355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Савкина » Разговоры с зеркалом и Зазеркальем » Текст книги (страница 10)
Разговоры с зеркалом и Зазеркальем
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:34

Текст книги "Разговоры с зеркалом и Зазеркальем"


Автор книги: Ирина Савкина


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)

Никогда, и ни к кому я не была так расположена, как к этому человеку, он внушал мне доверие и уважение, которые лежат в основе самых глубоких чувств. Находясь в его обществе, мне казалось, что я в обществе такого совершенного существа, такого человека, которому охотно и безбоязнен но доверила бы свою жизнь. Я не испытывала к нему идеальной любви, это было скорее поклонение, уважение, восхищение. Его возраст, думаю, лет сорок, – нисколько меня не пугал. Да, на него я могла положиться, ибо столь твердые правила были верным залогом счастья. <…> Счастлива та женщина, которая его полюбит; он, кажется, создан для того, чтобы нести в мир счастье (120–121).

Это описание благородного кандидата в мужья адресовано, конечно, прежде всего самой себе: оно должно излечить от страха перед замужеством. Себе в этом случае приписывается роль «счастливой женщины», получающей в браке с настоящим джентльменом «гарантированное счастье» [273]273
  Граф Виельгорский, вопреки ожиданиям, предложения Анне Алексеевне не сделал.


[Закрыть]
.

Преодолевая навязываемую ей конвенциональную роль «девушки на ярмарке невест», диаристка пытается говорить о себе по-другому. Но, вероятно, ей трудно, нарушая патриархальные табу, делать это прямо и непосредственно, и она прибегает к превращению Яв Она,в Я-персонаж, пользуясь литературными клише и чужим словом или вообще передоверяя самохарактеристики другому персонажу (как в случае с казаком).

Такое самоостранение, во-первых, создает дистанцию, с которой возможны более смелые самооценки (в том числе позитивные), а игра в литературность позволяет «прикрыться» чужим словом, снимая обвинения в нескромности, нарушении «девичьей стыдливости».

Использование литературных моделей в дневнике Олениной осуществляется немного иначе, чем у Керн.

Во-первых, здесь другой набор литературных кумиров – это в основном не сентименталисты, а русские и европейские романтики: Баратынский, Батюшков, Козлов, Ламартин, В. Скотт, Рылеев, Пушкин (чаще всего).

Оленина в конце двадцатых годов находится в иной культурной ситуации, чем Анета Керн в 1820 году. Одно из главных различий состоит в том, что за десятилетие изменилось понимание соотношения между литературой и жизнью.

Как замечает Елена Фрич, «если в сентиментальной культуре письма и дневники создавались как литература, то в пушкинскую эпоху граница между искусством и жизнью обозначалась все более четко, вследствие чего и становилась возможной игра этой гранью» [274]274
  Фрич Е. Ф.Указ. соч. С. 9.


[Закрыть]
. Называя целый ряд дневниковых текстов этого времени (и среди ни х Дневник Annette), Фрич пишет, что в них присутствует «литературное обыгрывание треволнений и бед собственной жизни, ирония, превращающая факт жизни в факт литературы и наоборот – развоплощающая литературный материал. Легкость этих переходов обусловлена именно явственностью границы между искусством и жизнью» [275]275
  Там же. С. 10.


[Закрыть]
.

Кроме того, через литературные ссылки и реминисценции здесь осуществляется связь частной жизни, собственной судьбы с какими-то общими моделями: отношения переводятся в план философских сентенций и обобщений.

Вообще, если говорить о соотношении частное/общественное, то дневник Олениной не подтверждает наблюдения, что женские автотексты сосредоточены исключительно на приватном и частном.

Несколько записей Анны Алексеевны целиком посвящены общественным событиям: размышлениям о декабристах, об идущей войне с турками. Интересно сравнить записи из дневника Олениной с версией тех же самых военных событий в мужском дневнике Алексея Вульфа [276]276
  Ср.: Вульф А. Н.Дневники (Любовный быт пушкинской эпохи). М.: Федерация, 1929. С. 148–151; Оленина А. А.Воспоминания С. 90–91.


[Закрыть]
. У Анны Алексеевны меньше фактов и подробностей, но акцент сделан на чувствах людей. Гибель генерала Дурново пробуждает мысли о горе его матери, а бегство целого полка русских солдат от турок вызывает такой комментарий:

О Боже! какой стыд! гвардейский полк, бегущий от врага! Это страшно, но мысль о том, что клеймо трусливых беглецов останется с ними на всю жизнь, – просто не выносима (90).

Алексей Вульф, записывая свои впечатления по поводу сообщения о бегстве с поля боя Гвардейского Егерского полка, делает акцент на недостатках военной организации и низком уровне компетентности командования, считая, что это событие

…важно само по себе, как доказательство, что все знаемое совершенство механического устройства, соединенное с знанием теории, недостаточно без опытности и без способности начальников, и что одна необузданная храбрость, без всякого искусства будет всегда торжествовать над нею [277]277
  Вульф А. Н.Указ. соч. С. 150.


[Закрыть]
.

Вторая общественная, социальная тема, которой посвящает страницы своего дневника Анета Оленина, – это восстание декабристов и судьба наказанных. Высказывая свое сочувствие томящимся на каторге декабристам и радость, что с них сняли кандалы, Анета развивает собственную политическую программу освобождения России, критикуя политический радикализм участников выступления 14 декабря.

Свобода народа есть желание сильнейшее души моей, но вот в чем оно заключается. Сначала запрети, однажды навсегда, явную и тайную продажу людей, позволяй мужикам откупаться на волю за условленную цену. Тогда тот, кто понимает силу слова, сам откупится <Кроме того обходимы справедливость и законность во внутреннем устройстве государства> Вот, в чем состоит щастье России и вот, чего всякая душа желать должна, а не той неограниченной и пустой детской конституции (имя которой, не говоря об самом уложении, едва ли 3 часть людей понимает), которую хотели нам дать 14 числа (88).

По одной этой записи невозможно судить, насколько высказанные взгляды серьезны, самостоятельны, или они (что скорее всего) – повторение слышанных в отцовском салоне и доме разговоров. Но характерно, что автор дневника не ссылается на мнение отца, братьев или других мужчин, а представляет вышесказанное как собственную точку зрения.

По крайней мере ясно, что и война, и политические прожекты тоже составляют какую-то часть жизни Анны Алексеевны, если она считает нужным внести это в свой девичий дневник, в данном случае ссылаясь на долг «истинного гражданина, сына отечества, достойного носить имя славное, имя Русскаго» (87). Чрезвычайно показательны здесь маскулинные характеризации (гражданин, Русский, сынотечества) – женских парных категорий (гражданка, русская, дочь отечества) языковой узус не предлагает.

Что же касается тем, связанных с жизнью тела или сексуальностью, то они полностью табуированы социумом и языком как неприличные и невозможные. Тело возникает в дневнике через мотив болезни или одежды. Как и Керн, Оленина многократно описывает наряды и не забывает заметить, что они ей к лицу:

Он будет, думала я, и (употребила) кокетство, которое заставляет женщину приодеться <…>. И так чепчик был надет к лицу, голубая шаль драпирована со вкусом, темной капот с пуговками, и хотя уверяю, что сидела без всякого жеманства на диване, но чувствовала, что я была очень недурна (104).

О чертах своей внешности (маленькой ножке, выразительных глазах) Оленина передоверяет говорить Пушкину – персонажу начатого ею романного повествования. Интересно, что устами Пушкина (как демонического героя) озвучиваются самооценки внешних черт, а устами казака Чечурина (как идеального героя) – психологических свойств и душевных качеств.

Но, пожалуй, только разговор о болезнях и одежде позволяет девушке легально говорить о своем теле и телесных желаниях («одета к лицу», «хорошо выгляжу» – эти фразы можно рассматривать как закамуфлированное выражение чувства собственной телесной «полноценности»).

Прямое же выражение своих телесных желаний не разрешено социокультурными конвенциями – во всяком случае, в письменной речи дворянской девушки. И это еще раз показывает, что степень свободы автора дневника очень относительна.

Все возможные образы Я,которые через использование различных дискурсов (дискурс «светского этикета», христианский, сентиментально-романтический, бытовой, гражданский, игровой…) строят это Я,делают это посредством чужого слова.Однако в дневнике есть места, где образ автора «неопредмечен» через чужой дискурс, где, пользуясь термином Юлии Кристевой, можем увидеть, как через трещины и разрывы символического порядка прорывается «семиотическое», довербальное. По Кристевой, «говорящий субъект», «субъект в процессе» – двойственный и расщепленный, он одновременно зависим от существующих практик дискурса (Символического уровня) и в то же время оказывает сопротивление им.

Последнее, согласно Кристевой, обнаруживает себя в поэтическом языке, который представляет собой вид семиотической практики гетерогенности, множественности, которая вырывается на поверхность структурированной упорядоченности символического уровня через такие явления, как повторы, подчеркнутые особенности интонации или ритма, глоссолалия – то есть через семиотические операции – эффекты, которые разрушают синтаксис, семантику, языковой порядок [278]278
  См.: Kristeva J.Die Revolution der poetischen Sprache. Frankfurt am Main: Suhrkamp Verlag, 1978. S. 35–42.


[Закрыть]
.

На мой взгляд, некоторые записи дневника Олениной могут быть интерпретированы как такие «прорывы» фенотекста в генотекст, если применить еще одну пару кристевских терминов [279]279
  См.: Ibid. S. 94–97.


[Закрыть]
. Например, иногда в тексте появляются ритмические повторы (обратим внимание и на знаки препинания – многоточия и скопления восклицательных и вопросительных знаков).

<Я> восхитила его и Гурко своею любезностью. Ого ого ого (105).

Граф приехал поздно, но тоже пел и оставался долго, очень долго… В. тоже пел и остался допоздна… Вот и все, вот и все, вот и все! (121).

…не ищи, не найдешь; но кто же, кто же жил без надежды!!! (131).

Особенно интересна одна из июньских записей 1829 года:

Тра ла ла ла, тра ла ла ла, тра ла ла ла, я презираю всех и вся. Ах, Боже мой, как весело на даче! Что за время, что за покой. Хоть весь день пой. Бог мой, какой… ты что… ах, не скажу… я пережила все, и теперь в сердечной или с сердечной пустоты пою, шалю, свищю, и все на ю с одним исключением – только люблю нет, я к сему слову прилагаю отрицательную частичку не, и выходит все прекрасно. Не люблю. Прекрасно, прекрасно… Чу, едет кто-то, не к нам ли? Нет, к нам некому быть, любимцы и любители все разъехались по местам, по морям, по буграм, по долам, по горам, по лесам, по садам, ай люли, люди, ай лелешеньки мои… смотрю и ничего не вижу, слушаю и ничего не слышу… (123).

Музыкальные повторы, внутренние рифмы, песенный ритм, «бессмысленная» фиксация того, что происходит вовне и внутри себя, – ассонансы (перелив открытых «а», «о» и «влажных» «ю») [280]280
  «Я без ума от тройственных созвучий и влажных рифм, которые на ю»(М. Лермонтов «Сказка для детей»).


[Закрыть]
– и никаких усилий придать этому потоку вид непротиворечивого сообщения, имеющего какую-то цель и смысл. В этой фразе «информация» – в музыкальном звучании, в ритме, понимаемом, по Кристевой, как «параметры желающего тела, то есть чувственные, эмоциональные, инстинктивные, несемантизированные доминанты речи, предшествующие всякому смыслу» [281]281
  Жеребкина И., Жеребкин С.Метафизика как жанр. Киев: ЦГО НАН Украины, 1996. С. 81–82.


[Закрыть]
.

Таким образом, можно сделать вывод, что и в дневнике Олениной, как и у А. Керн и А. Якушкиной, образ Я(как и образ Ты,адресата) не является цельным и осознанным. Здесь также происходит его раздвоение на «Я для себя»и «Я для других»– причем оба эти Ястроятся (разыгрываются) в дневнике с оглядкой на существующие стереотипы женственности, которые общество считает подходящими для дворянской девушки «на выданье».

Оленина приспосабливает «чужое слово» для самоинтерпретации, иронически играет им, полемизирует с ним. Одним из способов «выхода» из плена чужих дискурсов оказывается самороманизация, превращение Яв Она.Тем самым создается некая дистанция и вместе с ней – определенная свобода интерпретации собственного образа в качестве «другого», персонажа, по отношению к которому сочинительница менее связана требованиями девичьей скромности и стыдливости, табуирующими многие темы (например, позитивную самооценку) при прямой самоинтерпретации.

Другим, хотя гораздо более редким способом, является неструктурированный «язык желания», неопредмеченный через чужой дискурс.

Bildungs-дневник:
«Мои записки от 1820 года» Анастасии Колечицкой

Авторы трех дневников, о которых шла речь выше, принадлежали к тому дворянскому кругу, который может быть назван «светским»; для них актуальной была культурная традиция, связанная с нормами поведения и самовыражения, ориентированными на французскую аристократическую модель, чрезвычайно влиятельную в среде русского дворянства первой трети XIX века [282]282
  См. указанные работы Л. Вольперт, Е. Гречаной, Ю. Лотмана.


[Закрыть]
.

Два следующих текста принадлежат перу женщин несколько иной среды, иного статуса, возраста, иного круга культурных влияний. Анализируя их дневники, можно проверить, насколько универсальный характер имеют выводы, которые сделаны выше, и посмотреть, какие социальные стереотипы и культурные (литературные) образцы работают здесь.

Как происходит адаптация к этим образцам и их трансформация? Какие существуют системы запретов и разрешений при самоописании и самоидентификации? Чем мотивируется переход этих рамок и каким образом он осуществляется? Как выстраивается в дневниках и письмах понятие «женственности» и насколько оно значимо для автора? Какие время и пространство он определяет как «свои»? Можно ли при всем этом говорить о целостном и едином Ядневникового дискурса? (Последний вопрос особенно интересен по отношению к дневнику Анастасии Колечицкой.)

В качестве одного из главных свойств дневника как жанра называют неретроспективность, то есть синхронность записей происходящим событиям внешней и внутренней жизни автора.

Однако в подавляющем большинстве случаев записи на практике не делаются ежедневно – это скорее исключение из правил. Для дневниковых текстов обычны временные лакуны (иногда весьма значительные), нередки обобщающие, суммарные записи, оценивающие событие или даже какой-то период жизни ретроспективно. Как замечает Банкерс, когда мы говорим о процессуальности дневников, «это не означает, что дневник или журнал никогда не отражает намерение их автора посмотреть назад поверх его или ее опыта, своего места в контексте» [283]283
  Bunkers S. L.Op. cit. P. 203.


[Закрыть]
.

Кроме того, дневник обычно время от времени перечитываетсяавтором, и все записанное ранее переосмысляется им в какой-то результативный сюжет, который развивается в дальнейших записях.

Иногда дневники даже переписываются заново [284]284
  Марго Калли на материале англоязычных женских дневников тоже замечает, что «дневники зачастую перечитываются, их иногда комментируют, иногда исправляют, иногда делают копии, иногда издают». См.:  Culley М.Op. cit. Р. 219.


[Закрыть]
. Так, авторы публикации части дневника А. И. Колечицкой замечают, что «ряд особенностей бумаги, почерка, нумерации страниц, брошюровки тетради и „ошибок памяти“ позволяет сделать вывод, что существенная часть публикуемого <…> отрывка была написана заново в конце 1850-х годов, когда первые шестнадцать листов были вклеены в старую тетрадь» [285]285
  Лямина Е. Э., Пастернак Е. Е.Предисловие к публикации: Колечицкая А. И.Мои записки от 1820 года // Лица: Биографический альманах / Сост. и ред. А. И. Рейтблат. М.; СПб.: Феникс; Atheneum, 1995. Вып. 6. С. 289.


[Закрыть]
.

При этом новый текст представляет собой записи под датами: «1820 год 1 сентября», «5 сентября» и т. д., то есть выглядит как вполне обычный дневник. Не представляется возможным установить, какие именно исправления были сделаны автором, но то, что они были сделаны, и сделаны с некоей результативной точки зрения, – очевидно.

Может быть, точнее было бы подчеркивать в определении жанра дневника такое свойство, как отсутствие замысла, плана; но и это не является универсальным для всех исторических периодов законом.

Исследуя русские дневники начала XIX века, Е. Фрич говорит о том, что «регулярное обращение автора к дневниковым записям ведет к выстраиванию некоего словесного сюжета, в процессе самоизображения совершается и перестройка самого авторского „Я“» [286]286
  Фрич Е. Ф.Указ. соч. С. 6.


[Закрыть]
. Возможно, в наибольшей степени «сюжетность» проявляется в субжанрах романтического и морального, автодидактического дневника, связанного с религиозно-моралистической традицией. Последняя, как мне кажется, весьма существенна как раз для журнала А. И. Колечицкой.

Анастасия Ивановна Колечицкая не была писательницей и даже не принадлежала ни к литературному, ни к окололитературному кругу. Она была образованной провинциальной дворянкой, одной из тех «обыкновенных людей, о которых по смерти хоть и поется „вечная память“, но никто никогда не вспоминает, а среди которых жил и Грибоедов и Пестель» [287]287
  Ремизов А. М.Россия в письменах. Живая жизнь: Письма Пестелей // Воля России. 1925. № 12. С. 5.


[Закрыть]
. Приведенная цитата принадлежит писателю А. М. Ремизову и относится именно к Анастасии Ивановне и ее родне. В 1912–1915 годах Ремизов жил в родовом имении Колечицких – селе Бобровка, Ржевского уезда, Тверской губернии, и под впечатлением рассказов внучки А. И. Колечицкой Анны Алексеевны Рачинской задумал написать «Круг жизни» – текст, в подлинных письмах представляющий жизнь обыкновенных людей. Этот замысел воплотился в цикле Ремизова «Россия в письменах». Эпистолярные тексты для этих публикаций писатель брал из огромного архива Лыкошиных-Колечицких, своеобразной семейной хроники, состоявшей из записей и дневников сестер Марии и Анастасии («Мои записки» Анастасии Ивановны включают в себя одиннадцать томов), воспоминаний их брата В. И. Лыкошина и огромного количества писем, которыми обменивались члены семейства [288]288
  См.: Лямина Е. Э., Пастернак Е. Е.Указ. соч. С. 278–281. Все сведения о родных и жизни Колечицкой, приведенные ниже, также взяты из Предисловия к публикации, принадлежащего названным авторам.


[Закрыть]
.

Родители Анастасии Ивановны – Миропия Ивановна (рожд. Лесли) и Иван Богданович Лыкошины состояли в родстве с Татищевыми, Станкевичами, Якушкиными. У них было семеро детей. Вторая из дочерей Анастасия родилась в 1800 году, детство провела в родовых поместьях, получила домашнее образование, но часто сопровождала мать в ее паломничествах по святым местам (особенно ей запомнились поездки в Киев, в Лавру), одну из зим (в 1807 году) провела в Москве, где старшие братья учились в университете.

В 1817 году она вышла замуж за полковника в отставке Петра Петровича Колечицкого, в 1818-м родилась их единственная дочь – Анна. Колечицкие жили сначала в имении Петра Петровича – Щелканово, Краснинского уезда, Смоленской губернии, а после 1834 года переехали в Бобровку Тверской губернии. По свидетельствам родных и знакомых, которые приводят публикаторы записок А. И. Колечицкой – Е. Э. Лямина и Е. Е. Пастернак, Анастасия Ивановна была рачительной хозяйкой, много более деловитой, чем ее супруг, и вообще, по словам их щелкановского соседа, «держала своего шаловливого мужа в ежовых рукавицах». Иногда «жалко было видеть, с какою робостью он смотрел на нее, накладывая себе на тарелку лишний кусок, так как Н[астасья] И[вановна] постоянно и неутомимо следила, чтоб он не объедался» (Петр Петрович был непомерно тучен. – И.С.). [289]289
  Там же. С. 287.


[Закрыть]

Но главным делом Анастасии Ивановны было воспитание дочери. «Она штудировала множество нравственных сочинений и книг по педагогике, делала из них пространные выписки, которыми заполняла отдельный „журнал Анни“ или „De l’Education“» [290]290
  Там же. С. 285.


[Закрыть]
, меняла гувернанток в поисках самой лучшей. Младший брат Алексей писал сестре 15 декабря 1824 года: «Как я люблю вас видеть (в воображении, конечно), моя дорогая, за вашим бюро, окруженную книгами, бумагами; подле вас моя милая маленькая Аннет, которая радует вас своим английским щебетанием…» [291]291
  Там же.


[Закрыть]

Внучка Анна Алексеевна Рачинская помнила, что дед был «живой, веселый, беспечный, непрактичный, хотя и не глупый, но узких крепостнических взглядов помещика, добродушно из педагогии секущего слуг, и при этом любящий, восторженный сентиментальный муж и отец, – полная противоположность своей высокоумной образованной передовой жене» [292]292
  Там же. С. 286.


[Закрыть]
.

В зрелые годы, как и в молодости, Анастасия Ивановна очень много читала. «Большую часть „Моих записок…“ составляют выписки из прочитанных книг: в 1820–1840-х здесь и Шатобриан, и мадам де Сталь, и св. Франциск Сальский, и граф де Сегюр, и мадам Жанлис, и Пушкин, и Марлинский, и Лермонтов. <…> Вероятно, на средину 1850-х годов пришелся некий духовный кризис. <…> А. И. Колечицкая не ушла из мира, как ее мать, но, передав хозяйство дочери и зятю, обратилась к спасению души, умалению своего „гадкого я“» [293]293
  Там же. С. 287.


[Закрыть]
. Она подолгу жила в Смоленске, где ее духовником и наставником был смоленский епископ Антоний, переводила и перелагала духовные тексты. В 1871 году она умерла в Бобровке, где и похоронена.

Свои «Записки» А. И. Колечицкая начала в 1820 году. Как уже отмечалось, публикаторы по ряду особенностей рукописи сделали вывод, что записи с 1820 по 1825 год переписаны заново в конце 1850-х годов. «Мои записки» – это одиннадцать томов, первый из них завершается 1840 годом. Е. Э. Лямина и Е. Е. Пастернак опубликовали в биографическом альманахе «Лица» почти все записи 1820–1825 годов по автографу, хранящемуся в ЦГАЛИ. Часть записей сделана по-русски (больше половины), часть – по-французски (перевод публикаторов). Именно этот, опубликованный в альманахе «Лица», фрагмент «Моих записок» А. И. Колечицкой я и хочу рассмотреть.

Данный текст написан как дневник – это датированные по дням (не каждый день) записи с 1 сентября 1820 года по 5 ноября 1826 года. Однако в реальности это – смесь дневника, воспоминаний и семейной хроники. Автор мотивирует свое обращение к ведению Записокна первых страницах текста следующим образом:

Мне пришла мысль, что много лет жизни моей протекло, а не осталось памятных записок о минувших происшествиях и впечатлениях, я жалею, что не вела от самых юных лет дневника: сколько приятных событий, сколько уроков, опытом мне данных,изгладилось из памяти моей или представляются как неясный сон! На эти мысли навело меня прочитанное в Ричардсоновой Клариссе рассуждение <…>. Вот я и захотела последовать этому примеру и начну мало-помалу вспоминать прошлое и записывать, что будет примечательного в моей жизни, в моих чтениях и даже в общественной жизни;мы живем в замечательное время: в моей памяти еще живы великие происшествия 1812 и следующих годов Отечественной войны; и теперь носятся в воздухе новые идеи, либеральные попытки, какое-то брожение во всем мире. Чем-то это кончится?.. Буду же записывать; мне интересно будет перечитывать и проверять мои мысли и дела; когда меня не будет, эти листы – я знаю – будут дороги для моей Анничьки. [294]294
  Колечицкая А. И.Мои записки от 1820-го года //Лица: Биографический альманах / Сост. и ред. А. И. Рейтблат. М.; СПб.: Феникс; Atheneum, 1995. Вып. 6. С. 291. Далее все цитаты по этому изданию с указанием страницы в тексте.


[Закрыть]

Выделенные мною слова показывают, как автор определяет адресата своего автотекста (это она сама и ее дочь) и его жанр – это и дневник, и воспоминания одновременно; в определенном смысле это дидактический ( автодидактический, самовоспитывающий прежде всего) текст, цель которого – «проверять себя», усваивать «уроки опыта». Последнее наблюдение подтверждается и следующим за этими строками комментарием романа «Кларисса», основную мысль которого Колечицкая видит в том, что «один безрассудный поступок увлекает в бесчисленные проступки и даже в гибель» (291–292).

Этот урок, извлеченный из книги, она обращает к себе как к человеку и как к матери, воспитателю:

О моя дорогая Анни! да поможет мне бог поселить в тебя эту любящую, непринужденную доверенность! Твое воспитание есть главнейшая цель моей жизни; о сем тружусь неустанно и борюсь с окружающими препятствиями, и нет жертвы, которой бы не готова была принести ради твоего блага! (292).

Чтение дальнейших записей позволяет утвердиться в убеждении, что Колечицкая строит свой дневник (в той части, которая была переписана после духовного кризиса 1850-х годов) как автодидактический текст, как журнал самовоспитания.

Подобная разновидность дневника была довольно распространена в конце XVIII – начале XIX века, хотя, как отмечают К. Вьолле и Е. Гречаная, для русской традиции она была свойственна гораздо в меньшей степени, чем для западной [295]295
  Вьолле К., Гречаная Е. П.Указ. соч. С. 21. Анализ подобного рода текстов английской культуре см.: Nissbaum F. A.The Autobiographical Subjekt. Gender and Ideology in Eigteenth-Century England. Baltimore; London: The Johns Hopkins University Press; 1995 (глава «Of Woman’s Seed»: Women’s Spiritual Autobiographies. P. 154–177).


[Закрыть]
. Л. Я. Гинзбург, анализируя в качестве образца дневник В. А. Жуковского, связывает популярность такой формы с влиянием протестантской религиозно-моралистической литературы и масонства, а более конкретно – книги Ивана Масона «Познание самого себя». Переведенная в 1783 году И. П. Тургеневым, она предлагала целую программу упражнений по самонаблюдению и очищению души [296]296
  См.: Гинзбург Л. Я.О психологической прозе. Л.: Сов. писатель, 1971. С. 38–40.


[Закрыть]
. Молодой Жуковский записывает 13 июня 1805 года: «Каков я? Что во мне хорошего? Что худого? Что сделано обстоятельствами? Что природою? Что можно приобресть и как? Что не можно ни приобресть, ни исправить? Какое счастье мне возможно по моему характеру? Вот вопросы, на решение которых должно употребить несколько времени. Они будут решаемы мало-помалу во все продолжение моего журнала» [297]297
  Цит. по: Там же. С. 40.


[Закрыть]
.

Дневник Жуковского, по мнению Л. Гинзбург, прежде всего посвящен самонаблюдению и сопоставлению своего Яс неким всеобщим и всегда себе равным идеалом чувствительного и добродетельного человека. «Достоинства и недостатки любого лица измеряются заранее заданной мерой этого идеала; они не индивидуальны» [298]298
  Там же.


[Закрыть]
.

К этой же разновидности диаристики принадлежит и дневник А. Е. Лабзиной 1818 года, который был опубликован Б. Л. Модзалевским вместе с текстом ее Воспоминаний [299]299
  Дневник А. Е. Лабзиной 1818 года // Воспоминания Анны Евдокимовны Лабзиной 1758–1828 / С предисл. и примеч. Б. Л. Модзалевского. СПб., 1914. С. 110–158.


[Закрыть]
. Написанный в преклонные годы, в то время, когда Лабзина активно разделяла масонские убеждения своего мужа, этот женский журнал служил средством самоотчета и самоконтроля. Он выполняет функцию «графического» духовника, которому автор исповедуется в любых своих, больших или малых, прегрешениях, в отступлениях в делах или помышлениях от абсолютного идеала добродетельной женщины, существующего в ее сознании как вечный и неизменный нравственный эталон.

В дневнике Колечицкой тоже есть такой идеал, с которым она сопоставляет себя и по мерке которого стремится себя исправить. Это идеал женского предназначения, связанный скорее не с масонскими идеями, а с православно-религиозными представлениями о женственности [300]300
  Вьолле и Гречаная предполагают, что «тяготение к интроспекции, к анализу „изгибов сердца“, существенное присутствие в дневнике А. И. Колечицкой религиозного дискурса (что придает ее тексту элементы духовного дневника) – не в последнюю очередь следствие ее интереса к пиетизму, в частности к секте моравских братьев» ( Вьолле К., Гречаная Е. П.Указ. соч. С. 31).


[Закрыть]
, включающими в себя идеи долга, смирения, жертвенности и самоотречения. Ее записи содержат прямые обращения к Добродетели (к идеальному Ты), а некоторые из них являются своеобразными молитвами.

Следовать своему предназначению есть прямая обязанность мужчины и в особенности женщины. Ох, чем бы стало бы общество, во что превратилась бы добродетель, если бы каждый мог по своему вкусу менять свое положение, которое ему не нравится, и слишком обременительные обязанности для того, чтобы выбрать себе подходящее призвание и более удобные добродетели?! Нет, самое благородное – это посвятить себя целиком своим обязанностям, пожертвовать ради них самыми дорогими склонностями и самыми приятными удовольствиями и постоянно следовать непреклонным законам добра и нравственной красоты. О Добродетель, неистощимый источник покоя, небесная Дочь Мудрости, которая правит миром, воцарись в моем сердце! сделай так, чтобы чистое наслаждение, животворный источник которого находится в тебе, было наградой за то, чем я жертвую во имя своих обязанностей. <…> Боже Всемогущий и Милостливый, я молю о Твоей помощи! пошли мне поддержку Твоей Божественной благодати, она одна освящает, укрепляет нас, несчастных смертных, и заставляет стремиться к добру… (294).

Говоря о своем расстроенном здоровье, Колечицкая соединяет боль утраты радостей молодости с идеей покорности, терпения и самопожертвования.

Я так боюсь, что не способна уже сделать счастливым мужа, которого так горячо люблю, не могу, как должно, исполнять обязанности матери. Жизнь мне становится в тягость… а я еще так молода! Неужели я навсегда простилась со всем, что делает жизнь приятною?! Я не смею жаловаться, я не ропщу; если я не достойна более тех семейных радостей, которые были моим сладким уделом, да будет воля Божия! Я только умоляю возвратить мне силу духа, необходимую для исполнения моих обязанностей. <…> Господи Боже мой! призри милосердно на меня, подай терпение и покорность нести по воле Твоей крест, на меня наложенный, и да будет он мне спасителен! Счастье безмятежное могло бы окончательно меня испортить, а скорбь может выработать что-нибудь доброе в душе моей. Да будет воля Господня! (296–297).

Прорвавшееся желание наслаждаться «приятностями» жизни и жалость к себе гасятся сильным самодидактическим порывом – болезнь интерпретируется как испытание, ведущее к самосовершенствованию, как жертва. Выздоровление от болезни тоже вызывает обращение к Богу, благодарственную молитву (см. 297–299). При этом дневник полон самокритикой, бичеванием себя за отсутствие «мужества» и «твердости духа, стойкости в несчастьях», о которых мечталось в юности.

Что приходит на смену чарующим надеждам юности! Обыденная жизнь, зачастую тягостные обязанности, постоянная борьба желаний и рассудка, никому не ведомая, известная одному Господу Богу!..<…> В этом мире спокойствие обретают лишь те, кто не прилепляются сердцем к преходящему, а умеют довольствоваться всем тем, что им дано, и уповают на вечное блаженство. Я ими восхищаюсь, но у меня пока не хватает сил, чтобы следовать их примеру, мои желания слишком приземленные. Боже мой! Научи меня жить. <…> Быть снисходительной к другим, строгой к себе одной, учиться без горечи переносить несправедливость, отвечать добром на зло – вот вкратце мои обязанности перед людьми (301).

Общехристианский идеал смирения, долга и самопожертвования уточняется по отношению к женщине: она обязана быть примерной женой, матерью и хозяйкой – терпеливое исполнение именно этих традиционных женских ролей обозначается как святой долг, требующий каждодневного самоотречения.

Подле моей замечательной матери я вновь обретаю мужество, <…> укрепляюсь в решении неукоснительно выполнять святой долг <…> жить для них одних, для мужа и дочери; радостно жертвовать своим отдыхом ради их благополучия; быть матерью и воспитательницей, нежной, терпеливой, деятельной и благоразумной, так же как и бережливой хозяйкой дома, снисходительной и справедливой… Неотменимые обязанности, за которые я должна буду дать отчет Богу! Хорошо ли я их выполнила?… О, Боже мой! Будь милосердным к моему несовершенству, к моим слабостям. Я сознаю, что иногда позволяю себе увлекаться резкостью и упорством моих мнений, тем, что англичане называют «selfishness», правда, я раскаиваюсь тотчас же, но мне надо исправиться и стать смиренной сердцем. Это очень трудно, но Твоя благодать всемогущественная, и я молю Тебя о ней ежедневно! (301–302)

Дискурс самовоспитания и борьбы с selfishnessособенно остер в первой части опубликованного отрывка из Записок,то есть именно в той, которая представляет собой переписанный и, надо думать, прошедший довольно жесткую самоцензуру дневник.

Если сравнить первую (переписанную в 1850-е годы) и вторую (собственно дневник) части публикации Записок,то можно видеть, как в «отредактированном» автором тексте, автогероиня предстает почти исключительно в русле самовоспитания, борений с selfishness; записи выстраиваются в довольно целенаправленный и непротиворечивый сюжет духовной автобиографии, пути к морально совершенному Ячерез религиозное смирение, жесткое самопринуждение к самопожертвованию.

Большинство заметок, развивающих эту сюжетную линию, приближается к жанру молитвы или исповеди, разговор о себе ведется с идеальным, абсолютным, совершенным Ты,перед лицом Господа.

Справедливости ради надо отметить, что в первой части также много подробных рассказов о родне и родственных связях (семейная хроника), обсуждаются проблемы воспитания дочери (в очень редуцированном виде, так как параллельно ведется другой дневник, полностью посвященный этому вопросу, – «журнал Ани», на соответствующие страницы которого ссылаются Записки); сообщается о значимых общественных событиях (по слухам, которые доходят в провинцию).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю