355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Кнорринг » Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1 » Текст книги (страница 20)
Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:34

Текст книги "Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1"


Автор книги: Ирина Кнорринг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 58 страниц)

14/ 27 сентября 1920. Понедельник

С утра я была в соборе. Слышала там черносотенную речь Платона, который называл Николая II праведником и великим; он и еще что-то говорил, но уж не помню. А в это время на площади сходились со всех церквей крестные ходы, масса войска и толпы. После службы, очень длинной и торжественной, двинулся на вокзал громадный крестный ход со всех церквей. Что уж там было – не знаю.

16/ 29 сентября 1920. Среда

Не знаю, почему так горько и безотрадно на душе. Все это мелочи, мелочи, а они теперь составляют 100 % нашего существования. Совесть, может быть, и чиста, да все внешнее так нечисто. Помимо меня (помимо моей воли. – И.Н.)делается много грустного вокруг. Грустно и страшно то, что завтра мы переезжаем в тридцатитысячную комнату в самой скверной части города, где-то около старого кладбища; где узкие, глухие переулки, собаки и грязь; где ютятся кривые мазанки с грязными и вонючими дворами, – там и будет наше жилище. И там, среди этой грязи и темноты, и у нас не будет светлого и чистого уголка, не будет!

Грустно и то, что так сильно развивается монархическое течение. Востоков в соборе уже провозгласил императором Михаила [142]142
  Речь идет о Великом князе Михаиле Михайловиче (см. Указатель имен во II томе).


[Закрыть]
и даже пел «Боже, царя храни». А сегодня в газете сведения, что Михаил давным-давно убит. Черносотенные речи, да еще в соборе. К чему-то это приведет? Это ли не грустно? Я говорила об этом с Милой. Увы, она монархистка, она довольна, она сочувствует этому течению. А потом она сказала мне: «А в конце концов, не все ли нам равно?» О, нет! Я слишком люблю Россию, чтобы это мне было все равно! Это ли не печально, что Россия после стольких лет, после такой кровопролитной войны, после всех этих страданий и мучений опять вернется к прежнему? Неужели же все эти жертвы революции, эта война, эти жертвы на войне – напрасны?! Неужели же большевизм прошел даром, ничему не научил нас?!!

В Константинополе ходят упорные слухи, что умер Деникин. А это ли не грустно? И мне хочется плакать, плакать без конца. Мало ли этих причин, чтобы снова впасть в уныние, чтобы снова стало так тяжело на душе?

Все время, до самого последнего момента я ждала чего-то. Я не чувствовала ни весны, ни лета. Я все ждала, что вот-вот мы вернемся домой, и тогда я заживу полной жизнью, тогда для меня будет лето, настоящее, веселое лето! И я все ждала, все мечтала, все мечтала об этом. Только время не останавливалось, все мчалось вперед. Я не замечала этого, а как поглядела сегодня вокруг – а на деревьях уже желтые листья. Вот уже и осень, для меня так и не наступило лето. Так и жизнь идет. Пока только готовишься жить, пока только мечтаешь о прошедшем времени, чтобы пожить в свое удовольствие, глядь, уже и старуха. Вот первый осенний листок, который я заметила; я нарочно кладу его в эти страницы, чтобы он мне всегда напоминал об этом осеннем дне, об этом настроении, об этих думах. И пусть он мне всегда будет напоминать, что жизнь только одна, что время не останавливается, что каждый день, каждое мгновение нужно жить, жить полной жизнью, а не ждать.

21 сентября/4 октября 1920. Понедельник

Вот мы уже несколько дней живем здесь, на Училищной (улице. – И.Н.).Здесь все типа Бетлинговской, только этот район гораздо хуже. Двор с четырьмя собаками, маленькие мазанки кругом, грязь и «демократия». Комнатка у нас малюсенькая: в длину аршин 6, да и в ширину 4, наверно. Все в ней как-то по-мещански. Вообще, мне здесь страшно не нравится! Комнатка совсем маленькая и совершенно темная – там нет окон. Зато другая, большая комната, выходит на юг, и в ней полно свету, – это единственно, что в ней есть хорошего. Недалеко от нас (т. е. совсем близко) есть старое кладбище. Там давно уже никого не хоронят, оно все заросло, памятники и могильные плиты засыпались землей, заросли и покривились, там очень уютно и хорошо. Но я всегда хожу на другое кладбище. Хотя я и терпеть не могу всякие кладбища, но когда делается так невыносимо тяжело на душе, я всегда иду к бабушке на могилу, там как-то легче делается.

26 сентября / 9 октября 1920. Суббота

Какая-то пустота чувствуется у меня на душе, все чего-то недостает. И грусть непомерная, и тоска, а пуще всего эта пустота донимает. И почувствовала я ее со смерти Колчака. Думала ли я о нем часто, любила ли я его – не знаю, часто я себя уверяла во лжи. Я не плакала, я не сходила с ума, но только вот чего-то не хватает у меня с тех пор. Ведь я его никогда не видала, слишком мало знала о нем, как же могла его действительно любить? Но именно теперь, как никогда, я чувствую к нему страшное влечение. Забыть его, променять – никогда!

Я думала об этом вчера вечером, сидя за оградой бабушкиной могилы. Все было тихо кругом, только громко-громко шумели деревья. Вдруг в церкви зазвонили, и каждый удар колокола страшным ударом отзывался у меня в сердце, словно он упрекал меня за что-то, проникал в самую глубь души и раздражал ее. Я не могу объяснить себе – почему на свете мною необъяснимых вещей, но я не выдержала его (колокольного звона.  – И. Н.)и ушла.

Хочется мне высказать кому-нибудь, рассказать все мои тайны, излить перед кем-нибудь всю свою душу и скорбь. Да не может быть такого человека, которому бы я могла все рассказать, без боязни, что он меня не поймет и не будет смеяться. Дневник, так слушай же, слушай, я все расскажу тебе, мой безмолвный, безучастный друг!

Я – самый простой человек, какие населяют землю. Во мне нет ничего такого, что бы отличало меня от других. Я самолюбива до крайности, ревнива, пожалуй; не выношу превосходства других, скрытна, страшно застенчива перед всеми, деликатна и любезна с другими, резка и дерзка с родными. В гимназии весела и болтлива, дома угрюма и молчалива; в гостях тиха, робка, застенчива; а когда надо, могу улыбаться и любезничать, в натуральном виде я никогда не бываю. Шумного общества и всяких знакомств избегаю, особенно здесь, в Харькове этого я не замечала в себе. Люблю находиться только в своей компании, с теми людьми, которых уж хорошо знаю; а теперь, когда таких нет, держусь особняком. Музыку я люблю до опьянения, но сама училась лениво; а теперь, когда с самого Харькова не играю, то с этой мечтой придется расстаться. Безумно люблю природу, так же люблю стихи и вообще литературу. Читала я мало (все по сравнению: я сравниваю себя с Таней, а она упивается книгами), но стихов я читала много и массу из них знаю наизусть, особенно теперь; что понравится, то и учу, потому что переписывать – бумаги нет, а для этого у меня всегда терпенья хватит. К тому же я настойчива и упряма, как осёл. Славу я люблю безмерно! Прежде она была моей мечтой, моим наибольшим желанием, но теперь я меняю свои мысли и желания, теперь для меня переходное время, потому я и спешу зарегистрировать себя такой, какая я есть сейчас.

Жизнь моя сложилась так, что я никогда до сих пор не знала ни горя, ни печали. Это только теперь складываются обстоятельства, что хоть вон беги! Правда, у нас всегда ощущался недостаток в средствах, но я этого не замечала. Я была одна в семье, и долго росла одна, и потому начала дичиться людей, замкнулась в себе. Меня очень любили и страшно баловали и берегли в детстве. У меня был еще брат, но умер совсем маленьким, и все заботы перешли на меня, и берегли уж как зеницу ока. Меня держали на усиленном питании; питали фруктами, оливками, сырыми яйцами, на холод не выпускали, кутали, – и я росла изнеженным, балованным ребенком, белоручкой. Я росла одна, из среды наших знакомых моих ровесников не было, а с разными Маньками, Дуньками, Шурками, живущими в подвале, мне не позволяли играть, как бы не научилась у них чему дурному, да не переняла дурных привычек и т. д. Только когда на лето мы приезжали в Елшанку, там я развлекалась с Нюсей и Олегом, моими двоюродными братом и сестрой. Старшая, Гали, меня очень любила, а Игорь не обращал на меня никакого внимания, зато я его безумно любила. Он был угрюмый, скрытный и сердитый. Конечно, никому и в голову не приходило, что я впоследствии буду такая же; только после я получила кличку «второго Игоря». В деревне я держалась барышней и задавалась, а Нюся с Олегом хвалились, что они умеют лазить по деревьям, ездить на лошадях и т. д.

27 сентября /10 октября 1920. Воскресенье

Я буду продолжать.

Понятно, первенство Нюси и Олега меня раздражало и задевало мое самолюбие, но, в общем, мы были дружны. Игорь первоклассником жил у нас в Харькове и научил меня читать. Мне было тогда 4 года. С этих пор я читала много и хорошо. Мне выписывали разные журналы, накупали книги, дарили кубики с буквами и т. д. Из кубиков я строила домики и очень любила это занятие – это была моя самая любимая игра. В куклы я не любила играть, и у меня их не было. Я еще очень любила рисовать и писать к рисункам рассказы. У меня и сейчас в Харькове остались тетради – большие, рисовальные, с толстой бумагой – тетради того времени: посредине каждой страницы большая картинка, раскрашенная цветными карандашами, а кругом большими печатными буквами рассказ. Зиму мы жили в Харькове, а на лето ездили в Елшанку Самарской губ<ернии>. Ездить по жел<езной> дороге я начала с нескольких месяцев и очень любила. Ехать приходилось около трех суток, были большие пересадки, а потому самые ранние воспоминания у меня всегда связываются с поездками и непременно с вокзалами. С ранних лет я ездила по Волге и очень любила езду на лошадях. Пяти лет меня отдали в детский сад «Очаг», и я целый год училась там. Помню только, что я там каждый день плакала, скучала о Мамочке.

Уже в это время мы купили пианино, и у нас каждую субботу устраивались концерты. Папа-Коля играет на скрипке, Мамочка поёт, приходил и Дунаевские, [143]143
  Дружба Кноррингов с семьей композитора И. О. Дунаевского началась в Харькове (Н. Н. Кнорринг имел музыкальное образование, играл на скрипке). Дунаевский учился в Харьковском музыкальном училище по классу скрипки и композиции; затем поступил в Харьковскую консерваторию, окончил ее в 1919 г. (одновременно являясь студентом юридического факультета Харьковского университете). К этому времени относятся его первые сочинения – фортепианные пьесы, романсы, квартеты. По окончании консерватории работал концертмейстером, руководил музыкальной частью в Харьковском драматическом театре.


[Закрыть]
ученики Папы-Коли и другие знакомые и играли; так что я с этих лет уже привыкала к хорошей, серьезной музыке. С шести и до восьми лет у меня была бонна-немка, и я свободно болтала по-немецки. Писать по-немецки не умела, а читать научилась одна, по какой-то книжке – каждую букву смотрела в азбуке, как она читается, и благодаря своей настойчивости научилась читать. Жили мы хотя и не роскошно, но и не скромно. Я с ранних лет привыкла к хорошей сервировке стола, к большим комнатам, к чистоте и порядку.

Когда началась война, меня тщательно берегли, как бы я не наслушалась каких-нибудь ужасов, при мне никогда не говорили о ней. Но ничего не помогло: я с моими друзьями Шаповаловыми собралась бежать на войну. [144]144
  Речь идет о семье Владимира Шаповалова, преподавателя гимназии. И. Кнорринг запечатлела этот эпизод в рассказе «Как я начала писать стихи» (не опубликован): когда в 1914 г. в Харькове появились первые раненые, при общем патриотическом подъеме Ирина со своими друзьями – Ликой, Леной и Алешей Шаповаловыми – не хотела оставаться в стороне, они собрались на войну, чтобы «выкрасть немецкие планы». Копили и прятали продукты на дорогу. Чтобы иметь немного денег, Алеша рисовал картинки, а Ирина снабжала их стихами. Рисунки продавали родителям Шаповаловых по пятачку за штуку – «на нужды войны». То были первые стихи Ирины.


[Закрыть]
У нас уже были заготовлены и деньги, и сухари, и даже платья. Накануне нашего бегства нас раскрыли. Восьми лет, в первый год войны, у меня была гувернантка, которая готовила меня в приготовительный класс. Весной я блестяще выдержала экзамен, и с тех пор начинается для меня новая жизнь. Осенью мы переехали на Чайковскую. Восьми лет я начала писать стихи и с тех пор почувствовала себя несколько другим человеком. В гимназии я была первой ученицей, пользовалась любовью подруг и учительниц. Еще у Шаповаловых я познакомилась с Лелей Хворостанской, а теперь мы с ней жили в одном доме и были очень дружны. Стихи писать я продолжала. Папа-Коля объяснил мне размеры стихотворной строки, и я долго мучилась над этим, но в конце концов достигла того, что стихи выходили у меня ровные и легкие. И теперь в моих стихах размер тщательно выдержан и никакой задержки или тяжелого скачка в строчке нет; и выходит это уже без малейшего усилия, само собой. Этого я добилась постоянством и трудом. Учиться мне было легко. Когда я была в первом классе, вспыхнула революция. Я стала ярой революционеркой, была на всех митингах и демонстрациях, и хотя меня боялись пускать в толпу, но я удирала. В это время к нам в дом переехала Таня Гливенко. О, как я благодарю судьбу, что она свела меня с ней! Сначала мы дичились друг друга, потом она подружилась с Лелей, потом и я примкнула к ним. И как-то незаметно мы отошли от Лели, поняли друг друга и тесно сошлись. Хотя мы учились в разных гимназиях, но по субботам до поздней ночи бывали вместе. В другие дни виделись реже. Вот почему я так и любила субботы. В это время Харьков захватили большевики. Начались грабежи, убийства, начали функционировать домовые комитеты, уличная охрана и т. д. На каждую ночь устанавливались дежурства на улице, на лестнице; каждую ночь где-нибудь пищала сирена, раздавались тревожные свистки, звонки, выстрелы и т. д. Я всегда была первой, а за это время нервы у меня окончательно расстроились. В гимназии я стала заниматься хуже, первой была только по-русски и то потому, что хорошо писала сочинения. Музыке я начала учиться девяти лет и в первый год достигла колоссальных успехов, но после уж стала заниматься хуже и вперед продвигалась медленно. Вообще, с этих пор я уже ничего не добивалась своей настойчивостью и, хуже всего, не хотела добиваться. Дома я часто ссорилась с Мамочкой, я очень вспыльчива. С Таней ближе сошлись за это время. Она очень добрая, веселая, приветливая, принадлежит к такому типу людей, которых все любят; я же, наоборот, молчалива и скорее угрюма, чем приветлива, но между тем у нас с ней было много общего. С того времени у нас не стало прислуги; пришлось самой убирать, мыть посуду и готовить. Я этого ничего не умела делать, мне все казалось трудно, а потом привыкла, всегда ходила на базар, а Мамочка готовила. В это время пришлось во всем сократиться. Сначала было очень тяжело ходить в старых платьях, в заплатанных башмаках, обедать без сладкого, но потом и к этому привыкла, и чувствовала себя великолепно. Весной пришли немцы, а за ними гетманцы, украинские республиканцы, петлюровцы, махновцы, григорьевцы; одним словом, до зимы у нас сменилось около пятнадцати властей. Тут впервые пробудилось у меня чувство патриотизма. Потом опять пришли большевики, опять начались обыски, аресты, появилась чрезвычайка. Папа-Коля был в большой опасности, и пришлось пережить немало тревожных минут.

28 сентября /11 октября 1920. Понедельник

В это время Мамочка начала служить, [145]145
  М. В. Кнорринг работала в Харьковском учебном округе.


[Закрыть]
и это был конец домашнего уюта. Обедать мы стали ходить в столовую; полдня никого не было дома, там царил полный беспорядок, хаос; комнаты убирались кое-как, во всем чувствовалось отсутствие хозяйской руки. И я разлюбила дом и всегда старалась уйти оттуда. Под влиянием больших событий и тяжелой домашней обстановки я начала хандрить, забросила музыку, стала плохо учиться. Особенно скверно я занималась языками: немецкий совсем забыла, а по-французски ненавидела учительницу и во всем старалась досадить ей. И она меня ненавидела, часто у нас с ней происходили конфликты; и после каждого французского урока я горько плакала где-нибудь в укромном уголке, на черной лестнице. Но я никому не говорила об этом, кроме Тани, все переживала одна. В квартире у нас было 3°, от холода у меня распухали пальцы, трескались и гноились, так что я не могла писать ни дома, ни в гимназии. Потом бросила учить и русские уроки, стала плохо учиться и подругам предметам. Таким образом, незаметно гимназия для меня сделалась каторгой, я часто уходила с уроков под предлогом головной боли, кривила совестью; а иногда даже вместо гимназии уходила гулять, и вскоре возвращалась домой, зная, что там никого нет, что никто меня не поймает. Делом я занималась мало, а вот играм на поляне, да романам Дюма посвящала все свое время. Это было зимой 1919 г. – эпоха нравственного упадка.

Весной нас выселили из дома, где потом была знаменитая чрезвычайка. В это время во мне развилось религиозное чувство. Я стала часто бывать в церкви, и эти минуты, проведенные там, я всегда вспоминаю как одни из самых лучших минут моей жизни. Потом пришли добровольцы, и я так радовалась, так ликовала, так была уверена в уничтожении большевиков, что совсем позабыла о себе.

Лето мы провели в Славянске, а осенью я перешла из гимназии Покровской в ту, где училась Таня. Это было истинно блаженное время. Мы опять переехали на Чайковскую, и хотя уюта у нас по-прежнему не было, но это не омрачало моего счастья: я уже отвыкла от домашности. Хотя Таня теперь жила далеко от меня, [146]146
  Таня Гливенко жила в помещении при гимназии, директором которой был ее отец, И. И. Гливенко.


[Закрыть]
в гимназии, но это как будто даже еще крепче связало нашу дружбу. В этой гимназии я стала даже хорошо заниматься.

Когда добровольцы отступили от Харькова, мы бежали. С тех пор я стала вести более регулярно свой дневник. Дальше все известно. Покидая Харьков, я дала себе клятву: не забывать все то хорошее, что я пережила там, никогда не забывать и не разлюбить Таню, гимназию, Чайковскую и все то милое, что осталось там. С тех пор пришлось пережить много тяжелого. События в России больше всего угнетали меня. Даже наша личная жизнь не страшила меня. Когда мы жили в Туапсе в малюсеньком классе, шесть человек, спали на партах среди обледенелых стен, готовили, ели и пили все из ржавых жестяных кружек; когда, казалось, гибла Россия, – мне впервые пришла мысль о самой себе. До сих пор я никогда о себе не думала – ни в прошлом, ни в настоящем. Тяжело мне сейчас. Нет Тани, не с кем поделиться мыслями. Грустно теперь жить так безобразно, есть, пить по-свински; жить, чтобы только прокормить себя; далеко от всего красивого, от музыки, от культуры. Но это пустяки. Успею я еще наслушаться хорошей музыки, увижу еще и хорошие дни; пройдут все эти подагры, ревматизмы, хронические насморки, – не залечатся только, никогда не залечатся раны на сердце.

Постоянное беспокойство о Харькове, о Тане, живы ли они все, что-то с ними? Думы о родных, об Игоре. Сознание, что не вернется прежняя жизнь – все это так страшно мучает меня. И не с кем поделиться.

Один раз за это время я опять проявила прежнюю настойчивость и волю моего раннего детства: я в один месяц подготовилась в 5-й класс, совершенно не занимаясь зимой. В Туапсе я абсолютно ничего не делала, страшно обленилась, считала уж себя утерянной для жизни. О, нет! Я еще есть!

Стихи мне были единственной отрадой за это время. А теперь я уже так давно их не писала. Не было вдохновения, не было той страсти. Я уже многого добилась в них, неужели не доведу своего дела до конца? Где же ты, воля!?

30 сентября /13 октября 1920. Среда

Я видела во сне паука: колоссальных размеров, серо-зеленый, он появился у меня в ногах и полез по одеялу; я тряхну одеялом, и он исчезает, а потом опять появляется и опять ползет. И глаза у него большие, ярко-зеленые, злые глаза, так и блещут в темноте. Я проснулась, было около двенадцати часов. Я проснулась со слезами на глазах, а сердце билось так часто-часто. Мне было очень неприятно, какое-то тяжелое, мучительное состояние угнетало меня, будто я узнала что-то нехорошее, будто меня вдруг постигло ужасное горе или горькое разочарование, тоска, хандра. Всю ночь я находилась под впечатлением этого сна. Всю ночь я не спала. Вторую уже ночь у меня бессонница. Мне было до того скверно на душе, что я не выдержала и расплакалась. Лезли мне в голову мысли одна печальнее другой: то мне вспоминалась Таня, такая, какой я ее знала, то она мне представлялась совсем иной, чуждой мне, с новыми мыслями, с новыми чувствами, с новыми желаниями. Всю ночь меня мучили воспоминания и картины будущего. То я представляла себя умирающей в свой последний час, будто вспоминаю всю свою жизнь, вижу роковые заблуждения, преступные ошибки, да поздно. То рисовала себе картины будущего, одну ужаснее другой. Мысли обыкновенные, мысли глупые, но как они могут взвинчивать нервы. Тут еще вспоминается паук, его косматые лапы. Уснула, уже было светло, часов около восьми. Встала, как всегда. Но такое угнетенное состояние и днем не покидало меня. Чтобы немножко отвлечься, я пошла к Миле, и мы с ней пошли гулять. В конце Лазаревской вышли в поле, полазали по утёсам над обрывами, вышли на гору верстах в трех от города. Как там хорошо, как привольно, как красиво кругом. Видно далеко-далеко во все стороны. Погода опять установилась хорошая, теплая, а то несколько дней тому назад здесь были морозы, все ходили в шубах, и в двенадцати верстах от Симферополя выпал даже снег. А теперь стало так тепло, солнце так и палило. Я села на траву, небо такое синее, такое красивое, далекое. Люблю простор я! Люблю степь.

2/15 октября 1920. Пятница

С утра одна. И весь вечер одна.

Вчера у меня была Нюра Горностаева – Нюра с Чайковской. И их судьба забросила в Симферополь. Но сколько им пришлось пережить, так это прямо ужас. Нюра поступила к нам в гимназию в 4-й класс, так что мы с ней будем часто видеться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю