было слушать, как старуха доказывала угодникам, что медведь вредный, задрал самолучшую корову, и он должен понести кару.
Мать бранила деда. Старик пожалел хорошего ремня на ошейник Красуле или худо завязал концы. Его вина! Не оборвись проклятущий ремень, медведь не тронул бы корову. Дед вообще плохой хозяин, многое делает лениво, спустя рукава. И вот – потеряли корову, а ей цены нет! Такой ведерницы нам больше не видать.
Бабушке надоело ворчанье матери, и она сказала:
– Помолчи, Степаха! Думаешь, старик враг нашему дому? Грех да беда на кого не живет. Перетерпим.
Дед не выходил из моей головы. Представлялось, что зверь подмял и терзает старика. Дед зовет на помощь, никто его не слышит, а я сижу в избе…
Вот когда пожалел я берданку, подаренную Даниле. Я бы зарядил свое ружье, помчался на выручку деда, и кто знает – может, поспел бы еще во-время.
Утром дед пришел невеселый. Медведь не явился доедать корову. То ли запах человека учуял, то ли сыт, где-нибудь дрыхнет в чащобе. Бабушка опять заговорила о том, чтоб съездить за тушей: солонины собакам на всю зиму хватит. А так что же – мясо растащат лисицы да волки.
– Молчать! – крикнул дед. – Как мною сказано, так будет. Не меньше понимаю. Три ночи просижу в Крутом логу, а свое достигну!
Я понял – он снова пойдет в засаду. Нет, его нельзя пускать одного! Мало ли что. Вечером я потихоньку выскользнул из избы, достал из-под навеса рогатину, с которой дед раньше ходил на берлогу, и ушел в Крутой лог. Труп Красули лежал на примятой траве. Рядом, на ветвистой елке, были полати, устроенные дедом.
Я по сучьям взобрался на полати, прислонил рогатину к стволу, глянул по сторонам. На увалах светло и мягко желтели кустарники. Кое-где между елок стояли рябины, похожие на огненные шатры. Тихо было в лесу. Дерево, на котором я сидел, было старое. От легкого ветерка оно покачивалось, скрипело, сыпало хвою.
На ближнюю рябину слетелся выводок рябчиков. Птицы бойко клевали, крошили спелые ягоды. Я кашлянул. Самка тревожно засвистела. Молодые, с красными бровками, наклонили головы, прижали крылья. Все смотрели, слушали. Должно быть, самка увидела меня, опять тихонько пискнула, и выводок снялся. Рябки расселись невдалеке. Я слышал возню на деревьях, где-то посвистывали старые петушки, молодые отзывались отрывисто и тонко, словно пробовали голос.
Дед пришел перед закатом. Фузея была у него за плечами, на поясе – топор. Старик, тяжело пыхтя, поднялся на полати.
– Ты? – сказал он злым шепотом. – Зачем тебя принесло? Да еще рогатину принес, охотник.
Я молчал.
– Слазь! Чтоб духу не было!
– Дедушка, я…
Он взял меня за шиворот и, наверно, спустил бы, но невдалеке хрустнула валежина, и пальцы, державшие мой воротник, разжались. Дед снял ружье, взвел курок, осмотрел пистон. Мы прислушались. Опять стало тихо кругом.
– Медведю еще рано, – прошептал дед. – Это рысь по валежине шаркнула: рябчиков ловит, подлая!
Он больше не ругался, не гнал с полатей, но посматривал хмуро.
– Кашлянешь или носом шмыгать начнешь, вниз головой сброшу! – погрозил он. – В самую пасть медведя. Понял?
Еще бы не понять! Я боялся дохнуть. Чудилось, медведь ходит где-то совсем близко, видит и слышит все. И, может быть, не один. Как знать, как знать…
Ветер к ночи утих. Стало свежо и росисто, бледные звезды мигали в далекой синеве. Тонко пахло рябиной, застывшей смолой, терпкими осенними травами. Мы поеживались в холодке и молчали.
Зверь пришел под утро. Я услышал внизу громкое чавканье. На поляну падала тень от деревьев, ничего нельзя разглядеть. Фузея лежала стволом на сучке, давно готовая к выстрелу, приклад упирался в плечо деда. Я стиснул пальцами рогатину и ждал: вот сейчас, вот сейчас! Но ружье молчало. Ах, как долго тянулось молчание! Немели поджатые ноги, щекотало в носу. Я помнил угрозу деда, боялся чихнуть. Зверь в темноте рвал мясо, Красулькины кости похрустывали в медвежьих зубах.
Дед, оказывается, ждал, когда луна осветит поляну, – хотел ударить наверняка. Чуть-чуть наконец забрезжило, под елками посветлело. Медведь, как черная копна, шевелился и сопел.
Фузея раскатисто ахнула, полати окутало дымом. Медведь взревел, подскочил к нашему дереву. Хрустнула кора под когтями, глухое рычанье приближалось.
– Матюха, лезь на вершину! – крикнул дед.
Я не мог двинуться с места: ноги не слушались. Дед приготовил топор. Близко мелькнула сквозь ветки широкая бурая голова с прижатыми ушами. Первым взмахом дед отрубил медведю лапу, вторым – ударил по черепу. Рявканье смолкло, и зверь, ломая сучья, рухнул к корням ели.
Дед зарядил фузею, для верности еще послал пулю в лобастую, мелко вздрагивающую голову.
Заметно светлело небо, погасли звезды, проснулись рябчики, приступили к своим птичьим делам: свист раздавался то справа, то слева. С шумом пролетел глухарь, опустился на берегу Полуденной – захотел попить студеной воды.
– Второй случай за мою жизнь, когда медведь на полати кидается, – сказал дед, набивая в трубку табак. – Бывало промахнешься или ранишь, без огляду бежит в крепь. А этот – вояка. Не будь топора, он бы показал…
Дед ласково потрепал меня по плечу.
– Ты что ж рогатину не пустил в ход?
– Забыл про нее.
– Как можно забыть? – в голосе его была легкая усмешка. – Экое орудие приготовил, а сидишь, как мертвый, на старика надеешься.
Взошло солнце. Лес ожил, все удивительно засверкало, позеленело вокруг. Мы спустились. Я прыгал, чтобы согреться, размять ноги. Дед тронул ногою вздувшийся бок зверя.
– Налопался, разбойник! Погулял, попировал в тайге, Михайло Иваныч, пора честь знать. Ел бы ягоду, травы-коренья да мурашей, не зарился на коров, – я бы рук на тебя не поднял. А стал баловать – крышка! На себя пеняй.
Он разговаривал с медведем, как с живым человеком. Это было непонятно, забавно, и я едва сдерживал смех.
– Испугался? – спросил дед. – Больше на охоту калачом не заманишь, а?
– И ничуть не страшно. В другой раз ты один-то не ходи. Вдвоем веселее. Рогатиной пырять буду, коли еще такое случится.
Я говорил чистую правду. Ночь, проведенная в засаде, и схватка с медведем заставили по-иному взглянуть на трудное ремесло охотника. Дед – с его лесной мудростью и сметкой – опять вырос в моих глазах. Вспомнились медведи, рыси, волки, росомахи, убитые кочетовскими охотниками за последние годы. Что же будет, если не трогать зверей? Они до того расплодятся, что не дадут проходу ни людям, ни скоту. Значит, охотники – дельный, полезный народ. Это понятие укрепилось в голове, и я почувствовал, что нет для меня в жизни более широкой тропы, чем охотничья. Мои прежние слова «не буду и не буду» казались детским лепетом.
Дед послал меня за лошадью. Сам он остался караулить добычу.
– Росомаха живо нагрянет, шкуру на медведе порвет, – говорил он. – Они, знаешь, какие, росомахи? Пакостнее на свете нет!
Я со всех ног пустился домой. Бабушка рубила в огороде капусту. Она увидела меня, запыхавшегося от бега, сильно испугалась.
– Что случилось, Матюша? Дедушка где? Ой, да не томи!
Я остановился, передохнул, вытер со лба пот и сказал:
– Запрягай Буланка в волокушу: мы медведя сказнили!
Шкуру медведя продали, из задней части приготовили окорок, подкопченный в бане, жарко натопленной ольховыми дровами, перед засолили в кадке. Бабушке хлопот с разделкой медвежьей туши было много, но она улыбалась довольной улыбкой и все повторяла:
– Отлились злодею Красулькины слезы, уж так-то я рада, так рада! Дедушка у нас молодец, а мы его еще отговаривали, несмышленые.