Текст книги "Жизнь начинается сегодня"
Автор книги: Иссак Гольдберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
А в полях цвела земля. В полях плавали тугие и духмянные запахи прели и брожения: взрыхленная почва готовилась жадно и неотвратимо к зачатию...
Глава десятая
1.
Плотник Андрей вошел в барак и окликнул Власа:
– Медведев, тебе письмо!
Влас, уверенный, что письмо из дому, быстро взял слегка измятую открытку, но, прочитав на адресе непривычное слово «местное», удивился.
Открытку писал кто-то чужой. Коротко и просто он уведомлял Власа, что в городской больнице (адрес такой-то) находится в хирургической палате на излечении мальчик Филипп Медведев, которого посещать можно по таким-то дням и часам.
Недоумению и тревожным догадкам Власа не было границ. Он никак не мог себе представить, почему Филька очутился в городе, в больнице, в какой-то хирургической палате, что с ним приключилось, какая беда, какая напасть.
Андрей, заметив огорчение и досаду на лице Власа, спросил:
– Плохие вести, что ли?
– Вот прочти-ка. Ничего мне непонятно.
Андрей внимательно и медленно прочитал открытку и возвратил ее Власу, успокаивая:
– Что-нибудь легкое. Ты не огорчайся прежде времени. Если бы опасное, предупредили бы, а то, видишь, просто зовут.
Влас вздохнул и задумался.
Ближайший посетительский день в больнице выпадал на послезавтра, и для Власа эти два дня тяжелого ожидания были непереносимы. Он ходил на работу как потерянный, не слушая товарищей, подчас не понимая обращенных к нему вопросов и делая не то, что надо.
Беспокойство и тревога о Фильке жгли его. Жгла и томила неизвестность. И вместе с тем вкрадывалось нежданно и другое: только теперь он внезапно и остро почувствовал, что здорово соскучился по семье, по дому и особенно по Фильке. Внезапно с небывалою остротой хлынули на него воспоминания о семье, – о Марье, о дочери, о сыне. Особенно – о сыне.
Сын – мужик, мужчина, будущий крепкий работник. Опора хозяйства. Часть и повторение его, Власа. О сыне все время гнездилась потаенная упорная и крепкая и невысказанная и не всегда осознанная мысль.
– И вот – живой (ах, что же с ним?). Филька вырос пред глазами, шустрый, смышленый, такой родной парнишка, которого не видал он несколько месяцев, о котором, казалось, позабыл и который где-то здесь поблизости, в городе, лежит больной и страдающий.
Савельич вечером накануне того, как итти Власу в больницу, ухватил волнение и беспокойство Медведева и подсел к нему.
– А ты не поддавайся, Медведев, – участливо посоветовал он. – Сходишь, поглядишь, в каком, значит, положении. А до времени зачем же сердце томить.
– И что это, скажи, там случилось? – ухватываясь за участие соседа, горестно недоумевал Влас. – По баловству или разве чем зашибло?!
– Ну, завтрева все разведаешь.
– Да уж, видно, завтра...
Это завтра, наконец, наступило.
Влас, неловко путаясь большими руками в белом халате, который заставила его надеть сестра, осторожно пошел по сверкающему, натертому полу в палату, где лежал Филька.
Сквозь широкие окна текли теплые солнечные полосы. Они тянулись ликующе и щедро по глянцевитому полу, ложились на белые стены, зажигали огнем медные ручки дверей. Они обливали сверканием ветхий халат на Власе, и ему казалось, что они преграждают ему путь и мешают итти туда, где за стенами, за одной из закрытых дверей скрывался Филька.
В палате, перешагнув невидимый порог мягко раскрывшейся пред ним двери, Влас растерялся: он увидел ряды одинаковых коек, покрытых одинаковыми серыми с полосами одеялами, он увидел одинаковых, так странно и пугающе похожих один на другого людей на этих койках.
Его растерянность длилась недолго. Откуда-то прозвучал радостный, знакомый голос:
– Тять, сюды!
Влас оглянулся, увидел на одной из ближайших коек остриженную голову сынишки и, скрывая охватившее его волнение и пряча горячую радость, прилившую к его глазам, быстро прошел к Фильке.
Солнечный луч тронул короткие волосы Фильки, озолотил их, зажег. Солнечный луч пролился в Филькины серые глаза и запылал там веселыми искорками.
– Какой ты... в халате-то, вроде... новый!
– Ну, ну! – похлопал его по плечу Влас и жадно и пристально разглядел неуклюжую, как белый обрубок, поверх одеяла забинтованную руку. – Здравствуй-ка! С тобой, Филипп, что это приключилось? Каким манером? Давно ли?
– Видишь! – возбудился Филька, и глаза у него запылали еще ярче, еще веселее. – Видишь, вот штука какая у нас в коммуне вышла...
Влас молча выслушал рассказ сына... Не прерывая, не задавая вопросов, он впитал в себя Филькины слова, нахмурился и беспокойно заерзал на белом табурете.
– Понимаешь, тять, им главное, чтоб трактор угробить! Чтоб убыток коммуне...
– Кому это? – вскинул Влас глаза на возбужденное, оживившееся лицо сына. – Кто такие?
– Кулаки! – уверенно объяснил Филька, как что-то непреложное и само собой понятное, и приподнялся на здоровом локте. – Для вреда коммуне стараются!
Влас мгновенье помолчал. Затем осторожно и не совсем уверенно переспросил:
– Подпилили, говоришь?
– В двух местах, – мотнул светлою головою Филька. – А мост-то ка-ак а-ахнет!..
– Подпилили... – для себя повторил Влас, вслушиваясь в это простое слово. И совершенно явственно и отчетливо ему вспомнилось несчастие на стройке. Там ведь тоже подпилили подпоры. Там тоже пострадал ни в чем неповинный человек. На мгновенье у Власа перехватило дух: а ведь могли и совсем убить Фильку! И, отгоняя тяжелую мысль, он хрипло, чужим голосом спросил сына:
– А рука-то как, ничего? Действовать будет?
– Рука? – осветился гордостью Филька. – Она заживет, тять! Ей только в костях сростись, да и все! Не больно!.. Неделю велели тута лежать, а потом, говорят, – домой!
– Заживет. Это хорошо, – успокоился Влас. – Это очень даже хорошо. – И, меняя тон, осторожно и как бы мимоходом осведомился: – Ну, а как там у вас дома? Здоровы и... вообче? Хозяйничают?
– Хорошо дома, тять! – приполз на локте Филька к отцу поближе и заглянул снизу в его лицо. – Об тебе только соскучились...
– Ну... – нахмурился и слегка отодвинулся от сына Влас. – Соскучились! С чего бы это, коли вам там сладко?!
– А с тобой бы вместе еще лучше было бы, – засияли филькины глаза и вдруг чуть-чуть померкли. – Только ты вот не хочешь... А нас там за это попрекают. Меня ребята нехорошо дразнили даже...
– Как? – пасмурно и с какой-то болезненной заинтересованностью спросил Влас.– Как дразнили-то?
– У тебя, говорят, отец против коммуны! Вроде под... подкулачника!..
– Дураки! – сердито произнес Влас. – Несусветные дураки!
– Нас, тять, когда чистили коммуну, – продолжал Филька, – еле-еле оставили. Чуть-чуть за тебя не вычистили.
– Ну, не велика беда...
– Нет, ты не скажи! – снова вспыхнули филькины глаза. – Не скажи! Нам в коммуне хорошо!
– Хорошо! – усмешка покривила губы Власа. – Ну, вряд ли все хорошо!.. А вот погоди, я тут в городе покрепше устроюсь, так выпишу вас всех к себе. Тебя в хорошую училищу отдам, в люди ты выйдешь.
Сияющий взгляд Фильки совсем померк. Филька потупился, засопел.
Солнечные полосы колыхались по палате озорно и пьяно. Они ударялись о белые стены, о стекло графинов и чашек на столиках, об эмаль плевательниц, о ворсинки грубых одеял. Они ласково и назойливо мазали золотыми мазками стриженую голову Фильки и лезли в его глаза. Но глаза его были полузакрыты опущенными ресницами и не загорались, не вспыхивали от солнечных ликующих полос.
Сопя и ненужно откашливаясь, Филька вымолвил:
– В училищу меня из коммуны отдадут. Может, я на курсы... в трактористы пойду... А мы сюды, к тебе, тять, не поедем. У нас работы много...
Влас уперся руками в колени и проглотил готовую сорваться ругань.
– Эх ты! – неприязненно произнес он и не нашелся что сказать дальше.
А в это время сестра прошла по рядам коек и решительно и деловито объявила:
– Товарищи посетители, время прошло. Уходить пора.
Влас поднялся. Филька взглянул на него со сдержанной ласкою и виновато и тихо спросил:
– Тять, а ты приходи еще!
– Приду! – кивнул головой Влас и ушел.
2.
Нужно было с кем-нибудь поделиться своими мыслями, своими сомнениями и тревогами, нужно было во что бы то ни стало. Но было совестно говорить с этими, кто окружал его, кто знал и помнил недавние его брюзгливые и недовольные речи. И Влас, раздираемый охотою поделиться с кем-нибудь тем, что он принес из больницы, хмуро сторонился товарищей по работе, по бараку.
Но, Савельич, поджидая его, сам поймал и участливо осведомился:
– Ну, как парнишка твой, выправляется?
– Выправляется, – коротко ответил Влас, пытаясь ускользнуть от дальнейших расспросов.
– Это хорошо. А что ж с ним доспелось?
– Да так... – запнулся Влас.
– Баловство али оплошка? – допытывался Савельич.
Влас почувствовал, понял, что не уйти от этого ласкового, но напористого старика.
– Не баловство... Мостом зашибло.
– А-а! – протянул Савельич и наклонил голову набок. – Стало быть, ветхий мост был, нехозяйственный?
– Мост-то был крепкий, – не сдержавшись, вскрикнул Влас и убедился, что теперь придется рассказать обо всем подробно.
– Что ж так? – выпрямился Савельич, недоумевающе вглядываясь во Власа.
– Лихое дело! Никак даже толком и понять не могу...
Влас оглянулся. В бараке было по-вечернему тихо. Горели тускло лампочки, прокалывая синеватую мглу. Сеялись тихие разговоры. Их изредка прорывали вспышки сдержанного смеха. Тихими капельками где-то в углу мечтательно и осторожно падали и рассыпались звоны и рокоты балалайки. Поблизости никого не было. Каждый был занят чем-то своим. И никто не слушал ни Власа, ни Савельича. А Савельич прочно и домовито сидел на табуретке против Власа и ждал.
У Власа что-то дрогнуло в сердце.
– Лихое дело... – повторил он и доверчиво нагнулся к старику. – Мост-то там подпилили. Гады какие-то подпилили, ну вот в аккурат, как у нас здесь, на лесах!
– Ну-у!? – протянул Савельич и взмел вверх бородою.
– Везли, значит, трактор, – продолжал Влас, – из коммуны на поле, на работу, и гады-то какие-то возьми да и подпили устои у моста. А Филька-то мой на тракторе! Еле цел остался! Понимаешь?! А кроме его еще мужика зашибло, тракториста. Здесь же лежит, в той самой больнице... Что делают, что делают!
– Кулаки! – твердо отметил Савельич.– Ихняя работа, не иначе.
Влас приостановился. У него на короткий миг вскипело горечью сердце. Он уже неоднократно слышал о кулаках. Каждый шаг, каждое происшествие принято теперь объяснять происками кулака! Верно ли это?
– Кулаки... – протянул он за Савельичем, пробуя насмешливо усмехнуться. Но усмешка не вышла: лицо только растерянно и смешно скривилось. На лице застыла тревога. – Откуль ты взял? Никто, понижаешь, не пойман. Не пойманы, говорю!..
Савельич покачал головой.
– У нас тут, на стройке, тоже никто не пойман покуда, а никакого спору нет, что враг, самый настоящий вредитель пакость сделал. Так и там. Ты рассуди: кому другому надобность приспела мосты обчественные портить, да тракторы ломать, да людей калечить? Пойми!
– Вот то-то и дело... – неопределенно сказал Влас. – Я и сам...
Влас оглянулся, установил, что в бараке попрежнему тянется спокойно вечернее затишье и что никому до его беседы с Савельичем нет никакого дела, и горько улыбнулся:
– Я и сам теперь спутался, Савельич. После того разу, с лесами-то да с тем упокойным парнем... И теперь как моего парнишку зашибло... Я сам в мыслях своих разброд чувствую. С одной стороны погляжу – будто правда все, а с другой прикину – сумнительно!.. Об кулаках вот. Слишком галдежу в этом деле выходит. Кулаки, кулаки, а, приглядишься – так наша собственная дурность, может, иной раз все портит. А мы на чужого дядю, на кулака валим!.. Ну, а обстоятельствы дела сбивают меня. В тот раз про Алексея Кривошапкина, про земляка моего, в газетке читано было, что его кулаки уничтожить хотели. Седни опять эта вредность в нашей Суходолке с мостом. Завтра, глядишь, еще что-нибудь... Сбивает меня все это! Разброд у меня в голове, Савельич!.. Давали мне тут книжки читать, в газетки сам заглядываю. И все об одном там, все об одном!.. А кроме прочего человек один знакомый сердце мне оногдысь растравлял. Истинную суть дела старался обсказать, про правду толковал, а вышла, по-моему, его правда самой чернущей кривдой... – Влас передохнул, на мгновенье замолчал. Савельич внимательно вытянулся к нему и слегка прищурил глаза.
– Ты знаешь, – продолжал Влас с запинкой и как бы через силу. – Я из дому-то от новых порядков ушел, от порушения моей жизни, а теперь мне мой же парнишка в глаза тычет: из-за тебя, мол, из коммуны нас вычистить хотели. И вышел я теперь вроде тоже кулак. А у меня, всем известно, вся жизнь моя в труде. Справедливо это? Ничего не пойму!.. – Он снова остановился и стал глядеть куда-то вдаль, где виделось ему что-то свое. Савельич выпрямился, выпустил бороду из горсти и оперся руками на широко, по-стариковски расставленные колени.
– Много, Медведев, у тебя шалых дум! – внушительно сказал он. – Хотится тебе все по-своему обмозговать да раскумекать. А оно уже другими прочими давно распрекрасно и самосильно обмозговано и раскумекано. В дело, скажем, в колхоз всем миром идут, а ты сичас: правильна ли, мол, дорожка, да нет ли где ухабов, да, может, канава где... Супротивность в тебе большая. Гордость...
– Нет! – сделал Влас попытку остановить, прервать старика, но тот поднял предостерегающе руку:
– Обожди, не кипи, как смола! Я тебя годков на двадцать, не мене старше. Ты не спорь и не обижайся на меня. На меня обижаться не резон. Бо я не зря слова говорю. Считай: мне на седьмой десяток перевалило, а я четыре года, как грамоте только научился. В церкву в позапрошлом году перестал ходить. Иконы выставил из избы... Дошел до настоящей истины. Мне бы, может, переломиться, как сухой былинке, надоть: век свой по одной, неверной дорожке шел и за старые правила держался, а тут сразу и дорога-то новая и правила-то не те... а я не сломился, устоял. А отчего?
– А отчего? – повторил за ним Влас и с нескрываемой жадностью вгляделся в Савельича: новый, до сих пор неразличимый в толпе и невыделенный из нее человек сидел перед ним.
– Отчего? – выпрямился Савельич молодо и бодро. – А оттого, друг мой, что сердца своего на замке никогда не держал. И уши от самонастоящей правды ни в век не затыкал. Я, браток мой, с людьми настоящими завсегда сердце открытым держу.
«С людьми настоящими...» – укололи Власа знакомые слова.
– Которые они есть настоящие-то люди? как их отличишь? – с безнадежностью в голосе перебил он. – Ты, скажем, одних за настоящих почитаешь, а иные совсем наоборот.
– Которые самые настоящие, – внушительно и непререкаемо определил Савельич, – это те, у коих душа и ум об одном хлопочут: о том, чтобы правда-то на земле для всех одинаковая настала! А не то, чтоб для тебя одна, а для меня, к примеру, вовсе другая!
– У правды-то, выходит, тоже обличий много!?
– Как кто на нее, на правду, взглянет. Для богатого одна правда была, он на нее жадным оком глядит, а у бедняка да у трудника, который с испугу на нее взирает, она иная...
– Дак как же ты ее сравняешь этакую– то?
– Не слыхал, значит, ты ничего, выходит, не слыхал? Цельной жизни перемену проморгал? – сожалительно спросил Савельич и даже вздохнул. – Цельной жизни перемену проморгал! Ну и ну!
Влас рванулся к старику и блеснул глазами:
– Ежели ты полагаешь насчет перемены обчей жизни, так не думай, что я тут где-нибудь боком был. Я, ведь, за новую-то жизнь кровь проливал. Я партизанить в тайгу уходил. Не мало и моего труда и моих силов да крови за эту новую жизнь положено...
– И что ж, ты думаешь, все это у тебя зазря вышло? – хитро прищурился Савельич.
– Этак не думаю! – решительно обрезал Влас. – А вот как ты толкуешь про правду, так не вижу я еще покеда, чтоб она сравнена для всех была... И душа у меня через это томится!
– Какой ты прыткой, – с сердитым укором оборвал его старик. – По-твоему, все зараз должно сполниться: полная радость и тишина промежду всех людей. Ну, это ты махнул зря! Люди разные существуют. Многие за прежнюю жизнь всеми зубами уцепились, их оторвать только с живым мясом от ее можно. А уцепились они за ее оттого, что больно сладка она им была... Дак неужели, по-твоему, нужно так уравнять течение судьбы, чтоб и этим попрежнему слаще сладкого существование ихое осталось?! Нет, такого резону нонче не дождешься!
Савельич внезапно сердито замолчал. Потягиваясь и болезненно распрямляя спину, он поднялся на ноги.
– Ты не сердись, Поликарп Савельич! – тихо сказал Влас. – Ежели я чего не так понял да не так сказал, ты на это не сердись! У меня нутро кипит и ум во мне в разладе... Думаю и хочу понять, что и как...
– Ну, и думай! – разрешил Савельич и широко усмехнулся. – Хорошо будешь думать, до хорошего и додумаешься!..
3.
Во второй раз Влас пришел в больницу к Фильке с гостинцами. Он принес ему горсть конфет и мятных пряников.
– Побалуйся, – протянул он их парнишке, отводя глаза в сторону. Филька взял сверточек и стыдливо сунул его под подушку.
– Спасибо, тять! Мне не нужно бы...
– Не нужно? – прищурился Влас. – Нечего дурачиться! Поди, в коммуне-то своей никаких пряников да конфетов не видишь... Поди, и хлеба-то вдоволь не бывает?!
Филька насупился и запыхтел. Влас заметил его недовольство и поспешил успокоить:
– Ну, ладно! Рассказывай, как там у вас... про дела. Оногдысь ты так толком и не сказал мне... Мать здорова ли? Как Зинаида?
Сразу просияв от добродушного и ласкового тона отцовских слов, Филька стал рассказывать. Торопясь и перескакивая с одного на другое, он говорил о матери, которая ходит за коровами, о Зинаиде, поставленной теперь к детским яслям, о тракторе и трактористе, о пожаре.
– Кулаки? – с нескрываемым лукавством перебил его отец, услыхав про поджог.
– Не иначе! – тряхнул головой Филька, – больше некому.
– У вас все кулаки... – проворчал Влас и подстегнул Фильку: – Ну, сказывай дальше про дела.
Дальше Филька рассказывал о работе, о веселых выездах в поле, о Василии. Когда Влас услыхал имя Василия, он придвинулся поближе к кровати сына и крепко заинтересованно подхватил:
– А ну-ка, ну-ка про Ваську! Что ж он в больших людях там в коммуне ходит? Ишь ты!
Про Ваську, которого Филька величал полным именем – Василий Саввич, Влас услыхал чудеса. Недоверчиво кривя губы, он слушал парнишку и не верил. Оглоблина, Ваську балахонского, он, Влас, хорошо знал. Неприспособленный человек. Мужик бесхозяйственный. С ленцой, на болтовню все больше да на шуточки и прибауточки способный, а к настоящему делу ни-ни. А вот парнишка, сверкая честными и смышлеными глазами, уверенно треплет что-то про то, как этот самый Васька скот от бескормицы в коммуне спасал и как его теперь к делам на самое близкое расстояние подпустили. Ну, разве это не чудеса? Влас повел плечами и выпрямился на табуретке. Ну, конечно, мальчишка болтает, заговаривается.
– Он теперь не на Балахне уж живет, – выкладывал Филька. – Он в некипелихином доме. И другие тоже. Артем...
Внезапно Влас что-то вспомнил. Сурово наморщив лоб, он перебил Фильку:
– Стой. Скажи-ка ты вот об чем. Ты это зачем про вещи про Устиньи Гавриловны донес? Кто тебя этому научил?
У Фильки от неожиданности, от непонятного смущения и досады дрогнули ресницы.
– Я сам... – нерешительно ответил он.– Меня никто не учил.
– Сам, выходит, до подлости дошел! – зло определил Влас. Но сразу же почувствовал жалость к мальчику, жалость, которая, помимо его воли, теплом разлилась по сердцу и высушила злобные и укоризненные слова. – Как же это ты так? – тише и проще и уже без злобы спросил он.
– Она вредная... – присел на кровати Филька и оглянулся кругом. – Вредная. Она, может, в узелке-то что-нибудь худое супротив нас держала... А мамка непонятливая, взяла да и спрятала.
– Чего ж там вредного да худого в узелке могло быть?
– Я не знаю. Тамока гумаги какие-то были... Степан Петрович глядел. В город отправили.
– Степан Петрович, – оживился Влас.– В председателях ходит он еще? Не запурхался?
– Он – главный, – вразумительно сообщил Филька. – А еще главнее его – Зайцев товарищ. Партейный. Секретарь.
– Зайцев? – припомнил Влас. – Откуда такой?
– Из городу.
– Из городу. Так. Своим умом управиться не в силах, городских на подмогу потащили?
Филька ничего не ответил отцу, не поняв его замечания.
– Сердитый, – добавил он после небольшого раздумья. – Попадает от него всем. Страсть!
Усмехнувшись, Влас подумал про себя: «Значит, понадобилась палка на колхозников. Без палки не выходит!»
Так, перескакивая с одного на другое, Влас досидел возле Фильки до самого конца. И когда нужно было уходить, он поднялся неохотно.
– Я теперь к тебе не скоро приду. В рабочее время мне неспособно отлучаться. Дождусь выходного.
– Приходи, – попросил Филька растроганно. – Поговорим.
– Ну, ладно! – засмеялся Влас и попрощался с сыном.
По чистым белым коридорам больницы Влас пронес на лице конфузливую необычную нежность. С этой нежностью вышел он на оживленную улицу и, затерявшись в чужих толпах, хмурясь и улыбаясь, добрел до барака. Он хмурился оттого, что многое представилось ему теперь, после того, как он порасспросил Фильку, совсем по-новому. И улыбки вспыхивали на его губах и шевелились в уголках глаз от воспоминаний о семье, которую так ярко воскресил пред ним Филька, сын, мужик, работник.
4.
Если после первого посещения Фильки у Власа не сразу назрела решимость поделиться с кем-нибудь скачущими и противоречивыми мыслями и чувствами, которые закружили его с появлением в городе раненого сына, то теперь, во второй раз, он уже просто и легко нашел своего привычного собеседника и выложил ему все, что услышал от Фильки и что сам понял и уразумел из ребячьих рассказов. Савельич запутался короткими, иссеченными морщинами пальцами в широких зарослях своей бороды, острые глаза его сверкнули обычным насмешливым огоньком и, обнажая желтые, еще крепкие для его лет зубы, он весело сказал:
– Доходишь, значит!.. Ну, видать, наследник у тебя парень боевой. Люблю таких.
– Парнишка ничего... – согласился Влас. – В самосильные мужики глядит.
– А вот ты, – рассыпая хитренький сдержанный смешок, напомнил Савельич, – вот ты тогда фырчал на него. Помнишь?
– Тогда... – запнулся Влас, но Савельич спохватился и стал его успокаивать:
– Ладно, ладно. Мало ли что в сердцах не говорится... А ты, я гляжу на тебя, сердце в себе держишь горячее, все кипишь... Ты однако от сердца своего и деревню свою бросил. Не иначе. По всему выходит, что и семья у тебя ладная, парнишка-то разумный, мозговитый, и хозяйство в колхозе от тебя пошло бы крепкое и хозяйствовать ты наравне с другими протчими там стал бы отлично. А ты взбрендился. Ну, достигаешь ты теперь? Не обманулся ты в том в своем мнении, что прахом там все пойти должно?
Влас ответил не сразу. Боролись в нем противоречивые чувства. Чувствовал он какую-то правоту в словах старика и было вместе с тем тяжко ему отказаться и от своей, как ему еще совсем недавно казалось, настоящей правды.
– Может, и обманулся... – хрипло сказал он, наконец, и откашлялся. – Сердце, правду ты говоришь, у меня огневое... – Внезапно Влас примолк и глаза его стали холодными, а лицо как-то заострилось, окаменело. Савельич изумленно вгляделся в него, не понимая, в чем дело. Мимо них прошел Феклин, раскачиваясь и мотая головой из стороны в сторону. Влас проводил его взглядом и хмуро перевел дух.
– Ты чего это?
– Да вот, с души меня воротит от этого хлюста...
– Пошто так?
– Неверный мужичишка. Прямо можно сказать, вредный!
Савельич подставил поближе ухо к Власу:
– Тебе что-нибудь известно?
– Не-ет... – нерешительно сознался Влас. – Чтобы что-нибудь знать мне, не знаю. А так...
– Заел он тебе, видно, чем-то! – усмехнулся Савельич.
– Мне ничего не заел! Болтает зря. Язык у него, как у гадюки!
– Об чем же?
Савельич впивался острым пронизывающим взглядом и ждал ответа. Влас молчал. Влас спохватился, что, пожалуй, он напрасно и несвоевременно заговорил о Феклине. И, пытаясь замять разговор об этом, он сказал не то, что нужно было:
– Сердце у меня огневое. В сердцах я, может, и какую промашку сделать могу...
Разговор начинал уже вертеться вокруг одного и того же, словно топтались они с Савельичем на одном месте и не могли сдвинуться ни взад, ни вперед. Савельич притворно зевнул и перешел на свою койку.
– Что-й-то спину разморило. Однако, лягу, – не глядя на Власа, сказал он, угнездываясь на постели. Влас понял, что старику неохота больше разговаривать. Власу стало тоскливо и обидно. Он тоже растянулся на койке и, прикрыв глаза, утонул в противоречивых, едких и волнующих мыслях.
Он не заметил, как задремал. Его разбудили громкие голоса в бараке. Разгорался ожесточенный спор. Чей-то голос тонко до визгу кричал:
– Следовает сперва доказать! Доказать! А потом и говорить!
Его перекрывали возмущенные возгласы. И кто-то все порывался установить порядок, успокоить:
– Да, братцы... да, товарищи! Ну потише ж, ладком! Ладком, говорю!
Влас быстро соскочил с койки и огляделся. В углу барака, подальше от дверей, сгрудилась толпа рабочих. Туда тянулись все обитатели барака. Некоторые сползали с коек и топчанов, другие вставали ногами на постели и жадно глядели в волнующуюся кучку. Влас взглянул на соседнюю койку: Савельича там уже не было. Тогда и он направился к шумливой толпе.
Протолкавшись поближе, он разглядел в средине волнующихся товарищей Феклина. Он был красен, и злое лицо его искажалось от сдерживаемого страха и настороженности. От волнения голос у него стал высоким и звучал по-бабьи тонко и визгливо. На него, видимо, наседали с каким-то обвинением, наседали упорно и неотвратимо, но он огрызался и от чего-то яростно и упорно отпирался.
– Докажите! – кричал он. – Докажите спервоначала!..
Суслопаров почти спокойно и не повышая голоса, твердо настаивал:
– Видели. Есть достоверные свидетели, как ты шарился около стеннухи[4]4
Стенгазеты.
[Закрыть].
– А что ж с того? а что ж с того?! – огрызался Феклин. – Коло нее сотни, может, народу трется, дак я-то тут с какой стати виновный?!
– В чем дело, – тихо спросил Влас соседа.
– Стеннуху новую нонче повесили, а он ее изодрал и срамные слова замест того написал. Похабность.
Савельич, заметив Власа, издали поманил его к себе.
– Справедливо ты сказал: вредный, – вполголоса сказал он, когда Влас протолкнулся к нему. – Каверзный, уй-юй-юй!..
– Ну, хорошо! – повысив голос, отрезал Суслопаров. – Нечего тут ярмарку сорочинскую разводить. Передадим дело в групком, пусть разберется и дознается...
– А мне что! – пожимая плечами и кидая кругом короткие, опасливые и вместе с тем наглые взгляды, спокойнее и тише заявил Феклин. – Как я в себе никакой вины не чувствую и не сознаю, то мне это без внимания... Не страшусь.
– Там увидим! – многозначительно отрезал Суслопаров и пошел к выходу. Толпа стала редеть. В бараке понемногу установливался порядок.
Возвратившись вместе с Власом к койкам, Савельич озабоченно рассказывал:
– Он пущай отпирается, не отпирается, а за ним было доглядено. Не ты первый его вредность раскусил. Многие.
– Неужто? – нелепо переспросил Влас.
– А ты как думал? Теперь везде да всюду глаз нужон! Особливо опосля той сволочной штуки, с лесами-то с перепиленными.
Влас взглянул на старика и молча стал налаживать свою постель. Потом разулся, присел на койке, охватил колени руками и задумчиво стал слушать что-то свое, разворачивавшееся и бурлившее у него внутри. Савельич тоже разделся и свернулся под пиджаком и затих.
Минут десять оба молчали. Вдруг Влас разжал руки и выпустил колени. Сбросив ноги на пол, он сел. Взглянул на свернувшегося и затихшего старика, кашлянул. Нерешительно, вполголоса спросил:
– Спишь?
– Ась? – пошевельнулся Савельич и высвободил голову из-под пиджака.
– Не спишь, говорю?
– Нет покуда...
– Вот я тебе, Савельич, хочу рассказать...
– Ну-т-кась, – совсем сбросил с себя Савельич пиджак, готовясь слушать. – Об чем это?
– Об Феклине и вообче....
– Так, так! давай!
И Влас, с запинками, останавливаясь и слегка путаясь, стал рассказывать.
5.
Через неделю Филька уже бродил по больнице и подолгу просиживал возле тракториста, Николая Петровича, у которого что-то осложнилось внутри, за сломанными ребрами. Филька приходил, осторожно усаживался возле койки Николая Петровича и терпеливо выслушивал сетования тракториста на то, что вот самое горячее время, а у него прогул, да и трактор, поди, из строя выбыл. Иногда Николай Петрович в десятый раз начинал расспрашивать его, как он кричал бестолковым мужикам, чтоб они остановили мотор, и неизменно говорил:
– С механизмом надо уметь обращаться. Тут и ум, и образование требуется.
Филька засиживался возле Николая Петровича до тех пор, пока не приходила сестра и не гнала его на место.
Однажды, когда трактористу стало значительно лучше, он, ухмыльнувшись и глядя куда-то помимо Фильки, предложил:
– Давай, Филя, напишем письмо туда... в коммуну! У меня руки действуют, я за себя да за тебя напишу!
– Давай, – согласился Филька.
Они раздобыли бумагу, конверт, чернила. Николай Петрович примостился половчее на койке, обмакнул перо в склянку с чернилами и с деланным равнодушием посоветовался с Филькой:
– Я думаю само лучшее твоей сестренке, Зинаиде напишем. А она уж того... передаст другим которым...
– Можно, – тряхнул головой Филька. – Пущай Зинка получает письмо...
Над письмом работы было много. Николай Петрович подбирал слова поглаже и поаккуратней, а Филька диктовал свое. Филька хотел, чтоб было крепко и просто. И фыркал пренебрежительно, когда тракторист начал письмо с деликатного обращения «Премногоуважаемая Зинаида Власовна».
– Прямо надо: Зинка или Зинаида! А то какая она барыня такая!
– Молчи, – успокаивал его Николай Петрович. – Молчи, товарищек! Письма я, брат, умею писать. Знаю. Не учи.
Они проработали долго. И письмо вышло пестрое, но обстоятельное и подробное. В письме они расписали, как их лечат, как они поправляются и как «оба сильно соскучились по Вас». У Фильки при этом утверждении наморщился нос и, сверкнув глазенками, парнишка с неожиданной для Николая Петровича ехидцей убежденно заявил:
– Я по ей не соскучился. Это ты напрасно. Может, ты...
– Ну, ну! – чуть-чуть смутился тракторист. – Так всегда в письмах пишется. Это для красоты и для гладкости...
Дальше они сообщали о том, что их посетил Влас Егорыч («Ко мне он ходил!» – упрямо вставил Филька), и что они собираются его сагитировать на коммуну. Тяжелое слово «сагитировать» угнетенно подействовало на Фильку, и он поглядел с некоторой долей уважения и страха на Николая Петровича и ничего не возразил по поводу этого места письма. Расписавшись в десятках поклонах, они окончили, наконец, это трудное занятие и заделали письмо в конверт. Надписав адрес, тракторист подержал письмо в руках и передал сестре, чтоб она опустила в почтовый ящик.