Текст книги "Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1"
Автор книги: Ирина Кнорринг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 58 страниц)
Мамочка говорит, что жизнь прекрасна. Я с этим не могу согласиться. О себе я не стану говорить: моя жизнь если не прекрасна, то, во всяком случае, интересна, если смотреть с философской точки зрения. Возьму в пример одну женщину во дворе – Мотю. Где же прелесть в ее жизни? Она целыми днями работает, устает, нервничает, а где у нее развлечения? И не одна она такая. Интеллигенция – класс привилегированный: мы сумеем найти прелесть жизни, всегда сумеем забыться в поэзии, в искусстве и т. д. А Мотя? Какая ее цель, для чего она живет, кому нужно такое бессмысленное существование! Живет для того, чтобы вырастить своих детей, таких же несчастных, как и сама.
Сегодня ночью Каменев уехал в Севастополь. И больше уж я его никогда не увижу. Останется он у меня в памяти угрюмым пессимистом и вместе с тем таким веселым балагуром, каким был вчера. Но он сделал большой переворот во мне. Он мне ответил на многие трудные вопросы, над которыми я себе ломала голову, не могла ответить. Во-первых, что пессимизм – никому ненужная дрянь! Он и сам не рад таким мыслям. Во-вторых, что высказывать свои чувства не всегда бывает хорошо; и ему не легче оттого, что он заражает других. С. В. Каменева я долго буду помнить, это такой тип, который не забывается. Сергей Валентинович Каменев, первый, который против моего (и своего) желания имел для меня такое большое значение.
Донников очень расстроен: его семья в Харькове, и он страшно беспокоится за нее, все говорит о своих детях. Несчастный человек, мне его страшно жаль. Владимирский тоскует о семье, которая в Ельце, сейчас он захварывает, боюсь, что тиф; как грустно: один-одинёшенек. Слава Богу, что мы вместе!
Сегодня утром я сидела в Лазаревском саду на далекой аллее, над Салгиром [124]124
Речь идет о реке Салгир, протекающей через Симферополь, вдоль городского сада.
[Закрыть]и читала. Подсел ко мне какой-то офицер и вступил в разговор. То-сё, разговорились. По моей абонементной книжке из библиотеки он узнал мое имя и фамилию. По моим глазам отметил некоторые черты моего характера, даже многое из моей жизни (странно). Одним словом – тайна, знакомство романтично, и интересно. Когда я уходила обедать, он просил меня назначить свидание (ого!!!). Я велела ему ждать каждый день на той же аллее (пускай пождет!!!). Но вся беда в том, и большая беда, что он обедает (или, может быть, обедал) в той же столовой, где и мы, и, дурак, конечно, не сумеет сдержать тайну?!!!? Вдруг он вздумает со мной заговаривать в столовой? Что тогда делать!?!? Дурак он, дурак, болван, мерзавец, впутал меня в такую скверную историю! Как я теперь буду выпутываться!? О!!!!!?!!! Сначала я думала все рассказать Мамочке, авось выручит. Но потом раздумала, решила ждать, что дальше будет. В столовую умышленно запоздала. Там его не было. Теперь не знаю, как мне дальше быть. Любопытно б завтра узнать, правда ли он там обедает, но, с другой стороны, страшно. Если завтра совсем не пойти обедать (у меня отчаянная головная боль вот уже несколько дней, и это можно было б устроить), но до каких же пор ждать? Что делать? Если написать письмо и оставить на скамейке, но какое содержание, да и не поможет оно. Ах, не с кем посоветоваться. Мамочке не скажу, это ей не понравится. Лучше сама. Но как?!?!?!
Мелкие заметки дня.
Офицера в столовой не было. На свиданье не пошла. Папа-Коля получил на службе английские ботинки исполинского размера, весом в пять фунтов каждый, и рад.
Пошел первый поезд на Мелитополь. Большие победы.
Лида Фихтер сказала Соне, что она меня не узнает, какая я была бойкая, живая в гимназии и какая вялая здесь.
Гутовский совсем поправился и пришел к нам. Папа-Коля осуществил свою заветную мечту – купил сахарину. Я настолько привыкла пить чай с солью, что сладкий чай мне (увы!) уже совсем не нравится. Отвыкла.
Нудящая жара. На солнце ужасно болит голова. Ремнями от деревянных сандалий больно натерла ногу. Ядвига Матвеевна сшила мне еще одну шляпку. От занятий отвиливаю: болит голова. Читаю Данилевского.
Мамочка до обеда стирала.
Обед прескверный.
На дворе зной, дома ужасная скука.
Как я намерена жить по окончании гимназии? Выйти замуж и отречься от всех благ светской жизни. Поселиться где-нибудь в Сибири, на Камчатке, в Петропавловске, чтобы обо мне никто не знал и я ни о ком не знала. Вести самую тихую незаметную жизнь, и правильную жизнь, без цели, без интересов, без желаний. Утро пробыть где-нибудь на службе, где – все равно, дома похлебать кисленькие щи, а вечером зайти к соседям на чаёк. И так – изо дня в день жить, только чтобы отжить свое время и умереть. Только в такой жизни не может быть ни пошлости, ни искусственности. Быть может, для спасения души я и хочу избрать себе такое поприще, скучные и однообразные дни. Или выйти замуж за какого-нибудь крестьянина, опроститься, отречься от образования и жить тяжелой жизнью работницы! Или уйти в тундру к самоедам и забыть все… Ну нет, это уже слишком, достаточно зарыться на Камчатке, забыть обо всем, отречься от всего.
Такая жизнь, о которой я писала вчера, ближе всего стоит к учению Христа. Много лет с тех пор Христос проповедовал равенство и братство, и только теперь большевики захотели построить такую жизнь. Их идея прекрасна – кто же может отрицать? Но строили они ее на лжи, на обмане и только разрушили то, что было. Видно, люди еще не доросли, чтобы понять учение Христа. Я даже отчасти понимаю большевиков, почему они уничтожали храмы. Религия должна быть только в душе человека, только в душе может быть истинная, живая вера. Приходит человек в церковь, крестится, делает вид, что молится, и, может быть, и правда молится, но часто мысль его витает далеко, и прямо из церкви он идет воровать, симулировать, обманывать. О чем же может молиться такой человек? Все это пошло, пошло и пошло.
Дневные заметки.
Прививала во второй раз холеру.
Мелкие заметки.
У всех нас болят руки, и голова. Вечером придут Гутовские, и будут вареники. Встала поздно, до обеда читала.
Увы, зимовать нам придется в Крыму. Это уже факт. Армия, правда, скоро подойдет к Александровску, но там… Стоп, машина. Там будет долгая остановка. И поляков лупят. Так что прощай, Харьков! Заветная цель отходит все дальше и дальше. Даже в Туапсе я так не отчаивалась, как здесь. Я даже примирилась с этой мыслью – жить в Симферополе. Об этом давно уже говорил Каменев, Донников, Забнин; но я придавала мало значения их словам. Я считала их пессимистами, каркунами и т. д. Но сегодня об этом сказал Папа-Коля. Значит, это будет так. Теперь я решила приналечь на занятия, осенью сдать экзамен в 5-й класс и поступить в гимназию. Только б найти комнату, в нашем чуланчике мы совсем замерзнем зимой. А все-таки, как грустно! Здесь устраивается землячество харьковцев: главная цель – установить сношения с Харьковом. Так-таки и не дойдем до Харькова! А уж как мне хотелось этого, как я верила! Обманули добровольцы!
Э, чего там унывать! От судьбы не уйдешь. Здесь – так здесь, а может, чудо приключится, и «там» будем. Вчера вечером Мамочка стирала. Тесно, душно, грязно. Я ушла из дому, пошла к Гутовским, думала взять мой альбом со стихами. Пришла. Ядвига Матвеевна в саду. Пошла в сад, а она с девочками Селивановыми работает на огороде. Присоединилась и я. Я очень люблю работать в саду или на огороде. Мне кажется, если бы у меня был огород, я бы за ним ухаживала как за своим ребенком. Было уже совсем темно, тонкий серп месяца показался из-за деревьев, все было так красиво, спокойно, а мы все еще чистили и пололи грядки. А сегодня мы все пойдем гулять в какой-то загородный сад.
Сегодня ночью у нас во дворе один старик заболел холерой. Днем он умер. Мы, конечно, очень боимся, все тщательно прикрываем, моем, настроение самое препоганое. То ли было ровно год тому назад! Как раз в это время в Харьков вступили добровольцы. Где-то там громыхают орудия, а здесь такое счастье, такая радость. Я никогда не забуду ту дикую радость, когда увидела первого добровольца. И этот великий день я никогда не забуду. Не такое к ним было тогда отношение, была твердая вера… а теперь ее нет. Я уже более никому не могу верить, все обманули. Но когда же харьковцы снова переживут такой момент, как 11-го июня 19-го года! Я уже не могу, я органически не могу более ждать! А тут еще такие разговоры с Забниным: Крым… навсегда… устраиваться… [125]125
Характер разговоров понятен; добавим, что отец братьев Забниных (Зябниных) был священником, впоследствии репрессирован (см. Указатель имен во II томе).
[Закрыть]Я готова ждать еще месяц, целый месяц, но больше – не могу!!!
Пишу в степи. Сижу в степи, на одном высоком кургане, и любуюсь тем, что вижу. С одной стороны передо мною весь Симферополь, как на ладони, немного правее Крымские горы. Они сейчас в тумане и видны неясно. С другой стороны, против гор, на довольно большом протяжении видно море, перед ним селение: справа на юг далеко видны леса и горы, а налево бесконечная, холмистая равнина. Тихо, ни души, только трещат кузнечики да щебечут птички. Палит солнце и обдувает ветерок. И я раскинулась на траве, и меня прокаливает жгучее крымское солнце, и так хорошо. А дома больная Мамочка, боится холеры, которую сейчас очень легко заполучить. Она заболела вчера. Мы нашли себе другую комнату, через неделю переедем туда.
О чем писать? Мамочка поправляется. Сейчас пошла с Папой-Колей прогуляться. Я одна, что же я обычно делаю, когда я одна? Сижу на кровати у краешка стола, перо в руках; передо мной зеркало, смотрю, как я загорела за сегодняшний день, смотрю на букет бессмертников и думаю, когда же соберусь отнести их на кладбище и выполоть сорную траву на могиле. Пойти б сейчас. Да поздно. Еще думаю, что надо будет выгнать мух. Сегодня я из степи показывала море Гутовскому и еще двум мальчикам; они так радовались, что из Симферополя вдруг видно море. Думаю – получила ли Люба Ретивова мое письмо, которое я ей недавно послала в Керчь, и как отнеслась к стихотворению, посвященному ей. (Плохая, прескверная бумага!) Что делать, определенно хочется есть! Прочла еще раз-два последние стихотворения от 11-го и 13-го. Ни мамочка, ни Папа-Коля не поняли, сколько души вложила я в них. Для меня они, именно, имеют большое значение. Мысли перескакивают на политику. Хотят ввести новый стиль, не могу примириться с этим. Как же будут теперь праздники считать? Этот вопрос меня больше всего смущает. Тоже вздумала Россия за Европой угнаться! В культуре отстает, а по внешности тоже хочет походить на Европу. На то она и Россия, чтобы отставать!!!
Как посмотрела на полку, а она вся черная от мух. Не вытерпела, взяла полотенце и стала гонять, даже рука заболела. А всё их много.
У Надежды Михайловны есть кот Касьян. Сначала был прелестным котенком, а потом стал таким несчастным, голодным, паршивым котом. А она все не хотела его отравить. Касьян никому покою не давал, во дворе его все боялись, а дома он все прыгал на мою постель. Сегодня, когда Забниных не было дома, Мотя взяла и утопила его в помойной яме, да еще вилами придавила. И весь двор (кроме детворы), знал об этом заговоре, и все радовались. Интересно, заметит ли Над<ежда> Мих<айловна>?
Сейчас с Мамочкой занималась по географии и зоологии и почувствовала удовлетворение. Если бы я занималась регулярно, я бы очень скоро кончила и географию и зоологию, и принялась бы за историю и алгебру. Так скоро можно и экзамен держать. Это уж вовсе не так трудно.
Стоят у сарая две девчурки, лет 3–4, Лиза и Нина. Отец Лизы – коммунист, командующий юго-западным фронтом, [126]126
Речь идет о генерале А. И. Егорове и его дочери.
[Закрыть]а она живет у бабушки. Нина – дочь Моти. «Это нас салай!» – заявляет Лиза. «Нет, нас». «Уходи, уходи, Нинка, это нас салай», – не унимается коммунистическая дочка. «Мама, цево Лизка лугается, – хнычет Нина, – вот тебе, вот тебе», и она хватает Лизу за платье и начинает ее трясти. «А… эх… не дам тебе салай, он нас, нас, не дам, уходи из насево салая», – ревет Лиза. Вот так коммунистка.
А во дворе у нас все большевики. О чем говорят взрослые – мы не знаем, но их выдают их дети. Ходят с красными флагами, и поют: «Выше неси над собою красное знамя труда!», или вдруг раздается возглас: «Это Врангель, держи его, держи! Повесить! Расстрелять!» Или те же Лиза и Нинка: «Ты большевицка?» – «Нет». – «Так я тебя алестую». – «Зацем?» – «Так надо».
За последнее время я каждой день во сне вижу Харьков. То свою комнату, то какой-нибудь предмет из нее, то квартиру Гливенок, то – Веры Кузнецовой. И каждый день вижу одни и те же лица. Главные из них – это Таня и Вера. Часто вижу Ксаню [127]127
Речь идет о Тани Гливенко, Вере Кузнецовой и Ксении Пугачевой.
[Закрыть]. Остальные как-то в тумане. Но каждую ночь я витаю в Харькове. И все так хорошо, хорошо… Жалкий обман! Сегодня я видела, как будто мы только что приехали и первую ночь ночуем у себя на квартире; так радостно и легко на душе! Но просыпаюсь в надежде увидеть свою милую комнатку и вдруг… горькое разочарование!.. Встаю грустная и расстроенная. И так изо дня в день; ночью в Харькове, днем в Симферополе. Странно, когда я писала дневник в черной тетради, в каком бы я ни была минорном настроении, едва я открываю его, на меня веет как-то хорошим, светлым, появляется смутная надежда, и перо невольно просится написать утешение в ответ на мои мрачные мысли. Теперь наоборот. Хочу я занести в дневник что-нибудь хорошее, отблеск надежды, рука невольно пишет смертный приговор. Почему так, не знаю. Должно быть, раньше я надеялась и верила, а теперь… хочу верить, да не могу; хочу надеяться, да не на что. И такие прекрасные сны только дразнят меня. О, если бы только они сбылись. Сколько бы лет своей жизни я отдала за это!
Недавно в Симферополь приехал один купец из Харькова, выехавший оттуда в апреле. Вчера Папа-Коля разговаривал с ним. В Харькове ужасающий тиф. Нет дома, где бы не было больного; в один день было насчитано 9998 больных. Холод ужасный; учебные заведения не функционируют, во-первых, от холода, во-вторых, все здания реквизированы. Свету нет, трамваи не ходят, магазины закрыты и заколочены. Чрезвычайка существует, но на Чайковской ее нет. Продуктов никаких нет. Хлеб стоит 150 р<ублей>, а самый высокий оклад 6000 р<ублей>. Население разъезжается по деревням. Происходят частые реквизиции. Жить в городе очень трудно. Настроение ужасное. Ждут поляков и Петлюру.
О добровольцах уже давно забыли. Бедные харьковцы, пожалуй, что им живется еще хуже нас. Когда-то мы все это узнаем?
Что нас ждет в будущем? Мы об этом никогда не говорим, да и незачем это. Впереди – ничего хорошего. Зиму… даже страшно подумать о зиме: холодная комната, быть может, гимназия и… даже не знаю что. Если даже к будущему лету и вернемся в Харьков, так там что? Ничего. Может быть, даже и жить там не станем. Чувствую, там произошло много ужасного. Вот она жизнь, вот она мечта! Какая горькая насмешка судьбы! Как давно я ждала переворота в нашей жизни, и до сих пор его нет. Уж в Туапсе, при зеленых, казалось вот-вот он должен произойти; поехали в Крым, и опять та же жизнь, без всякой перемены. Не жизнь, а бессмысленное существование. Моя жизнь осталась в Харькове.
Вечер. Спешу поделиться на этот раз большой радостью: на фронте колоссальные победы, мы поймали в мешок самые сильные и самые опасные части красных, которые угрожали Мелитополю. Вся эта группа разбита. Взята масса пленных, масса орудий, пулеметов, снарядов и т. д. Ура доблестной Русской Армии! Ура тому, кто сумел из разбитых, унылых, небоеспособных частей, переброшенных с Кавказа, в кратчайший срок сотворить такую армию. Но?.. Это я уже усвоила черту Каменева: при неудачах унывать, говорить, что дело пропало, каркать и раздувать историю, и к удачам относиться скептически. Нехорошая черта, но что делать, если веры нет. Хотя, как подумаешь, какая армия была несколько месяцев тому назад и какая – теперь! – так уж и не знаю что. Веру я оставила в Ростове, надежду – в Туапсе, а любовь – в Керчи. В Симферополе я стала определенно ненавидеть людей. За время моего беженства я разочаровалась буквально во всех, начиная от армии и кончая Лидой Фихтер. А пока – да здравствует наша армия и все, идущие против большевиков!!!
Сегодня я одна пошла гулять за город на восток. Перспективой у меня были вершины гор, я хотела посмотреть, что за перевалом. Как-то мы с Мамочкой говорили, что хорошо бы и собраться на эти горы. Но я уже знаю, что это мы никогда не соберемся. Шла я без всякой дороги; солнце палило немилосердно. Дошла до хутора, расположенного по склону гор, верстах в двух от города; решила, что поздно, и пошла домой. Мамочка очень боится, как это я хожу одна в поле. Должно быть, Кутневичи навели ее на такие мысли: она-то и на кладбище боится ходить. Но это был единственный день, когда у меня не болела голова, и я поставила ей ультиматум: или я буду гулять, или лежать с головною болью. От плохого ли питанья или от чего другого, я не знаю, но только я страшно устала, что со мной никогда не бывало раньше. И почувствовала я это только тогда, когда пришла домой, а тут опять тащиться на обед. Я и сейчас чувствую такую усталость, что даже не в состоянии была пойти на симфонический концерт.
Проснулась под грохот, как мне показалось, 10-ти орудий. В первую минуту решила, что мы в Туапсе и наступают зеленые. Только потом сообразила, что это была сильная гроза и, может быть, даже вовсе не такая сильная, как мне показалось спросонья. Но настроение уже испортилось. Идет дождь, безнадежно унылый, то переходя в ливень, то почти совсем затихая.
Странную вещь я вспомнила сейчас. В ночь под Рождество в теплушке, когда Швитченко рассказывал святочные рассказы о пауках, о снах и о приметах, в ту ночь я видела сон, что мы едем на пароходе, вещий сон! И вспомнила я о нем только на «Дообе». К сожалению, не помню, чем он кончился. Много на свете необъяснимых вещей. Может быть, и все мои сны о Харькове (я их больше не вижу) тоже правда?!
Недавно я видела в театре «Граф Люксембург», [128]128
«Граф Люксембург». —Оперетта Ф. Легара.
[Закрыть]вчера – «Король веселится». [129]129
«Король веселится». —Оперетта Р. Нельсона.
[Закрыть]
Прохожу мимо комиссионных магазинов. Невольно останавливаюсь перед витринами. Чего-то только тут нет! Вот старинная тумбочка красного дерева, удивительно изящной работы, серьги, кольца, браслеты, бронзовые статуэтки, часы, сервизы, чудный кофейный сервиз, фарфоровый, серебряный, тут же перчатки, зонтики, книги и т. д. К какому черту спекулянты продают теперь эти вещи?!
И как это там еще говорит Тютчев. Я с ним совершенно согласна. Я никогда не делюсь ни с кем впечатлениями, чувствами, мыслями. Прежде чем сказать что-нибудь, надо подумать: а интересно ли это слушать другому и надо ли ему это знать? Надо бояться обременять других своей откровенностью. Надо молчать. Надо «уметь жить только в самом себе». В этом и есть задача жизни. Вчера ночью идем мы из театра. Ночь такая красивая, лунная, звездная. Так и хочется сказать: «Как хорошо!» А в голову лезет мысль: «А кому какое дело, хорошо тебе или нет? Каждый это и без тебя чувствует». И так всегда. Случайно брошенное слово, обращенное к себе, часто влечет за собой бездельный, глупый разговор. «Живи в самом себе» – это мудрый закон судьбы. Но не в этом заключается загадка жизни. Тут есть еще что-то, до чего не только я, но еще и никто не додумался, над чем все люди ломают голову. И я буду искать эту истину, всю жизнь буду искать.
Так вот место моего заточения! Вот она, моя дача-тюрьма! [131]131
Речь идет о новом жилье по адресу: Семинарский переулок, дом № 4. Владельцем дома был пан Раковский; квартиру, временно занятую Кноррингами, снимал профессор А. Н. Деревицкий (декан историко-филологического факультета Таврического университета в 1918–1920 гг.) Уезжая с семьей на дачу, на Южный берег Крыма, он предоставил ее Кноррингам.
[Закрыть]Вот этот уголок, полный зелени, тишины и спокойствия, где под палящими лучами южного солнца мне суждено провести жаркое, душное, знойное крымское лето!
Вчера мы переехали сюда. Глухой переулок, весь в зелени. У нас две большие комнаты, мягкая мебель, зеркала, две кровати, электричество, хорошо. Есть сад, не то что прекрасный, он малюсенький, но хороший садик. Около дома, под огромным развесистым деревом мы пили чай. Напоминает не то дачу, не то Славянск. Но… с каким бы удовольствием я бы все это променяла на Харьков!
Долго я бродила по дорожкам сада, и не нашлось уголка, куда бы ни проникало солнце. Дерева все усеяны абрикосами, только рвать их нельзя. А кругом высокий, как тюремная стена, уложенный из камня забор, обвитый виноградом и обсаженный туями. Все чуждо, и нет уголка, который бы напоминал север. Четыре каменных стены в саду, четыре каменных стены в доме, и нет простора, и нет успокоения, и нет отрады среди этих высоких стен!
Нет слов, здесь лучше, чем на Бетлинговской, но неужто это и есть награда за все мои мытарства. Да я готова перенести вдвое больше, лишь бы скорее вернуться домой. Потому я въезжала сюда с тяжелым чувством: не такой награды я ждала. Я не хотела комфорта, я старалась жить даже как можно хуже, я хотела заслужить мое счастье…
Пусть дома нет ни сада, ни качалки, но там свой угол, своя жизнь, а здесь… тюрьма!
Грустно мне, будто бы сунули мне этот сад, как соску младенцу: на, забавляйся, да позабудь обо всем. И хочется разломать, изуродовать этот сад и уйти далеко-далеко, остаться одной и плакать, плакать, горько плакать. Одной, вечно одной, как узница.
Хочется жить, да жизни нет. Не хватает за душу ни золотая красота гор, ни яркое небо, ни лунные, душные ночи. Все так чуждо, так далеко от сердца.
Хочется бледного неба, широких равнин, степей, хочется севера…
Хочется красоты, поэзии, музыки, дивной музыки, чтобы звуки вливались в душу и пели, сладко пели в сердце.
Хочется жить бодро, энергично, шумно, работать до вечера, уставать, а с утра снова работать; хочется кипучей деятельности, жизни, а ее нет.
Моя жизнь осталась в Харькове.
Я не живу, а только существую, одна, с самого Харькова одна. Мне не надо людей; только те, кто пережили это, поймут меня.
Где Колчак? Где мой идеал? Кому мне теперь посвящать мои мечты? О ком думать? Кого любить? И я одна, одна, одна в тюрьме.