355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Кнорринг » Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1 » Текст книги (страница 26)
Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:34

Текст книги "Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1"


Автор книги: Ирина Кнорринг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 58 страниц)

19 августа 1921. Пятница

Опять дома. В среду приехала сюда, в четверг уеду. Здесь все по-прежнему, очень смешно. Начала я с Мамочкой разговор о зиме, говорили мы много, но ни на чем не остановились. Мамочка отговаривает, хотя прямо ничего не говорит. Пока подожду об этом заговаривать, успею, к тому же говорят, что нас переведут в Тулон – это не только простой слух, об этом уже говорил адмирал, что было бы, конечно, самый лучший выход.

21 августа 1921. Воскресенье

Как-то в разговоре Мамочка сказала мне, что в Париже есть какой-то русский университет, [186]186
  Речь идет о Русском народном университете, открытом в Париже в 1921 г. по инициативе Русской академической группы, с целью дать русской молодежи гуманитарные знания. С докладами на исторические темы выступал в Университете и Н. Н. Кнорринг после приезда в Париж.


[Закрыть]
куда бы меня могли принять, и если бы это было поближе и т. д. Тогда я не обратила на это никакого внимания, потом подумала об этом, хорошенько взвесила это и решила, что я бы поехала, и одна бы поехала с большим удовольствием. Учиться хочу я. В монастыре я ничего не учу, работает совсем не ум, а только язык. Скучно мне после пятого класса учить Адама и Еву. В большой класс меня все равно не поместят, да и мне это было бы не по силам. Вся цель у меня, конечно, выучить язык, да и это-то что-то сомнительно. Я уже пробыла в монастыре три месяца, а успехи очень и очень незначительны. Ну, конечно, если бы я провела в монастыре год, может быть, и заговорила бы, но целый год… а за этим годом будет другой, а где же конец?! Когда же мы уедем отсюда, о России как-то и думать нечего, хотя бы на материк. Где же мне заниматься? Ведь если кончать школу в монастыре, то я кончу к двадцати годам, а то и позже. А учиться мне хочется. В Париж-то меня, конечно, не пустят: и денег нет, и визы нет, да и Мамочка не захочет отпустить меня одну так далеко. Но как бы мне хотелось! Я уже не ребенок, и смогла бы прожить и одна. Но об этом нечего и думать. У меня уже другая мысль: в Сербии – Харьковский институт, там же и Александр Васильевич, да и в самом институте у Папы-Коли много знакомых; если бы как-нибудь поместить меня туда, но опять-таки, нет денег. Об этом я еще поговорю. Бог даст, кое-что и выедет. Это моя последняя надежда. Неужели же мне придется унывать целый год, а может быть, и больше, в этом монастыре, где тупеет разум и немеет язык. В Сфаят я тоже не хочу: будут драмы. А в душе у меня сейчас драма! Выйдет из меня недоучка, недоросль; одним словом, ничего хорошего, ничего из того, что я бы хотела. Придется бросить все, учить язык, чтобы зарабатывать хлеб. Вот мое будущее. Цели в жизни не вижу, красоты ее не чувствую. Вот откуда у меня такие мрачные взгляды на жизнь, вот откуда у меня отчаяние и такая безысходная тоска, которая так огорчает Мамочку и поражает тех, кто читает мои стихи. А как же не быть ей? Я знаю, что на долю каждого человека положено одинаковое количество и горя, и радости; я знала много радости, теперь мне осталось только горе. Я знаю и чувствую, что будущее мое будет очень нерадостное, и, как ни тяжелы мои дни теперь, они будут самыми счастливыми во всей моей жизни. Что же будет дальше!!! Предаться безумию, вот спасение!

16 сентября 1921. Пятница

Последний раз я писала в Сфаяте. После этого я опять купалась в море, опять, конечно, хворала, так что пошла в пансион не 1-го, а 4-го, в воскресенье. Но, должно быть, я вышла еще слишком рано, потому что в тот же день у меня был обморок. Вечером все девочки, кроме Ольги, были наказаны за то, что разговаривали в дортуаре, и их отправили спать сейчас же после ужина. Мы с Ольгой были в саду. Нас караулила монашка красного класса (как я в ней разочаровалась) и все время заставляла нас бегать. Я чувствовала себя отвратительно: первый день, как встала, протащилась по жаре 6 километров, обморок… Ольга сказала ей, что «Irene больна». – «Если бы Irene была больна, то она осталась бы дома, а так как она пришла, то, значит, она здорова, а если она здорова, то должна бегать». Таков был ответ монашки. После этого мне все время нездоровилось, а в четверг я совсем слегла. Началось все с желудка. Так как в четверг был праздник, то был очень плотный обед: на первое был суп с лапшой, он был страшно горячий, а так как в приемные дни настроение бывает такое, чтобы все делать скорее, то мы подлили туда воды, получилась такая гадость, что вспоминать тошно. На второе была дыня, причем была прочитана целая лекция о том, что если дыня дается к десерту, то ее надо есть руками, а когда она на второе, то едят ее вилками. На третье была курица, я уже ее ела с трудом. Потом было картофельное пюре, но уже все ели через силу, а потом еще кусок пирога. Когда мы вышли из-за стола, то мне было что-то не по себе. На прием ко мне пришел Папа-Коля, я уже еле видела. Как раз в этот день были Наташины именины, [187]187
  Речь идет о тетке Наташи Кольнер со стороны матери – Лидии Антоновне Ирмановой, о ее сыновьях (Мостике и Володе) и об отце Ляли (Ольги) Воробьевой – А. А. Воробьеве.


[Закрыть]
к ней пришла тетя с сыновьями Мостиком и двухлетним Володькой. Наташа угощала меня пирожным – это было уже слишком. Ее тетя скоро ушла, пришел Лялин папа, больше никого не было. Я совсем расквасилась, притом мне страшно хотелось пить. Папе-Коле тоже что-то нездоровилось, и он молчал. В другом углу сидел Лялин папа и тоже дремал. Никто ни слова. Такая веселая картина! Мне даже досадно стало: стоило для этого тащиться в такую даль, не мог будто и дома помолчать. В 4 часа он ушел, а я, спросясь у монашки, отправилась в дортуар и, как убитая, спала. Пятницу и субботу я почти все время лежала. Было ужасно то, что меня все время тошнило, а меня заставляли есть, а то, говорят, «вы совсем ослабеете». В то время когда мне было противно даже думать о еде, монашенка подносила мне к носу кружку с чаем и говорила: «Le faut boire, ce vous fait bien. Courage, courage, ma petite!» [188]188
  Выпейте, вам станет лучше. Будьте мужественной, моя маленькая (фр.).


[Закрыть]

20 сентября 1921. Вторник

В воскресенье 11-го утром в класс входит начальница и говорит: «Здесь должен быть ремонт, и потому я вас отпускаю на 8 дней домой». В тот же день на прием ко мне пришли Мамочка с Папой-Колей, и мы поехали домой. Я не могла идти пешком, и меня привезли совсем больную. Думали, что у меня брюшной тиф. Но все обошлось благополучно, только у меня была желтуха. Потом мы получили из монастыря письмо, где говорилось, что нам надо возвращаться только 3-го октября.

22 сентября 1921. Четверг

В Корпусе происходит очень неприятная история. Она уже тянется давно и никак не может кончиться. Дело вот в чем: в цейхгаузе были какие-то грязные-прегрязные куски бязи, из которых было решено делать портянки, но предварительно их дали выстирать 2-ой роте. Лень кончать…

25 сентября 1921. Воскресенье

«Вот лето и прошло. Почувствовала ли ты его, Ирина?» Я здесь повторяю те же слова, какие писала в дневнике год тому назад. Лето прошло, но опять, как и в прошлом году, я не чувствовала его. Прошел целый год, год больших и сильных переживаний, время летит, время не ждет, а я его и не чувствую, не ловлю его, не пользуюсь им. Я сейчас просматривала мой второй дневник (самый любимый из всех моих тетрадей), и попалось мне то место, где вложен у меня сухой осенний листок и где писала о том, что этот листок будет мне вечно напоминать, «что жизнь только одна, что время не останавливается, что каждый день, каждое мгновение нужно жить, жить полной жизнью, а не ждать». Я согласна с этим. Надо жить, не теряя времени, да оно как-то само собой теряется. У меня сейчас есть одно большое желание, уйти из монастыря. Я уже об этом как-то писала, больше писать не хочу. Если же мне это не удастся (а мне бы только этого и надо), то значит, что уж такова моя судьба и надо покориться. Ведь ношу же я крестик «терпенья», даже выцарапала там: «Претерпевший до конца – спасется», значит, мне надо терпеть все, до самого конца. Если я не брошу монастырь, тогда я уже покорюсь навсегда, больше не будет ни одной жалобы, ни одного намёка… Тогда вся моя жизнь свернется в сторону, я вырасту, возмужаю сердцем, но останусь глупым, беспокойным ребенком. Там я отвыкну от людей, там я научусь молчать, научусь скрываться под маской. Значит так надо, и я буду терпеть. Как мне ни будет тяжело, я не пророню ни одного слова, ни одного звука. Значит, так надо.

Но пока я еще живу. Мне еще осталась неделя. Она моя. Но я знаю, что проведу ее так же глупо и бессмысленно. Я нездорова. Вот уже больше месяца, как я чувствую страшное недомогание, во всем слабость и усталость. Потому-то такая я вялая и скучная, такая равнодушная ко всему и инертная. Мамочка все думает, что я распускаюсь, никак она не хочет понять, что я больна. Я и сама не могу понять, что со мной. Постоянно голова болит, нервничаю, все реву. То вдруг электрический ток пробежит по телу, руки задрожат, все так и валится, ноги подкашиваются и сама не своя. А все думают, что если не лежу в постели и жару нет, то, значит, здорова, значит, надо быть живой и веселой. (Рассуждают, как монашка красного класса!) А как бы мне хотелось теперь… не надо бы эту мысль допускать, но мне бы очень хотелось теперь заболеть, заболеть серьезно, с жаром, с бредом, пролежать бы в свое удовольствие месяца полтора. Скверная мысль, соглашаюсь, но зато редкая правда.

Потом я теперь стала страшно на все раздражаться и нервничаю, по всякому поводу расстраиваюсь. Разве это было когда-нибудь, когда я была здорова? Много плакать стала, правда, так, чтобы никто не видел, но все-таки. Нет сил сдержать себя. Разве мне не тяжело смотреть, как Папа-Коля стирает!? Ему-то я ничего не скажу, а потом плачу. И знаю, что глупо, а все-таки плачу. Потом – предмет моих печальных размышлений, это – Врангель. Мне его невыносимо жаль, так болею за него. Везде, где только встречается его имя, где-нибудь в разговоре или в газетах, везде отзываются о нем с такой насмешкой, иронически, все стараются его уколоть, унизить, обвинить; небось, в Крыму все так лебезили перед ним, а теперь мало того, что оставили его одного, да ругают и судят, все еще стараются очернить его, оскорбить, унизить… Сколько иронии, сколько сарказма связано теперь с его именем. За что, за что же, Господи?! Вот и плачу я, целые дни плачу, как будто ему-то от этого легче.

Наташа с самого своего приезда в Сфаят со мной не разговаривает, странная она. Еще в прошлый отпуск она мне прислала письмо (в стихах), где в самых трагических выражениях говорит, что «ты меня бросила, ты больше не хочешь со мной дружить, ты предпочла меня другой девчонке (намек на Лялю или Нину: она меня страшно ревнует), ты меня теперь стала презирать, так уйди ж от меня» и т. д. Я ей тогда ничего не ответила. А в следующий раз, как мы приехали в Сфаят, она мне не сказала ни одного слова. Даже смешно, куда я прихожу, она моментально оттуда уходит. Подружилась с Ируськой Насоновой, с Шурёнкой, в общем, со всей детворой и, верно, думает наказать меня своим презрением. Однако сегодня не вытерпела, подошла к двери и говорит: «Ирина, ты не можешь дать нам карты?» Я посмотрела на нее с удивлением и ответила: «Я не знаю, где они». Да, я уже давно поняла, что она мне не пара и уже много раз жалела о бывшей дружбе: я уже второй раз поддаюсь на удочку: первый раз с м<ада>м Александровой, второй раз – с Наташей. Но Наташа существо безобидное, она ничего плохого не сделает, а если она станет чего-нибудь болтать из того, что я ей говорила, то и я в долгу не останусь, тоже развяжу язык, а она этого страшно боится.

8 ноября 1921. Вторник. Сфаят

Теперь, когда все уже прошло, запишу.

Я прошла за этот месяц много, очень много, цель достигнута. 29 октября я ушла из монастыря, теперь уже навсегда. Но что только мне это стоило! Помню я этот ужасный, да – ужасный, момент, когда я в первый раз после каникул вошла в дортуар; вошла и не узнала его: стояло вместо пяти уже 10 кроватей, все под белыми покрывалами, все ночные столики тоже перекрашены в белый, дортуар стал другим. С одной стороны все кровати были с иконками – по ним я и узнала, что это кровати русских; я долго искала свою кровать, нашла по иконке. Тут я и почувствовала, что всему конец. В это время вошла Наташа в слезах и сразу заговорила со мной: «Ирина, подожди меня!» Так странно. С тех пор пошли скучные и однообразные дни, до того скучно, что мне казалось, что они не пройдут, и утром у меня была только уже одна молитва: Господи, хоть бы скорей прошел этот день, а вечером: Слава Богу, что день прошел. Сначала меня, Лялю и Нину хотели перевести в следующий (белый) класс, испытывали нас две недели, но потом все-таки оставили в голубом. Наташа тоже с нами. Учиться было очень трудно. Уроков даже и для француженок много, а я, понятно, в один час учить их не успевала. Сиска это понимала и считалась с этим, а Луна требовала от нас, как от француженок. С половины месяца, даже раньше, я начала прямо говорить, что хочу уйти. Я знаю, что Мамочка и Папа-Коля этого страшно не хотели, они считали это чуть ли не смертью. Но я настаивала. Мне хотелось не только уйти из монастыря, но именно жить в Сфаяте. Мне хотелось взять на себя всю работу, что так противна там, хотелось внести мир в нашу кабинку, хотелось сгладить все конфликты и неприятности, быть «козлом отпущения». Хотелось даже внести не столько физическую помощь, сколько нравственную. Я чувствовала себя сильной и способной на это. Мамочка со слезами уговаривала меня, все надеялась, что стану благоразумна и пойму, что там лучше. Впрочем, она не противилась. Она только хотела, чтобы я поняла. Я понимала это, но я настаивала на своем. Я поступала жестоко, страшно жестоко, сама я мучалась не меньше. После приемов я чувствовала себя совершенно разбитой и не могла не только заниматься, и думать не могла. Наконец Папа-Коля переговорил с начальницей (он делал это через силу), та вызвала меня, спросила, что мне особенно трудно и обещала взять у меня арифметику и физику, хотя я их все-таки продолжала учить. Для пробы я еще осталась на полторы недели. В это время ко мне никто не приходил: делали прививку тифа. Потом у меня начались разговоры с Сиской. Она водила меня в пустой класс и там спрашивала, почему я хочу уходить. Кое-что я ей говорила. Но она все ждала главного: «Может быть, потому, что вас Наташа изводит, да? Может быть, потому, что вы здесь одиноки, вам не с кем поговорить, так говорите со мной, ведь я вас люблю и буду вам другом и т. д.» Зачем такие разговоры? С тех пор я стала от нее бегать. Если человек мне нравится, то он мне нравится только до тех пор, пока я сама ему не понравлюсь, и он мне это чем-нибудь выскажет; с тех пор я начинаю его ненавидеть, он мне делается противен. Так было уже много раз. Сиска меня уговаривала остаться, говорила, что это вопрос всей жизни, что от этого зависит моя судьба, одним словом, говорила все то, что говорил Папа-Коля, а Мамочка советовала еще подумать, подумать, а разве я не думала!? Мало плакала, мало мучалась!!! В субботу была ассамблея, я получила большой картон, как и Ляля (Наташа была уверена, что если я и останусь, то только из-за него). В субботу нас отпустили на три дня, и я вернулась в монастырь только за вещами.

Начала заниматься с Папой-Колей русским языком и историей, переговорила с Надей, и сегодня у нас возобновляются уроки математики. Сегодня Надя была на истории. Вчера у меня быт первый урок французского с В. Н. Соловьевой. Завтра буду делать тифозную прививку. Хочу приучить себя к четырем вещам, которые необходимы в жизни: к холоду, к голоду, к раннему вставанию и к работе. Что-то выйдет…

13 ноября 1921. Воскресенье

Печальная годовщина… Ровно год назад, как мы покинули Россию. А сколько еще таких лет впереди… кто знает. Когда вернемся мы? Быть может, никогда? Мне временами кажется, что никто из тех, кто год тому назад покинул Россию, туда уже не вернется. Откуда такая уверенность – не знаю. Но, по-моему – это так и должно быть. Все, в ком есть хоть немного совести, не должны возвращаться. Это была бы самая искренняя, самая нужная жертва. Русские за границей – это отборные негодяи, не говоря, конечно, о частностях. Конечно, я могу наблюдать лишь очень незначительное число, но, судя по всему, так и везде. А такие люди России не нужны. Они не способны создать ее, они ее только погубят. Им нет места дома. Так я думаю. Может быть, ошибаюсь.

В газете сообщение, что Слащев из Константинополя исчез, и, по-видимому, удрал в Севастополь. Предполагают, что его сманили большевики, а другие уверены, что он уехал подготавливать какие-нибудь восстания, хотя не думаю, чтобы он был такой дурак.

2 декабря 1921. Пятница

С тех пор прошло много времени. Многое переменилось. Занятия идут регулярно, занимаемся по всем предметам, начали даже физику. Кроме того, в Бизерте организованы группы для занятия французским. Я тоже туда начала ходить, была в понедельник, следующий урок завтра в 4 ½ дня. Хожу туда со всеми своими преподавателями – алгебра, геометрия, физика, русский язык, история – не все же им меня учить, поучимся и вместе, еще посмотрим, кто кого сильнее. В нашей группе я, пожалуй, самая младшая; есть и глубокие старики. Урок проходит очень живо и весело. Только в понедельник у меня осталось тяжелое впечатление, вот почему: когда мы шли назад, было совсем темно; я и Равич-Щерба случайно забежали вперед и далеко ушли от отставших. Сначала все ничего, – человек, как человек, посторонние разговоры, потом, под самым Сфаятом, в так наз<ываемом> «Гефсиманском саду», где самый крутой подъем, и к тому же одетый в тень, он вдруг обнял меня, якобы помочь лезть в гору, потом вдруг начал руку целовать. Я так оторопела, что не нашлась, что делать – мне и страшно было одной в лесу с таким субъектом, и противно. Я еле шла, напрягала все усилия, чтобы идти скорее, а он все предлагает отдохнуть. С тех пор я его видеть не могу.

4 декабря 1921. Воскресенье

Я уже давно пою в хоре. У нас теперь новый регент, [189]189
  Речь идет о смешанном хоре Сфаята и регенте Ф. Ф. Соколове.


[Закрыть]
и с ним ничего не выходит. Вчера еще туда-сюда, врали, конечно, но еще ничего. Сегодня до обедни устроили спевку. Пели отлично. Хор у нас довольно-таки слабый: три дисканта (причем мы с Мамочкой ничего не знаем, поет только Елизавета Сергеевна), два альта, четыре тенора и шесть басов. Сегодня разучили несколько вещей, причем часто теноры брали партию дискантов. Все это было бы еще ничего. Но в церкви пели скандально, хуже я не могу себе представить. Регент подает тон раз десять – и все по-разному. Врут, ни одну вещь мы не начали верно, врали даже в «Господи, помилуй!», да еще как врали, да в такой праздник. Я так расстроилась, что даже плакала дома, поэтому не пошла на лекцию о. Спасского.

22 декабре 1921. Четверг

Я сегодня не на шутку рассердилась на Надю. У нас в 1½ история; она играет в теннис; за 5 минут до урока я ее зову, она нейдет, говорит, что еще рано; зову ее ровно в 1½ она нейдет, говорит, что по расписанию урок в 2; я ее зову, она не хочет идти, я рассердилась, говорю: «Ну, я за вами больше не пойду, одна буду заниматься». Так и хотела сделать. Но, к несчастью, Дембовский забыл про урок. В 2 часа я за ним пришла, но ему уже надо было идти на форт, он очень извинялся, просил отложить урок до семи. Тогда я села читать на «дачке». [190]190
  Так Кнорринги называли созданное ими в Сфаяте, и полюбившееся им, место отдыха: недалеко от дома, у обрыва над маслинной рощей, среди деревьев повесили гамак, поставили столик и скамью. «На дачке» они проводили «изумительные летние вечера перед закатом солнца». «Я как сейчас вижу, как Ирина с матерью, обнявшись, как две сестры, уходили на прогулку и возвращались усталые, но тихие и умиротворенные» (Кнорринг Н. Н.Книга о моей дочери, с. 34).


[Закрыть]
Надя мне кричит с площадки: «Ирина, учитель еще не пришел?» (это было около 2 ½). Я ей ответила: «Мы уже кончили заниматься». – «Не выдумывайте!» – «Очень, – говорю, – надо мне выдумывать!» Решила до ужина ничего не говорить. Вообще же, она часто манкирует занятиями: то она в город едет, из-за этого все уроки отменяются (теперь в таких случаях я буду заниматься одна), то в субботу перед русским гулять ушла с гардемаринами, но тогда я занималась.

Я целые дни занимаюсь, буквально нет свободного времени. Пою в церковном хоре. Вчера три часа была спевка, а ничего не выучили. Поем ужасно, ни разу не спели верно «аминь». Прогресс в обратную сторону. В воскресенье вечером, 15 декабря (ст<арого> ст<иля>), за всенощной была панихида по Николаю II. [191]191
  Панихида по случаю тезоименитства убиенного императора Николая II (дня Святителя Николая, архиепископа Мир Ликийских, Чудотворца).


[Закрыть]
Папа-Коля демонстративно вышел. О. Спасский сказал слово, содержание такое: «В доброе старое время как мы не ценили нашего императора, его окружали льстецы, но как он был одинок! Помните, как в первые же дни революции все отшатнулись от него, как быстро все, кто называли себя его друзьями, надели на себя красные банты. В дневнике государя в день его отречения стояла одна только короткая фраза: „Кругом подлость, трусость и измена“. Да, мы не понимали его тогда, и он пал жертвою мятежа. Но теперь, когда Россия стонет под игом анархии, когда русский народ устал от страшного междоусобия, все с любовью и с грустью вспоминают о добром старом времени; и даже за границей, среди русских эмигрантов организованы многочисленные монархические круги, которые ставят себе целью спасти Россию из такого тяжелого положения, в каком она находится сейчас, спасти от бесконечных междоусобиц и вновь объединить ее под властью монарха». К этому и прибавить-то нечего. Известно, что Корпус – черносотенное гнездо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю