Текст книги "В лесах Урала"
Автор книги: Иван Арамилев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Глава тринадцатая
Ночью сильно подморозило. Под утро пал мягкий, пушистый снежок. Дед набил полную котомку сухарей, вскинул на плечо фузею и ушел с Урмой к долине Двух Ручьев – далеко от деревни. Пестря был обижен, что не взяли на охоту, метался на цепи, жалобно скулил, не стал есть ни хлеб, ни картошку с молоком. Я кинул ему соленой медвежатины, он повернулся задом и лапами далеко отшвырнул кусок. Стало жаль кобелька. Я склонился над ним, гладил его по упругой спине и утешал. Скоро и мы с Пестрей вволю набродимся по тайге. Пойдем еще дальше, чем дед с Урмой, принесем столько белок, что дома ахнут. Вот какие дела ожидают нас!
Пестря лизал мне руки, ласкался, но смотрел недоверчиво. Я долго сидел на холодной соломе и разговаривал с собакой. Пестря все-таки успокоился. Я опять подбросил медвежатину, и он жадно принялся рвать ее белыми, как снег, клыками. Он совсем уже выровнялся, густая шерсть лоснится, острые уши стоят торчком, хвост свернут баранкой. Настоящая лайка! Я смотрел на него и радовался. У меня такой могучий, красивый пес. Я буду любить и беречь его. Он уж, наверно, может искать белок. Иные собаки принимаются работать на первом году. Будь ружье, мы бы тоже двинулись на промысел. Угораздило Данилу прихватить мою берданку! И где они бродят, золотоискатели? Пора вернуться. Земля застыла, ручьи и реки покрываются льдом – трудно бить шурфы, негде промывать песок.
Вслед за дедом ушли на промысел в дальние урочища дядя Нифонт с Колюнькой, Тарас Кожин с двумя сыновьями, Емельян Мизгирев, Зинаида Сирота. Даже ленивый Симон Пудовкин снарядился на белковье; у него маленькая хромая лайка Забава – очень злющая, азартная в охоте. В деревне тихо и пусто.
Я кормил коров, овец и Буланка, разгребал сугробы у ворот, колол дрова. Скучные дела! Книги в библиотеке Всеволода Евгеньевича мною прочитаны. Я не знал, чем заняться зимними вечерами, не знал, куда себя девать. Кое-кто из кочетовских ребят ставил близ деревни капканы, петли на зайцев и лисиц. Это было мне противно. Однажды я видел, как метался возле овсяной клади в капкане дяди Нифонта молодой русак, слышал его жалобный вопль, похожий на крик ребенка. Я подкатил на лыжах, стиснул тугие пружины, освободил зайчишку, и он вихрем помчался к лесу. Дядя Нифонт разгневался, сказал: «У тебя сердце бабье». Всеволод Евгеньевич сказал: «У тебя славное сердце». Не знаю, кто из них прав, но я дал зарок – никогда не промышлять зверя капканами и петлями.
У меня был хороший почерк. Всеволод Евгеньевич вообще строго смотрел на письмо, и все ученики его писали красиво. Бабушка попросила переписать ей старенький, стертый, весь закапанный воском, облитый елеем канон. От скуки я взялся за дело с удовольствием, сходил в Ивановку, принес глянцевой бумаги, сшил узкую тетрадь, начал переписку.
Писать приходилось по-церковнославянски, печатными буквами, потому что ни сама бабушка, ни другие богомольные старухи в Кочетах не умели читать новую скоропись. Сперва я порядком намучился, вычерчивая замысловатые древние титлы и закорючки канона. Потом наловчился, все пошло гладко.
Работа удалась на славу. Бабушка за труды наградила меня гривенником. Узнали соседки-старухи. Заказы посыпались со всех сторон. Я переписывал поминальники, псалмы, ирмосы, акафисты, каноны. Пятачки и гривенники потекли в мой карман. За неделю я стал знаменитым человеком в деревне, любимцем старух, стариков и уже подумывал а том, что к весне, пожалуй, соберу денег на двуствольное ружье. Но Всеволод Евгеньевич спутал мои карты.
– Для чего я вас учил? – сказал он, узнав про мои дела. – Кажется, готовил сеять разумное, доброе, вечное. А ты чем занялся? Сеешь тьму, друг мой! Разве мало толковал я о том, что религия – предрассудок темной массы? Переписывая поповскую «премудрость», обновляя истлевшие скрижали невежества, ты укрепляешь опасные предрассудки. Пойми вот что: религиозный человек негоден для активной деятельности, для борьбы. Ему ничего не надо. Чем хуже на этом свете, тем лучше будет на том свете, где последние станут первыми. Бог тормозит революцию, а она необходима России, как воздух. Суеверие мешает людям расправить крылья. Случайно ли, что все мироеды так радеют о боге? Разве не этому я учил вас три года? Неужто прельстили бабьи пятачки? Ты же лучший ученик мой, надежда моя. Ах, Матвей, Матвей!
Как я не подумал об этом раньше? Как дурно получилось! Как замарал себя в глазах учителя!
Всеволод Евгеньевич сказал еще, что не просит выступать б докладами против бога: я для такого дела не подготовлен, да и условий подходящих нет в деревне.
Но он просит об одном – не укреплять каллиграфией суеверия.
Я опустил глаза и ответил:
– Больше не буду.
Принятые заказы я вернул старухам, ссылаясь на боль в пальцах, не позволяющую писать. Божьи старушки сочувственно ахали, навязывались лечить мои «золотые пальцы» разными травами, наговорами, святой водой. Не так-то легко было от них отвязаться.
Бабушка была огорчена безмерно. Так хотелось ей упрочить славу «золотых рук» внука, увеличить семейный доход перепиской!
– Отдохнешь маленько, рученьки отойдут, – говорила она. – А бросать божье дело нельзя. Умудрен ты в письме. Надо послужить всевышнему и святым угодникам. Бог твои труды не забудет, не оставит милостями своими. На охоту пойдешь, пошлет чернобурую лису да соболька темного с серебристой остью.
Я промолчал. Спорить с бабушкой не хотелось. Она так была напичкана «предрассудком темной массы», что мы даже вместе с учителем не смогли бы пошатнуть ее веру в бога, в святых, в тот свет, домовых, водяных, леших, ангелов и дьяволов.
В эти дни в Кочеты забрел толстый плутоватый монах с Афона. Он обжился в деревне и, кажется, хотел гостить долго. Бабы охотно слушали побасенки о святых местах, о гробе господне, чудотворных иконах, святых мощах, разных явлениях. Монах обо всем рассказывал бойко, трогательно, занимательно. Он был мастаком в своем деле, тертый калач. Благодарные старухи несли ему масло, мед, яйца, холсты, старинные вышитые полотенца, доставали из сундуков припасенные на черный день горностаевые, колонковые, беличьи шкурки, серебряные рубли, полтины. Дары монах обещал сдать в Афонскую обитель, где пятьдесят лет будут молиться за всех радетелей веры православной и честных жертвователей.
Я помнил разговор с учителем о предрассудках и суевериях. Монах казался врагом и плутом, я ненавидел его за то, что он обманывает, обирает доверчивых людей, но не знал, как выжить этого хитреца из деревни, насолить ему. Открыто спорить о боге было невозможно. Старики могли побить меня батогами.
– Что такое монах? – спросил я бабушку.
– Святой человек, – объяснила она. – О своей душе печется, богу служит. Святые чудеса творят: ни огонь, ни вода их не берет, ни лютый зверь. Угодник божий Иона во чреве кита пробыл много дней и жив остался.
– Почему в Кочетах святых нет?
Старуха набожно вздохнула.
– Недостойны благодати божией. Живем не по писанию, господа бога не чтим, постов не соблюдаем, медвежатину едим, а Емеля Мизгирев даже зайцев ест. Какая тут святость! Есть положено копытных, да и то с раздвоенным копытом: корову, овцу, лося, оленя, козу. Лошадей едят люди магометовой веры, – им прощается. А медведя и зайца – грешно! Утонули мы в грехе по уши.
– А этот монах может чудеса творить?
– Может, – нетвердо ответила бабушка. – Господь благословит, он и сотворит.
– Ты, пожалуйста, попроси сотворить.
– Отойди, бесенок! – сердито сказала старуха. – Всегда на грех наводишь. Мысли твои дурные. Таким делом не шутят.
Монах жил сутки в каждом доме. Пришел ему черед погостить у нас, и мне захотелось испытать его. Я вынул в сенях две половицы, прикрыл дыру тонким слоем ржаной соломы. Если гость пройдет по соломе и не провалится – он святой, и это будет чудо. А провалится – обманщик.
Чудо не состоялось. Монах провалился, разбил нос, вывихнул ногу. Когда его вытаскивали из темной дыры, он так громко стонал и охал, что я почувствовал себя нехорошо. Все же человек он. Можно ли так баловать?
Старики внесли монаха в избу, положили на лавку. Никто не мог понять, куда делись половицы в сенях, кому нужна такая ловушка.
– Твоя работа? – спросила бабушка. – Говори правду!
Пришлось сознаться.
– Виноват… я хотел, чтоб сотворилось чудо.
– Чудо! – передразнила мать. – О господи! Будешь в смоле кипеть на том свете. Как с тобой жить? Проси прощения у дяденьки монаха.
Я попросил прощения. Монах вскинул на меня злые, горячие глаза, свистящим шепотом проговорил:
– Иди к черту, Июда Искариотский!
Я отскочил от лавки. Старики ахнули, мать начала жестоко браниться, назвала меня выродком. Монах не захотел ночевать в нашем доме. Его под руки увели в избу Тараса Кожина. Он пролежал там два дня, потом взял у кого-то подводу, погрузил дары кочетовских старух и отбыл в Ивановку. Мне просто нельзя было показаться на улице. Будто сговорившись, соседи допрашивали:
– Как же ты решился изувечить монаха-то? – и осуждающе качали головами.
Наконец вернулись дядя Ларион и отец. Данилы с ними не было. Он подался в другие места. Им не пофартило. Золотоискатели были тощи, оборваны, измучены до того, что жалко глядеть. Отец, ослабевший от голода, побросал дорогой все инструменты, чтоб легче идти. У дяди Лариона не было золотой коронки на зубе, и он уже не оттопыривал, а стыдливо поджимал губы, – приходилось скрывать от людей обточенный дантистом и почерневший под коронкой передний зуб.
Мать корила отца, что он вроде сумасшедшего. Сколько раз обжигался на золоте! Не пора ли одуматься?
Он сидел за столом, жадно хлебал картофельный суп и молчал. После обеда я спросил, где моя берданка.
– Съели ее, Матюха, – виновато моргая, сказал отец. – Лесорубам отдали за хлеб, сахар и мясо. Досталось, нечего сказать. Даже Ларионову золотую коронку с зуба пришлось променять на жратву.
– У вас ружье было, – сказала бабушка. – В лесу всякой птицы полно. Чего не промышляли птицу-то?
– Птицу? – вздохнул отец. – Возьми попробуй. Она теперь сторожка, на дерево сядет – не подойдешь. Надо в лет бить, а мы, как на подбор, стрелки аховые. Патроны только зря пожгли.
– Данило ж хвастал, что хорошо стреляет.
– Пустобрех твой Данило! – сказал отец. – Ничего не может он, ничего не знает. Черт меня с ним связал. Как живы остались, ума не приложу. Идем с Ларионом домой, у обоих душа на честном слове держится.
Отец отдохнул, поправился, зачастил в Ивановку. Возвращались охотники с промысла, несли пушникам шкурки, от пушников заворачивали в казенную винную лавку, потом – к бражницам и пивоваркам, заказывали пельмени, яичницу, – начинался пир горой. Отец ловко пристраивался к загулявшим, играл на гармони, пел. Его любили за песни, дружков-приятелей ему хватало. Поздней ночью он приходил домой в сильном подпитии. Мать ворчала, сердилась. Он отшучивался.
– Разве сам пью, Степаха? Горе мое пьет. Золота не нашел, ноги намял, душа истерзана. Что делать такому человеку? Пить, гулять, пока добрые люди подносят. Я ж у тебя не прошу на выпивку, из дому ничего не тащу, как Симон Пудовкин. Об чем шум? Весной в хомут впрягусь, что ни заработаю, все твое, милая женушка, радость моя!
Мать словно таяла от этих шутливо-ласковых слов, становилась доброй и покорной мужу.
Глава четырнадцатая
Год был урожайный на зверя. Охотники приходили с богатой добычей. Дядя Нифонт и Колюнька принесли по сотне беличьих шкурок, двух лисиц-огневок, шесть горностаев, Зинаида Сирота – много белок, двух рысей, росомаху. Но всех обогнал дед. Он добыл свыше двухсот белок. Бабушка, осмотрев шкурки, сказала, что за все дадут верных шестьдесят рублей.
Удача деда взбодрила семью. Мы весело поужинали. Шестьдесят рублей склонялись на все лады. Долго обсуждали, что купить на эти деньги в первую очередь, что во вторую, какие и кому уплатить долги.
Утром стали собираться в Ивановку – продавать пушнину. Продавал обычно дед, бабушка ездила для охраны, чтоб не пускать его ни в казенку, ни к пивоваркам, и соседи насмешливо говорили; «Старый солдат ездит на базар под конвоем». Это обижало деда, он ворчал на конвоира, однако подчинялся, потому что знал свою слабость.
Отец пошел запрягать Буланка, но тут к воротам лихо подкатил дядя Нифонт на Гнедке, запряженном в кошеву. Дядя тоже ехал с пушниной в Ивановку и сказал, что незачем гнать двух лошадей – он подвезет деда. Дед согласился. В маленькой кошеве не было места для бабушки. Как быть? Дядя решительно заявил, что на этот раз можно пустить старика и без конвоя.
– Ничего не случится, мамаша, – уговаривал он бабушку. – Не с чужим едет. Вместе ж продавать будем.
Бабушка уступила, правда не очень охотно.
– Нифонт, гляди, пожалуйста, чтоб не обсчитали старика, – просила она. – Деньги большие придется получать. Ты в ответе, ежели что…
– Да что ты, маменька, гудишь? – развязно проговорил Нифонт, подсаживая деда в кошевку. – Будто мы дети. Впервые, что ли, едем?
И они уехали. Мать весь день хмурилась и пугала бабушку, что зря доверились Нифонту. Мужики, они все пьянчуги. Им ничего не стоит прогулять по пятерке! А на пять рублей можно купить два; с половиною пуда самолучшей крупчатки. Бабушка отмахивалась.
– Молчи, Степанида! У самой сердце болит.
К ночи дядя Нифонт приехал один.
– Куда старика дел? – .накинулась на него бабушка. – Я что наказывала? Ты же слово давал, непутевая голова!
– Папаша того, – заплетающимся языком ответил дядя. – У пивоварки Марины Игнатенковой, значит… За пушнину он взял шестьдесят два целковых, я тоже получил изрядно. Ну, с радости выпили по маленькой. Я думал, ничего, обойдется. А он, значит, на свою стезю, и домой не вытащишь. Хочешь – верь, мамаша, хочешь – нет. Я и так, и сяк, он безо внимания.
– Ох! – прошептала бабушка. – Чуяло ж сердце! Нелегкая тебя нанесла утром. «Мы не дети, мы не впервые!» Вот и съездили, голуби! Ты бы хоть деньги лишние у него отобрал.
– Как возможно, мамаша? Он хозяин своим капиталам и мне родитель. Я против него что?
– Уж не запой ли начался? – голос бабушки дрогнул. – Было счастье, да одолело ненастье.
– Похоже, – бормотал дядя. – Тем пахнет, мамаша: запой. Это ты верно судишь.
Отец принялся бранить дядю Нифонта, назвал его ворогом нашей семьи. Нифонт мотал головой, оправдывался.
– Братуха, пойми! Случись такое с тобой, я бы сгреб за шиворот да в кошеву, и весь разговор. А он же родитель! Мы обязаны уважать родителей.
– Уважил! – кричал отец. – Теперь все до копеечки спустит по твоей вине. Век не забудем!
Нифонт ушел домой. От сильного расстройства у бабушки бывали сердечные припадки. Так случилось и на этот раз. Она охнула, пластом повалилась на лавку. Мать отпаивала ее водой, старалась успокоить.
Отец решил ехать за дедом. Зашел дядя Ларион и вызвался помогать отцу.
– В момент домой притащим, – бахвалился Ларион. – Нифонт – мямля. Оставил родителя бог знает где!
Они быстро собрались и уехали.
Ночь прошла в суматохе. Бабушке было худо, мать то склонялась над нею, то продувала в оледенелом стекле лунку, глядела в окно, не едут ли наши.
Бабушке полегчало утром, когда Всеволод Евгеньевич дал ей каких-то пахучих капель, и она забылась в тихом, спокойном сне.
Под окном скрипнули полозья, нетерпеливо заржала лошадь. Я в одной рубашке выбежал на крыльцо. У ворот стоял Буланко: вожжи были привязаны к передку, чересседельник отпущен, сани – пусты…
Мы с матерью терялись в догадках: что случилось? Бабушка встала с постели, живая и бодрая, будто не трясло ее всю ночь, надела валенки, полушубок, закутала голову шалью, повелительно сказала:
– Едем со мной, Матвейко!
…Еще с улицы услышали мы в доме пивоварки Марины пиликанье гармони, топот, пьяные голоса.
– Гуляют! – сказала бабушка. – Ах ты, горе мое лихое!
Широко, по-мужски шагая, она взошла на крыльцо, распахнула обитую войлоком дверь. Я вошел за ней. В переднем углу сидел, развалившись, дед, справа от него – дядя Ларион, слева – отец с чьей-то гармонью в руках, лениво игравший «камаринского». Два незнакомых бородатых мужика плясали перед столом. На лавках сидели еще четыре мужика. Стол был уставлен бутылками с водкой, кружками с пивом, закусками. Все в избе были пьяны. Дядя Ларион, с покрасневшими щеками и потным лбом, клевал носом.
Бабушка оттолкнула плясунов, и они молча сели на лавку. Гармонь смолкла.
– Никак хозяюшка припожаловала? – сладким голосом проговорила толстая пивоварка Марина. – Милости просим!
Бабушка окинула ее сердитым взглядом, повернула голову к столу.
– Ларион, Алексей, сынки мои милые! – сказала она. – Вы зачем сюда приехали?
Ларион развел руками.
– Мамаша, я уговаривал, а родитель, то есть, никак слушать не желает, – залепетал отец. – Я изо всех сил, мамаша…
– Вижу, сам науговаривался, – бабушка с укоризной покачала головой. – Ах, сынки, сынки, надежа моя! Опора моя на старости лет!
Она сощурилась на собутыльников деда, бог знает откуда налетевших пропивать наши кровные шестьдесят два рубля.
– А вам, гостеньки дорогие, не пора по домам? Небось люди тоже семейные? Где-то жены тоскуют, детки плачут, а вы тут на чужой счет угощаетесь.
Пьянчуги заулыбались, зашумели. Дед стукнул кулаком по столу.
– Наталья, гости мои, я здесь хозяин.
Бабушка принужденно улыбнулась, отодвинула дядю Лариона и подсела к деду, начала звать домой. Дед не соглашался. Пьяные мужики галдели, не слушая друг друга. Марина притворно-фальшивым голосом уговаривала пьянчуг разойтись по домам.
– Хватит, попировали, – говорила она, косясь на бабушку. – Я тоже с вами умаялась, ночь не спавши, прямо глазыньки слипаются.
Бабушка запустила тайно руку в правый карман штанов деда, выхватила кошелек и сунула ею себе за пазуху.
– Наталья, ты меня знаешь? – задиристо спрашивал дед. – Уходи отсюда. Душа моя меру чувствует. Сам все разумею.
Бабушка встала.
– Гуляй, гуляй, Спиридон Демьяныч! Только буйну голову не прогуляй. Счастливо пировать!
Я понял все. Деньги у нее за пазухой, отпала нужда уговаривать старика: пированье само собой кончится, гуляки разбредутся, и дед явится домой.
Она взяла меня за руку, кивнула сыновьям, и мы вышли на улицу. Дядя Ларион и отец покорно плелись за нами.
– Мы за ним досмотрим, – несвязно говорил дядя Ларион. – Тут, мамаша, свой глаз нужен, и мы родителя не бросим.
– Оба поедете со мной, – внушительно оказала бабушка. – Спиридон уж не дитя, чтоб за ним доглядывать. Да и хороши вы, доглядчики: сами пьянее старика! И зачем я таких шатунов-забулдыг нарожала! Ни об чем не думаете, ошалели от водки совсем. Даже коня-то привязать не могли, пустили его на волю божию.
– Ларион пускай едет домой, а мне никак невозможно, – заговорил отец. – К примеру, папаше музыка потребуется, чужого гармониста позовет, – надо поить, платить. Во сколько обойдется? А я свой, даром сыграю, спою. Я должен остаться при папаше.
– Понимаю, – бабушка взяла его за воротник полушубка, сильно тряхнула. – Понимаю, куда гнешь! И вот что окажу: Спиридон мне муж законный, обязана ему ноги мыть да воду пить. Нету моей бабьей власти над мужем. А ты сын, под сердцем моим выношенный, тебя могу поучить уму-разуму. Не поедешь– возьму палку, зубы повыкрошу!
Я просто любовался бабушкой. Что-то новое было в ее облике, движениях, словах. От кроткой и доброй старухи веяло силой, решимостью постоять за семью до конца, и я не сомневался – она «выкрошит зубы» отцу, если он пойдет наперекор.
Отец и дядя Ларион тоже понимали это. Они молча сели в сани. Бабушка сама правила конем, и у нее было скорбное, будто окаменевшее лицо.
Дома отец сразу лег спать и захрапел. Бабушка сказала матери:
– Я у Спиридона кошель вытащила – бог надоумил. Ужасно боялась, что дружки-собутыльники заметят и гаркнут: «Демьяныч, держи карман!» Их, пропойных чертей, полна изба. Тяну кошель, а рука дрожит, словно чужого граблю. О господи, до чего дожила!
Они вместе с матерью вывернули объемистый кошелек из лосевой кожи, подсчитали смятые кредитки, серебро, медяки. Было двадцать семь рублей с копейками.
– За два дня больше тридцати целковых пропито! – ужаснулась мать. – Ну на что похоже? Куда столько пошло?
– Ты же знаешь, какой старик, – отозвалась бабушка. – Пьяный всем взаймы без отдачи раздает. Да и пьет не один, целую ораву накачивает водкой. Тут сотню пропить недолго.
– Какой же изверг водку придумал? – сказала мать. – Вот кого пришибить не жалко!
– Его, милая, не пришибешь. У того лиходея, наверно, кости давно сгнили.
Бабушка спрятала кошель с деньгами в сундук, задумалась и сказала повеселевшим голосом:
– А все ж таки я двадцать семь рублей отвоевала! До весны проживем как-нибудь.
Дед пришел на четвертый день. Был он трезв и кроток. Бабушка не пеняла, не задирала его, только спросила, не хочет ли он опохмелиться, и готова была поднести маленький лафитничек. На такие случаи она всегда хранила бутылку водки.
– Боже избавь! – отмахнулся дед. – Веришь ли, с души воротит, видеть не могу. Старость, должно, подступает: все труднее да труднее пить.
Его накормили, напоили чаем. Укладываясь на лавку спать, он робко сказал:
– Тут, Денисовна, такое… Кошель с деньгами я где-то обронил. Пришлось в кредит пить. Займи у кого-нибудь, отдай пивоварке Марине, меня не позорь. Соломиных еще никто не попрекал, что они долгов не платят. Завтра иду на промысел, принесу белок – разочтемся.
– Сколько должен?
– Двадцать шесть рублей.
Мать отвернулась к окну, плечи у нее вздрагивали. Бабушка коротко ответила:
– Уплачу.
Больше она не сказала ни слова, но я понимал, как тяжело ей, как велика ее скорбь. Завтра она отнесет долг пивоварке. Из отвоеванных ею двадцати семи рублей, которым она так радовалась, останется один рубль. Как жить? И все от водки, будь же она проклята!
В тот день я молча дал себе клятву никогда не брать в рот хмельного, не причинять пьянством горьких слез семье…