Текст книги "Разговоры с зеркалом и Зазеркальем"
Автор книги: Ирина Савкина
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
Глава 4
ВОСПОМИНАНИЙ ПАЛИМПСЕСТ…
Вот жизни длинная минея,
Воспоминаний палимпсест.
Вяч. Иванов
Выражение Вяч. Иванова, вынесенное в заглавие данной главы, как мне кажется, с одной стороны, хорошо выражает идею воспоминаний, где суждения и представления повествователя (мемуариста-автобиографа), который результативно смотрит на пройденный жизненный путь, накладываются на мысли и чувства автогероя-протагониста, который в ходе развития сюжета этот путь как бы последовательно проходит.
С другой стороны, термин «палимпсест» употребляют, когда речь идет о проблеме женского авторства. Нэнси Миллер пишет: «Гильбет и Губар показали, что история женского авторства, способ самокатегоризации (self-division) женщин часто могут быть прочитаны как палимпсест – сквозь текст доминирующего нарратива» [317]317
Miller N. К.Subject to Change: Reading Feminist Writing. New York, Columbia University Press, 1988. P. 87.
[Закрыть].
Начиная в предыдущей главе анализ женских дневников, я приводила сравнительные определения жанров дневника и автобиографии (или, употребляя более усвоенный русской филологической традицией термин, мемуарно-автобиографического повествования).
Правда, как мы видим, говорить о синхронности, неадресованности, приватности, непосредственности дневникового повествования (в отличие от ретроспективности, публичности, осознанной сюжетности воспоминаний) нужно с достаточной долей осторожности и условности.
И тем не менее нельзя не согласиться с утверждением, что мемуарно-автобиографическое повествование гораздо в большей степени, чем дневник, обращено к читателю и зачастую пишется непосредственно для него: или для внутрисемейного круга, или для так называемой широкой публики. Это обостряет проблему публики как референтной группы, система представлений которой (в том числе и представлений о гендере) существенна для автора и прямо влияет на него в ходе написания текста.
Я уже цитировала в первой главе рассуждения Домны Стантон о том, что конфликт между конвенциональными ролями жены, матери и дочери и неконвенциональным Я,которое имеет амбиции и призвание, пропитывает сам акт письма, так как в символическом порядке идея авторства связана с фаллическим пером, передаваемым от отца к сыну, и пишущаяженщина попадает в противоречие с основным определением женщины и рассматривается как узурпатор мужской прерогативы [318]318
См.: Stanton D. C.Autogynography: Is the Subject Different? // The Female Autograph: Theory and Practice of Autobiography from the Tenth to the Twentieth Century / Ed. by Domna C. Stanton. Chicago; London: University of Chicago Press, 1987. P. 13.
[Закрыть]. Для Стантон, как и для многих других представительниц феминистской критики, женские воспоминания (автогинографияв терминах этой исследовательницы) – это реализация (или попытка реализации) задачи, которая по определению кажется неисполнимой: «конституировать женский субъект в фаллоцентрической системе, которая определяет ее как объект, как несущественное другоемужчины <…>. Авторизированное письмо о себе, создание Себя (своего Я) в акте письма („graphing of the auto“) было актом самоутверждения, которое одновременно и отвергало, и сохраняло женский статус» [319]319
Ibid. P. 14.
[Закрыть].
В настоящей главе я хотела бы рассмотреть, как решают или пытаются решить названную «невыполнимую» задачу женщины-авторы четырех мемуарно-автобиографических повествований, созданных в России в первой половине XIX века.
«Кавалерист-девица. Происшествие в России» Н. А. Дуровой (1836) – редкий (если не исключительный) случай прижизненной публикации мемуарного текста, написанного женщиной – но женщиной с уникальной, из ряда вон выходящей судьбой. Феномен Дуровой (и ее личности, и ее текста) – это нечто совершенно своеобразное.
«Воспоминания» С. А. Капнист-Скалон (1859) – это, напротив, записки совершенно обычной, не претендующей на исключительность (и не претендующей даже на писательскую роль) женщины.
«Автобиография» Н. Соханской (1846), написанная в форме писем к Плетневу (опубликована после смерти автора в 1896 году), – это один из первых опытов женской писательскойавтобиографии в России.
Проблема женщины как автора, писательницы занимает и создательницу весьма оригинального текста – очерка «Зверинец», написанного и опубликованного раньше текста Соханской, в 1842 году, – А. Зражевскую. Эссе Зражевской представляет собой соединение критического памфлета, дружеского письма и профеминистской женской писательской автобиографии.
Таким образом, избранные мной четыре произведения представляют собой разные типы женского повествования о жизни, с различной мотивировкой обращения к соответствующему типу текста. С другой стороны, все они созданы до того времени, когда в русской журналистике и критике открыто и активно стал обсуждаться так называемый «женский вопрос», что принципиально изменило социальный и культурный контекст, в котором существовали и творили женские авторы.
Sui generis: «Кавалерист-девица. Происшествие в России» Н. А. Дуровой
В 1836 году знакомец А. С. Пушкина Василий Дуров обратился к нему с просьбой способствовать публикации записок своей сестры Надежды Андреевны Дуровой. Пушкин согласился, даже не читая рукописи, так как был уверен в успехе подобного издательского проекта, ибо «судьба автора так любопытна, так известна и так таинственна, что разрешение загадки должно произвести сильное, общее впечатление» (письмо Пушкина В. А. Дурову от 16.06.1835) [320]320
Дурова H. А.Избранные сочинения кавалерист-девицы H. А. Дуровой. М.: Московский рабочий, 1988. С. 547.
[Закрыть]. Чуть позже в переговоры с Пушкиным (сначала эпистолярные, а потом личные) вступила и сама Надежда Дурова. В результате отредактированный Пушкиным отрывок из Записокбыл опубликован во втором номере «Современника» за 1836 год с предисловием «Записки Н. А. Дуровой, издаваемые Пушкиным»,где издатель напоминал о необыкновенной судьбе автора – женщины, которая под мужским именем участвовала в военных кампаниях против наполеоновской армии. Интригуя читателя, Пушкин писал о «тайне», которую «ныне Н. А. Дурова сама разрешает <в своих Записках>. Удостоенные ее доверенности, мы будем издателями ее любопытных записок. С неизъяснимым участием прочли мы признания женщины столь необыкновенной; с изумлением увидели, что нежные пальчики, некогда сжимавшие окровавленную рукоять сабли, владеют и пером быстрым, живописным, пламенным» [321]321
Там же. С. 554.
[Закрыть].
Дурова, придя в ужас от этого предисловия, спрашивает Пушкина, нельзя ли изъять и уничтожить те листы, «где Вы называете меня именем, от которого я вздрагиваю, как только вздумаю, что 20-ть тысяч уст его прочитают и назовут» (письмо Пушкину от 7.06.1836) [322]322
Там же. С. 555.
[Закрыть]. В качестве возмещения ущерба она предлагает поэту выпустить ее записки под названием «Своеручные записки русской амазонки, известной под именем Александрова»,разделив с ней поровну предполагаемый доход.
В ответном письме Пушкин сообщает, что изменить ситуацию с журнальной публикацией уже невозможно, а по поводу книги и ее названия замечает, что «„Записки амазонки“ как-то слишком изысканно, манерно, напоминает немецкие романы. „Записки Дуровой“ – просто, искренне и благородно. Будьте смелы – вступайте на поприще литературное столь же отважно, как и на то, которое Вас прославило. Полумеры никуда не годятся» (письмо Дуровой от 10.06.1836) [323]323
Там же.
[Закрыть].
В конце концов Запискивыходят под названием «Кавалерист-девица, происшествие в России» (ч. 1–2. СПб., 1836), изданные не Пушкиным, а родственником Дуровой Бутовским.
В чем суть описанного выше конфликта, или по крайней мере, недопонимания, которое возникло между Дуровой и Пушкиным?
Для Пушкина нежелание Дуровой включать свое имя в наименование Записок —это проявление робости начинающего автора; а стремление заслониться перифразами типа «амазонка» или «кавалерист-девица» – знак дурного или неразвитого литературного вкуса.
Но мотивировки Дуровой и ее нежелание называться своим подлинным, изначальным именем (и не просто нежелание, а ужас перед обнародованием этого имени) имеют, на мой взгляд, гораздо более сложную и глубокую природу. Чтобы понять их, нужно вспомнить, что предшествовало истории с публикацией Записок.
Легендарная личность своего времени, Дурова, уйдя в двадцатитрехлетнем возрасте из родительского дома, десять лет провела на армейской службе, выдавая себя за мужчину. Она участвовала во многих военных кампаниях, в том числе и в знаменитом Бородинском сражении 1812 года, получив в этом бою тяжелую контузию.
Знаменитая «кавалерист-девица» до конца своих дней носила мужской костюм и называла себя в мужском роде, что вызывало недоумение не только у обывателей. Так, заметные затруднения по этому поводу испытывал и А. С. Пушкин в описанном выше письменном и устном общении по поводу публикации Записок.В переписке с Надеждой Андреевной и ее братом Василием Дуровым он то стремится избежать половых дефиниций, именуя Дурову нейтрально «автор записок», то называет ее «Александровым» (под этим именем она служила в армии и прожила всю оставшуюся жизнь), а иногда словесно обыгрывает двусмысленность ситуации («Дай Бог Вам разбогатеть с легкой ручки храброго Александрова, которую ручку прошу за меня поцеловать»)(курсив мой. – И.С.) [324]324
Там же. С. 553.
[Закрыть].
Дурова в заметках «Год жизни в Петербурге или Невыгоды третьего посещения» описывает ситуацию их личной встречи с Пушкиным: «Впрочем, любезный гость мой приходил в заметное замешательство всякий раз, когда я, рассказывая что-нибудь, относящееся ко мне, говорила: „был, пришел, пошел, увидел“, Долговременная привычка употреблять „ъ“ вместо „а“ делала для меня эту перемену очень обыкновенною, и я продолжала разговаривать, нисколько не затрудняясь своею ролею, обратившейся мне уже в природу. Наконец Пушкин поспешил кончить и посещение, и разговор, начинавшийся делаться для него до крайности трудным. <…> Оканчивая обязательную речь свою, <он> поцеловал мою руку. Я поспешно выхватила ее, покраснела и уж вовсе не знаю для чего сказала: „Ах, боже мой! Я так давно отвык от этого“» [325]325
Там же. С. 493. Ссылки на все произведения Дуровой даются по указанному выше изданию с указанием страницы в тексте.
[Закрыть].
Смешение гендерных ролей в собственном поведении и в восприятии ее окружающими было для Дуровой большой проблемой, которая обострилась в процессе издания записок в отношениях с издателями и читателями.
Записки,о публикации которых Дурова хлопочет в 1836 году, представляли собой описание ее жизни. Текст «рекомендовал себя» как автодокументальный: нарратор именовал(а) себя Надеждой Дуровой, рассказ начинался с описания детских лет в родительском доме, назывались подлинные имена родителей и родственников, а затем командиров и сослуживцев. Но на самом деле повествование балансировало между «поэзией и правдой», и автор выстраивал до некоторой степени беллетризированную версию своей жизни.
Наиболее заметны два момента жизни, подвергшиеся «автоцензуре» в изложении собственной истории: Дурова последовательно на шесть лет уменьшает свой возраст (в тексте Записокгероиня убегает из дома в армию в неполных семнадцать лет, на самом деле ей было двадцать три года) и нигде даже намеком не касается того факта, что в реальности до своего бегства в армию она побывала в браке (вероятно, неудачном) и родила сына Ивана.
Автобиографическая версия, изложенная в Записках,делится на две части: рассказ о детстве – как мотивировка необычного решения «перестать быть женщиной» – и история привыкания молодого солдата к военной жизни, которая в конце концов переходит к собранию «новелл» из военного быта.
На всем протяжении текста, за исключением первой главы «Из детских лет», между повествователем и героем все время существует некоторый «зазор», внешне выраженный в различии пола и имени: женский нарратор (Дурова), обозначающий себя грамматически в женском роде, рассказывает о себе-персонаже, который носит имя сначала Дуров,а потом Александрови именуется в мужском роде. По мнению Мэри Зирин, именно подобное дистанцирование рассказчицы от автогероя позволило Дуровой вообще обсуждать вопрос о публикации Записок [326]326
Zirin М. F.Nadezhda Durova, Russia’s «Cavalry Maiden» //Durova N. The Cavalry Maiden. Bloomington; Indianapolis: Indiana University Press, 1988. P. XII.
[Закрыть]– тем более что «Кавалерист-девица» была фактически первым примером прижизненной публикации автобиографии и русская публика не была к этому готова.
А. Г. Тартаковский обращает внимание на напечатанную в 1831 году в журнале «Телескоп» рецензию на записки А. С. Шишкова и А. И. Михайловского-Данилевского [327]327
См.: Тартаковский А. Г.Русская мемуаристика и историческое сознание XIX века. М.: Археографический центр, 1997. С. 307.
[Закрыть]. Автор (Тартаковский считает, что им был редактор «Телескопа» Н. И. Надеждин) указывает на глубокое различие между историческим развитием Европы и России, сохранившей, в отличие от пронизанного идеями индивидуализма Запада, «органическую целостность жизни общественной». Из этого делается вывод, что и русские воспоминания должны быть иными: «в характере и тоне изложения они не могут и не должны сходствовать с так называемыми мемуарами (memoires) других европейских наций. Сии последние тем значительнее и любопытнее, чем подробнее и мельче обстоятельства, в них сохраняемые. Но у нас, где единая нераздельная жизнь проливается величественным невозмутимым потоком, может и должен господствовать один общий государственный интерес, поглощающий все биографические подробности в своем историческом величии. С тем же самоотвержением, как историки, наши сочинители записок должны сколько можно менее заниматься собой и своей личностью; ибо она в общем ходе дел слишком мало имеет значительности» [328]328
Б/п. (Надеждин Н.?) // Телескоп. 1831. № 18. С. 259.
[Закрыть]. По мнению автора рецензии, в России, где общинное, корпоративное начало поглощает собой личное, индивидуальное, воспоминания не могут быть мемуарами (и уж тем более, надо думать, автобиографией), а «должны быть летописями» [329]329
Там же.
[Закрыть].
Как замечает Тоби Клайман, «еще долго в XIX веке публикация собственной биографии вызывала общественное неодобрение. Выставлять себя на всеобщее обозрение – это рассматривалось как проявление эгоизма и самодовольства. В культуре, где самоотверженность и самоотречение считались высшими идеалами женственности, для женщин это табу было особенно жестким» [330]330
Clyman Т.Autobiographien von Frauen in Russland der zweiten Hälfte des 19. Jahrhunderts // Frauenbilder und Weiblichkeitsentwürfe in der russischen Frauenprosa: Materialien des wissenschaftlichen Symposiums in Erfurt 1995 / Hrsg. von Christina Parnell. Frankfurt am Main: Berlin et al.& Peter Lang, 1996. S. 113.
[Закрыть].
Несмотря на подобного рода установки критики и публики, Дурова хотела самаизложить своюисторию, тем более что в обществе уже бродили рассказы о ее необычной жизни, в основном в виде легенд, анекдотов или слухов.
В Автобиографии, написанной для задуманного В. Н. Мамышевым (редактором «Русской патриотической библиотеки») издания «Георгиевские кавалеры» [331]331
См.: Дурова H. А.Записки кавалерист-девицы. Казань: Казанское кн. изд-во, 1979. С. 199.
[Закрыть], она замечает: «До издания Записокмоих существование мое считалось от многих мифом, а другие полагали, что я не выдержал трудной кампании 12-го года и умер» (543) (это единственный текст, где Дурова пишет о себе в мужском роде). И в самом тексте «Кавалерист-девицы» немало эпизодов, где автогерой слышит домыслы и вымыслы о себе.
Но в то же время мемуаристка страшилась публичного обсуждения собственной жизни. Представление себя в качестве Надежды Андреевны Дуровой разрушало объективирующее повествование, соединяло две текстуальные и гендерные половинки Яи делало ее объектом публичного любопытства и суда. В записках «Год жизни в Петербурге…» она неоднократно описывает всеобщее внимание к своей особе. «Снова любопытство и внимание всех были обращены ко мне одной, и опять дамы, делавшие мне замысловатые вопросы, стали делать их, и, как видно в угодность своим приятельницам, о таких уже вещах, что я была в большом затруднении, как отвечать. Долговременная привычка говорить и поступать сообразно своей роли в свете делала для меня вопросы их смешными и дикими вместе» (507).
Любопытство публики к писательской жизни, стремление видеть в реальном человеке черты созданных им героев было, конечно, общей чертой тогдашней (и не только тогдашней) литературной жизни.
Ю. М. Лотман в биографии А. Пушкина замечает, что «…тот статус „поэта“, который был утвержден романтической традицией и с которым неизбежно приходилось сталкиваться Пушкину ежедневно, обороняясь от пошлого любопытства окружающих, пытавшихся подчинить живого писателя меркам привычных литературных штампов, сделался для него нестерпимым. <…> Положение его в обществе напоминало то, о котором он писал Дельвигу из Малинников: „Соседи ездят смотреть на меня, как на собаку Мунито (дрессированная собака. – Ю.Л.)“» [332]332
Лотман Ю. М.Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя. Л.: Просвещение, 1983. С. 157–158.
[Закрыть].
Еще более уязвимо было положение женщины, решившейся писать. Елена Ган, обсуждая эту проблему в повести «Суд света», говорит, что для провинциальной толпы женщина-писательница – чудовище, которое «приглашали напоказ, как пляшущую обезьяну, как змея в фланелевом одеяле» [333]333
Ган Е. А.Суд света // Дача на Петергофской дороге: Проза русских писательниц XIX века. М.: Современник, 1986. С. 152.
[Закрыть]. Эта проблема очень сильно задевала саму Ган: она неоднократно жаловалась в письмах на то, что окружающие ее люди видят в ней всегда автораи относятся так, будто она литературный персонаж, живущий по законам романтического текста. «Если б ты знала, – пишет она в письме подруге, – как мне противно мое название femme-auteur, сколько клевет и неприятностей навлекает оно мне. Никто не хочет понять, что яс пером в руках и яв моем быту домашнем – совершенно двойственное существо» [334]334
М. Г.( Гершензон М.).Материалы по истории русской литературы и культуры: русская женщина 30-х годов (письма Е. А. Ган) // Русская мысль. 1911. № 12. Отд. XIII. С. 65.
[Закрыть].
Конечно, если сравнивать ситуацию Пушкина (или вообще мужчины-писателя) и Ган, то в последнем случае принадлежность к женскому полу является «отягчающим обстоятельством», так как для критики и широкой публики пишущая женщина была не «печальным сумасбродом», а «уродливой прихотью природы, выродком женского рода» [335]335
Ган Е. А.Указ. соч. С. 152.
[Закрыть], как характеризует ее в «Суде света» собрат по перу, поэт (!).
Положение Дуровой было по понятным причинам еще более экстраординарным: не только ее авторство, но, конечно, в первую очередь ее половая двойственность, неопределенность вызывали нездоровое любопытство, многочисленные примеры которого можно найти в «Годе жизни в Петербурге…». Для публики (представленной в тексте почти исключительно женщинами) она своего рода «выходец с того света» (523), «настоящий дикарь» (533).
Она безусловно тяготится этой ситуацией, которая заставляет ее выйти из «роли, обратившейся уже в природу» и каким-то образом мотивировать и свою «мужественность», и свою «женственность».
Мужское имя, внешний вид (прическа и пр.), одежда, привычка говорить о себе в мужском грамматическом роде делают ее незаметной в мире мужчин [336]336
Д. Давыдов, отвечая на вопрос Пушкина, пишет: «…я видел ее во фронте, на ведетах, словом, во всей тяжкой того времени службе, но много ею не занимался, не до того было, чтобы различать, мужского или женского она роду; эта грамматика была забыта тогда» ( Дурова Н. А.Избранные сочинения. С. 559).
[Закрыть]. Публичность новой для нее авторской роли (под именем Надежда Дурова) выводят на свет божий и подчеркивает ее трансвестизм – и в то же время это в определенном смысле главная причина популярности, в которой в качестве автора она заинтересована. Ее знакомая советует ей для увеличения популярности еще более подчеркнуть свою экстравагантность: «– На вашем месте я одевалась бы иначе, я не надевала бы ни сюртука, ни фрака. – Я расхохоталась. – <…> Что ж бы носили вы, если б были мною или на моем месте, как говорите вы, в чем ходили б вы? – В венгерке! Этот воинственный наряд очень шел бы к вам и давал бы какой-то необыкновенный вид!.. А теперь в вашем сюртуке, между столькими дюжинами сюртуков всякий примет вас за мужчину! – Тем лучше, я только этого и хочу!» (519).
Суть по-своему весьма неглупого совета в том, чтобы придать одежде явный статус маскарадного костюма, который сразу бросался бы в глаза. Но позиция Дуровой в этом контексте выглядит очень непоследовательной и амбивалентной.
Она рассержена любопытством и публичным вниманием, она не хочет демонстрировать себя в качестве гендерной диковины, но, с другой стороны, она провоцирует такое отношение самой публикацией Записоки настаиванием на том, что это автодокументальный текст, а не роман, не вымысел.
Отождествление публикой автора и героя, против чего так протестуют в вышеприведенных цитатах А. Пушкин и Е. Ган, мешает Дуровой, но и является для нее необходимым условием правильной установки чтения.
Можно держать пари один рубль против тысячи, что всякий, кто читал мои Записки, при свидании со мною очень удивляется, что не находит во мне того интересного семнадцатилетнего существа, плакавшего на могиле Алкида; ни того юношу-гусара в белом доломане, ни даже того молодого улана, которого заносчивый конь уносит в бурный поток. Теперь нет уже ничего похожего на это; им дела нет, что этому прошло так много времени, что тридцать лет имеют свою власть и свой вес. Что им за надобность! Они видят только, что человек, перед ними стоящий и о котором говорят, что этот Александров не похож на того, который столько заинтересовал их в своих Записках; и вот эти-то люди, по крайности большая часть их, верят глупцам, которые называют книгу мою романом (539).
Последовательно утверждая, что ее книга не роман, то есть не вымысел, Дурова тем самым настаивает на тождественности героя (мужского), нарратора (женского) и автора реального человека, в котором при этом обнаруживается половая двойственность или неопределенность. «Modo vir, modo foemina» («то мужчина, то женщина» – лат.) – этот эпиграф из Овидия Пушкин предпослал своему предисловию к публикации отрывка из ЗаписокДуровой в «Современнике».
Раздражение Дуровой по поводу ситуации, в которую она сама себя поставила, решив опубликовать Записки,насквозь пронизывает ее заметки «Год жизни в Петербурге или Невыгоды третьего посещения». Это раздражение она адресует светскому обществу и особенно женской его части. Ведь, как ни странно, именно женщины – ее публика, основные читатели данного текста (что следует из «Года жизни…»), и они же – основные адресатки ее Записок.
Предлагая последние для издания Пушкину, Дурова пишет: «Купите, Александр Сергеевич! Прекрасное перо ваше может сделать из них что-нибудь весьма занимательное для наших соотечественниц»(письмо от 5.08.1835, курсив мой. – И.С.) [337]337
Дурова Н. А.Избранные сочинения. С. 550.
[Закрыть].
В то же время в тогдашнем литературном контексте, как кажется на первый взгляд, ЗапискиДуровой соотносятся с традицией такого сугубо «мужского» жанра, как военные мемуары.
Отмечая, что военные мемуары (наряду с жанром сентиментального журнала в духе Стерна) были главной традицией, на которую опиралась Дурова, Мэри Зирин уточняет, что «отношение „Кавалерист-девицы“ к этому жанру скорее может быть обозначено как отталкивание, чем как следование канону; дневник женщины-кавалерийского офицера по определению был sui generis» [338]338
Zirin М.Op. cit. P. XIII. О некоторых подобного типа текстах в английской литературе пишет Фелисити Нуссбаум (см.: Nussbaum F. А.Heteroclites: The Scandalous Memoirs // Nussbaum F. A.: The Autobiographical Subjekt. Gender and Ideology in Eigteenth-Century England. Baltimore; London: Johns Hopkins University Press, 1995. P. 178–200).
[Закрыть].
Особенно необычна по сравнению с существовавшей тогда жанровой моделью военных мемуаров первая часть – «Детские лета мои», где рассказывается история девочки, которая пришла к решению «перестать быть женщиной» и уйти в мужской военный мир. Но и вторая часть, повествующая собственно о ее военном опыте, только на первый взгляд более традиционна. Как пишет Б. Смиренский, «„Записки“ кавалерист-девицы Н. Дуровой относятся к жанру военных мемуаров, но имеют и некоторые отличия. <…> В отличие от публицистического характера большинства военных записок, Дурова наибольшее внимание уделяет последовательному изложению событий, пропущенному сквозь призму личных переживаний» [339]339
Смиренский Б. В.Надежда Дурова // Дурова Н. Записки кавалерист-девицы. Казань: Казанское кн. изд-во, 1979. С. III–XXIV.
[Закрыть].
Как названное исследователем отличие текста Дуровой от жанрового канона, так и другие, о которых пойдет речь ниже, на мой взгляд, в немалой степени определяются гендерной позицией автора.
Текст обозначен как Записки– очень обычное, наиболее частое для того времени жанровое обозначение. Воспоминания военных, участников антинаполеоновской кампании, обычно определялись подобным аморфным в жанровом отношении названием, например «Краткие записки адмирала А. Шишкова, веденные им во время пребывания его при блаженной памяти Государе Императоре Александре Первом в бывшую в 1812 и последующих годах войну» (1830), «Записки о походах 1812 и 1813 годов от Тарутинского сражения до Кульмского боя» В. С. Норова (1834), «Записки о походе 1813 года» А. И. Михайловского-Данилевского (1834), «Походные записки артиллериста» И. Т. Радожицкого (1835) и т. п. [340]340
О записках, относящихся к войне 1812 года, см.: Тартаковский А. Г.1812 год и русская мемуаристика. Опыт источниковедческого изучения. М., 1980; Тартаковский А. Г.Русская мемуаристика. С. 259–325.
[Закрыть]
Но если посмотреть на жанровую структуру второй части «Кавалерист-девицы», названную Записками, с точки зрения современных жанровых дефиниций, то можно обнаружить там смесь автобиографии (мемуарно-автобиографического повествования) и дневника. Здесь часто появляются обозначения даты или места написания, а ретроспективный взгляд сменяется «синхронным», то есть без указания на заметную временную дистанцию между событием и записью (что подтверждается и использованием грамматического настоящего). Такие, по выражению А. Тартаковского, «промежуточные жанровые образования» не были исключительным явлением в литературе того времени [341]341
Тартаковский А. Г.1812 год. С. 37–38.
[Закрыть].
Первая часть «Кавалерист-девицы», названная «Детские лета мои», посвящена периоду, предшествовавшему решению уйти из родительского дома, переменив платье, а с ним пол и судьбу. В этой части нет различия между нарратором и автоперсонажем – и повествовательница, и героиня обозначаются в женском роде.
Гендерная проблематика – основная в этой главе, и рассматривается она прежде всего через изображение отношений с родителями и особенно с матерью. В 1839 году Дурова еще раз обратилась к рассказу о своем детстве, опубликовав (среди нескольких текстов под общим названием «Добавление к Кавалерист-девице») «Некоторые черты их детских лет». В этих двух версиях детства есть много общего, но есть и довольно существенные различия, о которых ниже.
Главная задача повествовательницы, как и в любом ретроспективном описании собственного детства, – найти ответ на вопрос: «каким образом я стал/а таким/такой, каков/какова я теперь». В случае Дуровой это значило понять и мотивировать для себя и объяснить другим свою гендерную особость.
Пытаясь разрешить эту задачу, Дурова выстраивает несколько сюжетных парадигм.
Одна из них – это изложение своей биографии как истории изначально другого, необычного, ненормативного существа. Вместо ожидаемого матерью прекрасного, как Амур, сына родилась «дочь, и дочь -богатырь!! Ябыла необыкновенной величины, имела густые черные волосы и громко кричала» (26). Эпизод, когда она младенцем укусила грудь матери, комментируется следующим образом: «В это время я, как видно, управляемая судьбой, назначившей мне солдатский мундир,схватила вдруг грудь матери и изо всей силы стиснула ее деснами» (27).
После того как раздраженная громким криком младенца мать выбросила девочку из окна кареты, ее нянькой и воспитателем стал фланговый гусар Астахов, а игрушками – пистолеты и сабли. Это тоже интерпретируется как перст судьбы, ведущей по предназначенному пути.
Бунтарство, свободолюбие, любовь к физическим упражнениям и верховой езде, ненависть к женскому рукоделию и тому подобные черты подчеркиваются и подаются как аргументы из этого же ряда: Я – «от природы другая»,«существо необыкновенное, неугомонное, неукротимое» (266), не похожее на своих «нормальных» подруг. Со своим обветренным и загорелым лицом она среди бледнолицых девочек – «словно жук в молоке» (263). Она похожа, по выражению служанки Марьи, на «плащеватую цыганку» («„плащеватые цыгане, говорят, самые черные из всех цыган“, – комментирует Марья» (264)). Собственная «инакость» и ненормальность подается как позитивное и знаковое качество.
Мирьям Голлер указывает, что образ девочки-сорванца, бунтарки часто встречается в женских автобиографиях и во многих случаях является образом искусственным, фиктивным, может быть, мотивирующим собственную решимость писать, нарушая табу на столь «неженское дело» [342]342
См.: Goller М.Nadežda Andreevna Durova in ihrer autobiographischen Prosa. Einordnung eines Phenomens. In: Frauenbilder und Wfeiblichkeitsentwürfe in der russischen Frauenprosa… S. 80–81.
[Закрыть].
Но в тексте Дуровой этот тип – бунтарки и воина «от рождения» – является только одним ликом автоперсонажа; соответствующая сюжетная парадигма «следования зову судьбы» накладывается на другие, порождая ту нецелостность и явную противоречивость Яповествовательницы и Ягероини, которая вообще, по наблюдениям многих феминистских исследователей, отличает женские автотексты.
Внутри автобиографии как истории исполнения предназначения – или, точнее сказать, перебивая ее, смешиваясь с ней, – развивается иной, отчасти даже противоположный сюжет: рассказ о том, как в общем вполне нормальную, хоть и несколько эксцентрическую, девочку взрослые (и в первую очередь мать) буквально вытолкали из женского мира в мужской. Особенно явно звучит эта тема вынужденного выбора во втором тексте, посвященном рассказу о детстве, – «Добавление к Кавалерист-девице. Некоторые черты из детских лет».
Автогероиня здесь изображается гораздо более традиционно: она любит красивую одежду, играет с подругами, участвует в девичьих святочных гаданиях, с нежностью и любовью относится к животным. Хотя и здесь подчеркивается ее смелость, свободолюбие, предпочтение резвых «мальчишечьих» игр и шалостей, но все же этот образ вполне соотносим с романтическим стереотипом чувствительной и естественной детской души [343]343
См. об этом: Goller M.Op. cit. S. 82–83.
[Закрыть].
Но мать (а отчасти и отец, все время сожалеющий, что Надежда – не сын, а только дочка) не дает ее нормальным гендерным задаткам девочки развиться и уравновесить своеобразие ее характера. Отношение матери, которое Дурова изображает как абсолютную и агрессивную нелюбовь, закрывает для дочери возможность самоидентификации с материнским, женским началом.
Феминистские психоаналитики утверждают, что на ранней стадии развития ребенка идентификация с матерью является основанием для гендерного самоопределения обоих полов. Но если мужское Япотом встает на путь автономии и отделения, то женская самость (selfhood) в большей степени создается через парадигмы присоединения и сотрудничества [344]344
См., напр.: Chodorow N.The Reproduction of Mothering. Psychoanalysis and the Sociology of Gender. Berkeley; Los Angeles; London: University of California Press, 1978. P. 90–190.
[Закрыть].
Однако Дурова изображает мать, предпринимающую специальные усилия, чтобы разрушить связь между собой и дочерью.
Единственная ее попытка самой кормить новорожденную дочь (приятельницы сказали ей, «что мать, которая кормит грудью свое дитя, через это самое начинает любить его» (27) оканчивается тем, что, когда девочка-младенец больно стиснула грудь деснами,
мать моя закричала пронзительно, отдернуламеня от груди и, бросивв руки женщины, упала лицом в подушки (27).
Когда ребенок слишком громко плакал, мешая спать,
это переполнило меру досады матери моей; она вышла из себяи, выхватив меняиз рук девки, выбросилав окно! Гусары вскрикнули от ужаса, соскочили с лошадей, подняли меня всю окровавленную и не подающую никакого признака жизни; они понесли меня опять в карету, но батюшка подскакал к ним, взял меня из рук их и, проливая слезы, положил к себе на седло. Он дрожал, плакал. Был бледен, как мертвый, ехал не говоря ни слова и не поворачивая головы в ту сторону, где ехала мать моя (27–28).
Все выделенные мною глаголы, описывающие поведение матери, все несут семантику насилия и разрыва, в то время как мужчины (гусары) и отец – это те, кто жалеет, сочувствует и защищает.
В изложении взаимоотношений подрастающего ребенка с матерью постоянно подчеркивается агрессивная материнская ненависть:
С каждым днем воинственные наклонности мои усиливались, и с каждым днем более мать не любила меня (29).
Автор местами дает понять, что возрастающая «воинственность» дочери была производной от материнской нелюбви, следствием последней:
мать моя, от всей души меня не любившая, кажется, как нарочноделала все, что могло усилить и утвердить и без того необоримую страсть мою к свободе и военной жизни: она не позволяла мне гулять в саду, не позволяла отлучаться от нее ни на полчаса; я должна была целый день сидеть в ее горнице и плесть кружева; она сама учила меня шить, вязать, и, видя, что я не имею ни охоты, ни способности к этим упражнениям, что все в руках моих рвется и ломается, она сердилась, выходила из себя и била меня очень больно по рукам (29).
(Выделено мною. – И.С.).
Мать делает любое общение с собой и женским миром родом наказания. Ее поведение последовательно и целенаправленно соединяет в сознании дочери понятие о материнском начале с представлением о принуждении, контроле, немотивированном, почти садистском насилии.