355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Кнорринг » Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1 » Текст книги (страница 12)
Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:34

Текст книги "Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1"


Автор книги: Ирина Кнорринг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 58 страниц)

26 февраля (по нов. ст. 10 марта. – И.Н.) 1920. Среда

Тоска по родине. Безумная тоска. Быть может, если бы я была на Кавказе в другое время, я бы его полюбила. Но теперь я его считаю причиной всех наших страданий, как будто он вырвал меня из России. Хочется в Россию. Хотя Туапсе и принадлежит (или принадлежал) ей, но в нем нет ничего русского. Идешь по улице и русской речи не слышишь, не видишь русского человека, все греки да армяне, даже хлеб и тот мешают с кукурузой. Картошки, русской картошки и той нет.

28 февраля (по нов. ст. 12 марта. – И. Н.) 1920. Пятница

Какая глупая и злая игра судьбы! Какая пустая жизнь! Я ненавижу мир, ненавижу людей. Я уже ничего не жду, ничего не хочу. Поднимается тупое ожесточение против всех и каждого. Никого не жаль, напротив, все должны переживать теперь такие минуты. А на душе так тяжело, безотрадно, и нет просвета, и нет надежды. И так это тяжело, и нет сил для борьбы, остается одно – покориться судьбе и ждать. Кого, чего? Неужели когда-нибудь придет избавление, и кончится эта мучительная жизнь? И такое безразличие, такое равнодушие к жизни. Так хочется смерти, а порой жизнь заигрывает. А жизнь уже умерла. Это не жизнь – при таких условиях. Проклятие этому тяжелому времени, которое столько жизней погубило – и в настоящем и в будущем! Складываю руки и покоряюсь судьбе, как обреченная на казнь. Царапая эти бессвязные строки, я сама разливаюсь в три ручья. Я не могу передать все то, что переживаю. Сегодня на паруснике уехали в Батум инженерша с Асей, [95]95
  Жена и дочь «панического инженера» (не удалось выяснить, о ком идет речь).


[Закрыть]
Богданов, Рождественский. Счастливые, счастливые! Бесконечно счастливые. Единственно, что я еще хочу, это вырваться из этого проклятого Туапсе… О, это тяжелые дни в моей жизни. Кончатся ли они?

Сижу я здесь, в этой комнате, вижу вокруг себя незнакомые, чужие лица, чужие вещи, странную чужую обстановку. И кажется мне, я лежу в бреду на милой Чайковской в своей милой комнатке. И вот-вот очнусь от этого кошмара и опять увижу то, что я так люблю.

Или кажется мне, что завтра я проснусь далеко от этого Туапсе, на родимых берегах матушки Волги, и вместо этих чуждых кавказских гор меня будут манить Жигули, бледное северное небо, липа да береза. И я буду любоваться этим, и никто мне не будет мешать. Привет тебе, мой милый окровавленный север! Волга налилась кровью, широкие луга усеяны трупами революции.

29 февраля (по нов. ст. 13 марта. – И. Н.) 1920. Суббота

Залп. Все вздрогнули. На улице моментально произошла паника. Зубодерка в халате, чуть ли не с пинцетом в руке, бросила своих пациентов и мчится в подвал. Дети, как по звонку, выскакивают из школы и бегут домой. Все растерялись. В голове мелькает одна мысль: куда деваться? Все высыпают на улицу, взоры всех обращены на море. Горизонт совершенно ровен, крейсера не видно. Недалеко от нас стоит пушка, вокруг нее солдаты. «В чем дело?» «Вероятно, орудие пробуют», – успокаивают некоторые. На улице волнение. Папа-Коля прибежал из Тургеневского, Мамочка – со службы. Раздался второй залп, и где-то далеко на море разорвался снаряд. «Ого, – говорили панические, – это ответный залп, будет стрельба». Однако больше залпов не было, и все успокоились. Как все напуганы бомбардировкой. Недавно был случай: на горизонте – черное пятнышко, произошла невероятная паника, так же дети побросали школу, закрывались лавки, народ бежал по уликам и кричал: «Крейсер, крейсер, стрелять будет!» Оказалось, что на море была маленькая рыбачья лодочка.

Сегодня Папа-Коля на улице встретил одного господина с очень знакомым лицом. «Вы не из Харькова?» – спрашивает он его. «Нет, я из Петрограда, и по профессии беженец, уже второй год!» Широкая профессия!

1 (по нов. ст. 14. – И.Н.) марта 1920. Воскресенье

Стук в дверь. «Войдите». Входит Полина Андреевна Зубкова, сестра милосердия в тифозном бараке. «Сделала все, что могла, но сомневаюсь, чтобы Абрамов дожил до вечера». Как ножом резануло меня это известие. «Как, Николай Николаевич умирает?» «Температура у него 35, сердце почти не бьется. Он и Никольский живут только на камфаре. Сейчас ему будут вспрыскивать какое-то последнее средство. Сегодня ночью вопрос разрешится. Только б он поправился! Может быть, камфара и физиологический раствор еще помогут. Но беда, что камфары хватит только до утра».

Я себя чувствую очень плохо: слабость, холодно, третий день сильно болит голова и плакать хочется. Так начинается тиф. Это бы еще ничего, но ведь волосы обрежут! На кого я тогда буду похожа!?

2 (по нов. ст. 15. – И.Н.) марта 1920. Понедельник

«Человек плачет». Это говорит сосед-грек, когда мы его спросили, что за отчаянный рев на галерее. Там на перинах торчит голова этого самого «человека». Из носа у него течет, руки грязные, плачет он ртом, на глазах ни слезинки, лицо совершенно спокойное. «Человеку» года два. Целыми днями он сидит на этой самой перине и целыми днями плачет, так уже, просто от нечего делать. Надоел нам этот «человек», он и ночью ревет. Вообще, соседи довольно неприятные. Под нашими окнами они разводят костер, варят обед, и дым, когда окно открыто, валит к нам в комнату.

С галереи постоянно слышатся слишком громкие разговоры на греческом языке, а так как мы его не знаем, то нам кажется, что они все время ругаются.

Другие наши соседи, валуйцы, очень тихие, но между ними есть один, я даже имя его не знаю, очень свирепый, которого остальные ужасно боятся. У них всегда бывает тихо, за исключением возгласов этого свирепого господина. Зато о нас составилась хорошая слава: «Кноррингов ничего не берет, – говорят они, – у них всегда весело». И действительно, каждый день у нас заканчивается анекдотами. С каждого полагается потри анекдота: один еврейский, один армянский и один нейтральный. Лучше всех рассказывает Дмитрий Михайлович, что свойственно его южному хладнокровию. Вообще, у нас почти всегда весело, и соседи любят у нас бывать.

Папа-Коля говорит мне: «Не унывай, легче переноси это время. Вообрази, что мы в ссылке, и в конце концов все-таки вернемся домой». О, нет, даже ссыльные не бывают в таких условиях, как мы. Они знают, когда обретут свободу и смогут вернуться, а мы, хотя и живем в «свободной» республике, но даже не можем вернуться на родину, и неизвестно, когда представится эта возможность. Ссыльные знают, что творится на свете, а мы абсолютно ничего не знаем. Они могут писать в Россию, мы не можем. Наконец, они знают свою вину, а мы не знаем. Папа-Коля и Мамочка стали курить. Мамочка курит исключительно тоненькие папироски (от которых она себя плохо чувствует), а Папа-Коля купил себе табаку, очистил для него металлическую мыльницу, купил папиросной бумаги, мундштук и зажигалку и стал настоящим курякой, хотя папиросы крутит плохо. Все мечтает, как в Харькове придет к какому-нибудь знакомому и торжественно станет курить. Какой это произведет эффект! При мысли о приезде в Харьков на душе становится легче. Единственно, что я еще хочу, – это вернуться в Харьков и там окончить гимназию!

Абрамов умер. А его несчастная семья еще и не знает об этом, она в России. Сам он петроградец, а умер в каком-то Туапсе. Нет, я б не хотела здесь умереть.

3 (по нов. ст. 16. – И.Н.) марта 1920. Вторник

Как иногда самые ничтожные пустяки могут на весь день испортить настроение. Сегодня, под утро, в полудремоте я видела сон, как будто Мамочка с Папой-Колей собираются отсюда уезжать. Потом я слышу голос Папы-Коли: «Ну, я иду покупать билеты». Я так и вскочила. Значит, это не сон, мы правда уезжаем!

Оказалось, что не билеты, а галеты (так как хлеба иногда нет, то приходится покупать эти несчастные галеты). Ну, не обидно? Разозленная, раздосадованная, я легла опять. Вдруг по стене стал спускаться паучонок, такой маленький-маленький и так противно шевелил своими щупальцами. Я дунула на него. Он повис на тоненькой паутинке и закачался. И мне показалось, что он сейчас должен упасть, и прямо на меня. С криком: «Паук на меня падает!» – я вскочила, да так стремительно, что у меня в висках застучало. Софья Степановна и Мамочка засмеялись. Это меня еще больше разозлило: что тут смешного? Я решила, что нужно вставать. Но вдруг мне в голову пришло, что я это делаю из боязни, что на меня паучонок спустится. Какое малодушие! Я опять легла, закуталась и надулась. А лежать пришлось только на левом боку, чтобы не терять из виду паучка, а то он, чего доброго, спустится. А как назло так хотелось лечь на правый бок, на левом не думается! Наши уже напились кофе, Мамочка собирается уходить. До каких же пор я буду лежать. А паучок, как нарочно, засел на своей паутинке и ни с места, даже щупальца поджал. Ишь, чертенок, все дожидается удобного случая и непременно спустится. Нехотя стала одеваться. Туфли со скамейки упали на пол. Зачем они упали? Полезла за ними и сильно сбила простыню, пришлось ее снова стелить. Все 43 несчастья! Встала, села за стол. На столе кофе и галеты! Я была на них страшно сердита за то, что Папа-Коля купил их, а не билеты, и решила их не есть назло! Но так как хлеба не было, пришлось довольствоваться ими. Напилась. Надо кружку вымыть. Зачем это ее непременно мыть? Вот не хочу и не буду. Села читать. Никак не могу найти того места, где остановилась. Разозлилась, швырнула книгу и села за дневник. Где моя ручка! Нет ручки. Искала, искала, нет ее. Смотрю, а она лежит под партой. Полезла, достала и пишу, изливаю всю свою злость. Дневник, мой милый, единственный друг! Как мне теперь было бы тяжело без него, настолько я привыкла заносить все мелочи своей жизни. Но тяжело, что я в нем не все пишу, далеко не все.

У меня горе, страшное, ужасное горе, [96]96
  Речь идет о расстреле 7 февраля 1920 г. адмирала А. В. Колчака; он был расстрелян «по решению большевистского Иркутского Военревкома» (точнее, по приказу Ленина) близ Знаменского монастыря, на льду реки Ушаковки, в месте ее впадения в Ангару.


[Закрыть]
как будто умерла частица моей души, самая чистая и самая светлая. Сколько слез я пролила сегодня, все глубже и глубже вникая в его страшную истину. Писать о нем я не могу, на это у меня есть ужасная причина. Будет время, когда все страницы этого дневника будут посвящены моему горю, когда я заговорю о нем открыто, но теперь… нельзя. Даже мне, вольной птице, и то нельзя! Никольский безнадежен. Еще новая смерть.

Новороссийск занят красными (теперь зеленые красными стали). Добровольческая армия разбита в пух и прах, и скоро мы можем вернуться домой, когда по всей России будет единая Совдепия. Деникин уехал в Англию. Колчак расстрелян.

Сейчас я стояла в огромной очереди (в надежде получения кусочка хлеба) и встретила там свою подругу по приготовительному классу. Она живет и Варваринском училище. Зовут ее Аня Гаген-Торн. Мы с ней не встречалась с первого класса. Но она уже слишком барышня для меня. Я еще девочка, а она совсем взрослая, как Леля Хворостанская…

Смерть спустилась к беженцам. Делается страшно при ее дыхании. Впервые я так близко вижу смерть. Сегодня похоронили Абрамова, завтра Никольского, он умер сегодня днем.

4 (по нов. ст. 17. – И.Н.) марта 1920. Среда

Они умерли. Были люди, и нет их. Умерли на чужбине, вдали от родины в тифозном бараке. Нет даже близких людей, которые бы совершили над ними последний долг. Но нашлись добрые люди, товарищи по несчастью, которые проводили их до места их вечного упокоения, похоронили и сделали это искренно и тепло. Над могилой Зубкова Никольский говорил речь хорошо, очень задушевно, как будто над своей могилой. А сейчас он в бараке немытый, неодетый валяется под лестницей.

Мы сидели в потемках. Мамочка лежала на нарах, а я сидела на парте, и в моих руках лежала ее рука. Она вполголоса напевала что-то грустное-грустное. Я плакала. Я думала о своем горе. И мне было горько, обидно, что самый близкий мне человек, моя мать, не узнает об этом, не узнает, никогда не узнает. Каждый человек – это отдельный мир, в который никто не может войти, и никто не поймет. Что я переживаю в этот миг, можно сказать только взглядом, а люди еще не научились понимать их. Я думала о том, что с прошлым у меня все порвано, что все, чем я жила, что наполняло мою жизнь, все мои мечты, надежды, планы, все стремления, желания, все идеалы умерли. Все, что было создано трудами немногих лет, но думами многих бессонных ночей; когда я решала трудный жизненный вопрос – чему посвятить свою жизнь, как жить и для кого; когда я создавала прочный фундамент для своей, быть может, впоследствии хорошей жизни, – он разрушен. Да, разрушен. Я нашла в нем много тяжелых ошибок, которых раньше не замечала, да которых раньше и не было. Обстоятельства переменились, и мне пришлось самой рушить все, разорвать клятвы и отвернуться от прошлого. А создавать сейчас основу новой жизни уже нет сил, нет энергии… И я плакала, а в душе закипала ненависть, жгучая боль и так жаждала вырваться на волю и разразиться бурным потоком. И мне делалось тоскливо от моего бессилья. А в мозгу сверлила одна мысль: «Все порвано, все погублено…», а Мамочка все напевала грустные мотивы.

5 (по нов. ст. 18. – И. Н.) марта 1920. Четверг

Сцена из нашей жизни. Мамочка сидит на нарах, Ник<олай> Мих<айлович> – на постели. За стеной шум. Молчание. М.В. пересыпает фасоль в корзину и тихонько напевает. Входит С<офья> С<тепановна>: «О Господи, какая здесь духота, оттого у меня и голова болит». М.В.: «Может быть, выйдем, откроем окно?» Н.М.: «Просто открыть окно». С.С.: «Первым делом по приезде в Сочи я куплю себе зонт, а то все меня станут пугаться». М.В.: «Получу жалованье, куплю зонт, потрачу за него тысячи три». С.С.: «Да уж не меньше. У меня дома был прекрасный зонт и стоил он 12 рублей». М.В.: «А у меня был красный зонт». С.С.: «А мой зонт украли».

Н.М.: «А у меня во всю мою жизнь украли только брюки и палку». М.В.: «Я летом никогда не носила шляп. (Входит П<апа>-К<оля>) Ну?» П.-К.: «Ах, я пить хочу, а главное, что-то я есть хочу».

6 (по нов. ст. 19. – И.Н.) марта 1920. Пятница

Я сидела на молу, на самом солнцепеке и думала. Я думала о Харькове. Вот приедем мы туда. А дальше? Квартиры у нас нет, вещи расхищены, с гимназией у Папы-Коли все порвано, и нам в Харькове нет больше места. Мы должны оттуда уехать. Единственно, что меня связывает с ним, – это гимназия и Таня. Потом, вообще, мне очень жаль покидать Харьков, с которым я так сроднилась. Но не останемся же из-за этого. Папа-Коля хочет ехать или в Москву, или в Самару. Но и это мне не нравится. Лучше мне хочется остаться на «чуждой» Украине. В Самаре нас привлекала Елшанка, а теперь и той нет. Нет, лучше бы остаться на четыре года, пока я кончу гимназию. Какие-нибудь четыре года, и я была бы счастлива. Что стоило революции начаться четырьмя годами позже! Но это несбыточные мечты. Судьба повелевает бросить и Харьков, и гимназию, и Таню. С прошлым все порвано. Старая жизнь умерла, начинается новая, неведомая и страшная. Старое умирает, с ним рушится все то, что они (отцы. – И.Н.)создавали во всю свою жизнь. Юные силы, спешите на смену отцам, ловите их заветы, исполняйте их клятвы! Я первая поддержу дело отцов. Пусть они спокойно отойдут в другой мир с сознанием, что придут юные силы, сильные и твердые, и заменят их. Будет время, и заменят! И мне судьба готовит все эти страдания, быть может, с целью испытания, или чтобы я отказалась от личного счастья для святого дела. Но время не дает ныне благополучно вырасти. И такая тоска, такая тоска… Это не жизнь, в таких условиях. Хочется покончить с собой. Это я себя только подбадриваю такими словами, а думаю я по-другому. Я думаю о первой странице сегодняшнего дня. Грустно жить. Тяжело жить.

7 (по нов. ст. 20. – И.Н.) марта 1920. Суббота

Я сижу, а вокруг меня цветы, на голове у меня полувенок из красных и желтых тюльпанов; и в консервной банке, и в единственном блюдечке – везде цветы. Пахнет весной. Давидовы хотели сегодня ехать, но пароход не пошел, потому что дует «Моряк». [97]97
  Название южного ветра.


[Закрыть]
Я уже видала, как волны перекатываются через волнорез. Если завтра тоже будет волнение, иду на мол и буду любоваться. Вчера я ложилась спать и сегодня встала в самом р… (Запись обрывается. – И.Н.)

8 (по нов. ст. 21. – И.Н.) марта 1920. Воскресенье

На море шторм. Встала в самом отвратительном расположении духа. С утра была масса неприятных мелочей. Все раздражало меня. Потом пошла на море. Буря была сильнее, чем в первые дни нашего приезда. Меня тянуло на море. Я рвалась на бурю. Мы с Папой-Колей пошли на мол. В порту была мертвая зыбь. Парусники, даже «Нахимов», самый большой и то – то одним, то другим бортом, лежал на воде. Пошли на берег, в открытое море, за Туапсинку. Дерзнули подойти близко к морю и вернулись с промоченными ногами, так захлестнула волна. Но как там было хорошо, там, на море. Я из дома ушла от тоски, ушла на бурю! На душе у меня скверно, и думы, думы одолели. Такие страшные, такие мучительные думы, в душе накипает какое-то непонятное чувство, какая-то ненависть, страсть, поэтому я и люблю бурю.

 
И бури немощному вою
С какой-то радостью внимал. [98]98
  Строки из поэмы А. С. Пушкина «Кавказский пленник».


[Закрыть]

 
9 (по нов. ст. 22. – И.Н.) марта 1920. Понедельник

Я еще лежала в постели и уже слышала шипенье примуса. Интересно, что это – кофе кипит или жарят блинчики? Оказалось, что блинчики. Я еще не открыла глаза, лежу и молчу. Мамочка спрашивает, который час. Дмитрий Михайлович отвечает, что пять минут девятого. Мамочка заговорила о блинчиках. Я с закрытыми глазами, не проснувшись, протягиваю руку из одеяла: «дай». Ем блинчик и просыпаюсь. Все сидят за столом. День пасмурный, моросит мелкий дождик, ветра не слышно. Какие планы на сегодняшний день? Гулять не пойду – дождь, дома – еще хуже. Мамочка и Папа-Коля уходят на службу. (Папа-Коля служит в гимназии помощником классного наставника.) Я медленно одеваюсь и сажусь за стол. Стоит чай (так как сахару нет, то вскипятили чай, а не кофе). На тарелке хлеб, блинчики и сало. Нет уж, спасибо, надоело оно мне достаточно. К чаю стоит коробка с рахат-лукумом. Это приятно. Напилась, наелась и села за дневник. И опять дума, но не страшная, не мучительная, а радушная. Я думала о Харькове. И мне сделалось очень весело. На улице мы там, во всяком случае, не останемся. Но уедем из Туапсе. Никогда я еще не испытывала такой радости при мысли об отъезде. Туапсе такая дыра, которую трудно найти, это край света. Беженцы бежали, бежали и добежали – до Туапсе, до «точки замерзания». И дальше бежать некуда. Противный город. От всех домов и улиц веет такой тоской, во всех фигурах не только людей, но и собак – такая лень! И кажется, что все эти сытые физиономии греков и армян говорят с иронической усмешкой: «пэзенцы, пэзенцы!» По вечерам греки перед своими лавчонками жарят на мангале орехи, курят цигарку и лениво мешают их деревянной дощечкой. Мальчишки, чистильщики сапог, лениво развалившись на скамьях, вскрикивают: «Чистить, как зеркилоо!» Туапсинцы, почти все, ходят в деревянных сандалиях. На каждом шагу встречаются маленькие деревянные лавочки и целые ряды чистильщиков сапог. Народ вообще добродушный. Дома большей частью некрасивые, неуютные. Есть и городской сад, где-то под небесами. Там много интересных растений, которых на севере нет. Оттуда прекрасный вид. Городишко вообще очень маленький и разбросан. Такие закоулочки, переулочки, трудно что-либо найти. Улицы узкие, пыльные. Рядом роскошная, покрытая зеленью гора. Есть кинематограф, театр, цирк. Церковь только одна, и та удивительно маленькая и бедная. Мне искренно жаль всех туапсинцев: у них впереди нет никакой радужной перспективы, они навсегда обречены жить в этом скучном Туапсе. И не ропщут, даже довольны. Но для меня жизнь в Туапсе только тощища. Целый день я сижу на этом самом месте, на моей постели, которая тоже где-то под небесами, на парте и смотрю в окно на зубодеркин двор. Изучила его до мельчайших деталей. Знаю, сколько у нее кур, сколько они яиц несут, знаю, когда зубодеркин мальчик ходит в гимназию, когда приходит, сколько раз зубодерка выходит ругаться с нашими соседями-греками, когда те грязнят ее двор, сколько раз ее муж ходит в сарай за вяленой кефалью; даже, сколько там кефали вялится, все знаю! Через другое окно видно окно ее кабинета, так что я знаю, сколько пациентов перебывало у нее за сегодняшний день, кому она пломбировала, кому сверлила. Но, увы, кроме этого ничего не вижу и ничего не слышу, кроме рева «человека». В соседней комнате обмениваются слухами; пойду, послушаю и я. Завтрашний день принесет большие события.

10 (по нов. ст. 23. – И.Н.) марта 1920. Вторник

Нет, жизнь – мученье. Мы попали в такую политическую тряску, в самый круговорот политических событий. Добрармия отступает в Грузию и, может быть, на несколько дней возьмет Туапсе. Опять будут бомбардировки. Тяжело. Ухожу от тоски, сначала на базар, потом на самоубийство.

Я одна. Давидовы уехали. А Мамочка с Папой-Колей пошли в Варваринское. Я одна и довольна этим: я люблю одиночество. Но со мной еще мои заклятые враги – мои думы. Мучают они меня, последние силы высасывают! Только теперь я поняла, что жизнь не так легка и приятна. Я не ропщу, я даже довольна своей судьбой, именно тем, что живу в такое время, когда жизнь так изменчива, когда так быстро меняются события и столько нового, но и тяжелого. Ничего. От судьбы не уйдешь. А плакать хочется. Кажется, что у меня навсегда утеряны все улыбки, я вечно буду плакать. Если бы я сейчас была на молу, я бы непременно утопилась. Но туда надо дойти, а тут столько соблазнов жизни. Не решусь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю