355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Савкина » Разговоры с зеркалом и Зазеркальем » Текст книги (страница 11)
Разговоры с зеркалом и Зазеркальем
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:34

Текст книги "Разговоры с зеркалом и Зазеркальем"


Автор книги: Ирина Савкина


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)

В записях, датированных 1825–1826 годами, то есть в той части дневника, которая не была переписанапозже, названные выше темы продолжают развиваться, но более непоследовательно и противоречиво. Гораздо большее место уделено самоописанию, обсуждению вопроса о собственном характере, причем автодидактизм проявляет себя не так часто и не в таких четких формах; фрагментов, написанных в жанре молитвы-исповеди, здесь практически нет.

Фоном, контекстом самоидентификации здесь выступает не только абсолютное морально-религиозное Совершенство Добродетели, но и распространенные, типичные модели женственности, в сравнении (а вернее, по контрасту) с которыми интерпретируется собственное Ядиаристки.

«Обычные девушки» – это те, кто любит развлечения, балы, светские радости и мечтает о великосветской жизни. В отличие от них,

…я всегда предпочитала умственные удовольствия: чтение, учение, испытание моих умственных и нравственных сил были для меня с самой ранней юности неиссякаемым источником удовольствия, и сидя за своим письменным столиком с пером в руке, я пренебрегала балами и развлечениями, обычными для девушек моего возраста (312).

Интересно, что светским «наслаждениям» здесь противопоставляются не смирение и самоотречение, но «удовольствия» же, однако, не обычные для «нормальных» девушек. Удовольствие для автора связывается исключительно с интеллектуальной сферой; письменныйстол и перов руке маркируются как место и инструмент самоосуществления и в то же время – недевичьи, мужские атрибуты.

С другой стороны, хотя диаристка описывает собственное женское Якак не совсем обычное, она не чувствует себя исключением.

Несколько записей (январь – август 1826 года) посвящено семейству Пестелей, живущему по соседству. Колечицкая особенно выделяет фигуру матери семейства, называя ее «замечательной женщиной», «великим образцом для подражания» (316):

M-me Пестель, урожденная Крок, – женщина удивительного ума, имеющая знания,которыми могут похвастать немногие женщины. Она владеет в высшей степени хорошим тоном и искусством вести необыкновенно приятную беседу <…>. Но то, что я ценю в ней больше всего, это ее стойкость, то мужество,благодаря которому она в себе находит источник душевного богатства, живя в самой глухой и скучной деревне, какую только можно себе представить; и в обстоятельствах, которые сломили бы обыкновенного человека, у нее хватает власти над собой,чтобы поддерживать мужа, скрашивать ему жизнь, следить за воспитанием дочери, заменять собою всех возможных учителей и кроме того тщательно входить во все мелочи хозяйства, руководить строительством,одним словом, принимать на себя все тяготы мучительного существования; и при этом такая благожелательность по отношению ко всем на свете, умение снискать любовь своих скучных соседей… (316).

Тот женский тип, который описан здесь как идеальный и редкий, отличает прежде всего самодостаточность (см. выделенные мною в цитате слова): эта женщина не зависит ни от мужа, ни от семьи, ни от соседей, ни от обстоятельств жизни. Ее жизненные роли – интеллектуалка, стоик, опора для мужа, учительница, хозяйка (а точнее, организатор всей хозяйственной деятельности, администратор) – описаны как скорее неженские и между тем для диаристки мадам Пестель – своего рода модельная, образцовая женщина [301]301
  А. Ремизов, воплощая свой замысел «Россия в письменах», опубликовал рядом с выдержками из дневника А. Колечицкой 20 писем Пестелей, среди них 16 – Елизаветы Пестель к Анастасии Колечицкой (правда, эти письма довольно «формальные» и мало говорят о личности их автора). См.: Ремизов А. М.Указ. соч. С. 5–18.


[Закрыть]
.

В принципе через эту другую, значимую для нее женщину Колечицкая структурирует собственное Я.Все названные выше качества присутствуют в самоописании; самокритика касается степени проявления этих качеств на фоне идеальной модели, персонифицированной в мадам Пестель.

Наиболее подробный рассказ о себе у Колечицкой можно найти в записи от 5 ноября 1826 года. В сущности, эта запись – маленькая автобиография, «детство, отрочество, юность» на нескольких страницах.

Надо заметить, что это вторая попытка автобиографии внутри опубликованной части Записок.Первая версия – в самом начале Записок,в записи от 5 сентября 1820 года: «Начну краткий очерк моей жизни теперь, надеясь вперед пополнить его» (292). Дальнейший текст практически не содержит рассказа о себе,но только очень короткие и крайне позитивные, идеализированные характеристики матери, братьев, сестер, гувернанток, рассказ о поездке в Киевскую лавру с ее «дивными богослужениями» и «дивными старцами». Затем следует обещание рассказать когда-нибудь поподробнее о событиях 1812 года и информация о дате замужества и дате рождения дочери.

Второй вставной автобиографический текст совсем другого рода – это именно история собственного развитияи попытка самоопределения, самоописания или самоконструированиячерез рассказ о детстве и молодости, своего рода маленький Bildungsroman (или, если так можно сказать, Bildungs-дневник).

Все «другие», которые появляются в этом отрывке, лишь мотивируют рассказ о себе. Терпение и кротость матери как учителя «заставили меня сделать быстрые успехи», приезд двоюродной тетки Якушкиной, «люби<вшей> свет и внешний лоск» (322), пробудил «желание нравиться» (322) и т. п.

Повествование, можно сказать, сосредоточено исключительно на истории развития и формирования собственного Я.Автор прикладывает усилия, чтобы создать некий определенный, достаточно целостный образ по тем моделям, которые уже обсуждались выше (мадам Пестель). Она говорит о своей страсти к учению, стремлении быть полезной, о домашней, трудолюбивой жизни:

…и этот образ жизни, такой правильный и соответствовавший неукоснительному воспитанию, которое нам давали, привел к тому, что я всегда предпочитала серьезные занятия всем светским удовольствиям (321).

Но целостность, о которой шла речь выше, в этой «дневниковой автобиографии» все-таки весьма относительна, так как ниже дифирамба серьезным занятиям можно прочитать о том, что в Овиновщине давали маленькие детские балы, которыми мы наслаждались; у нас иногда ставили театральные представления, где мы были актерами, и эти не слишком частые удовольствия служили нам развлечением в ежедневных занятиях (321).

Под влиянием тетки Якушкиной возникает желание нравиться, приходят в голову мысли о внешности и нарядах, но родители высмеивают это как манерность и аффектацию.

Становление личности изображается как своего рода борьба «женского» и «мужского» в характере. Автор все время апеллирует к стандартам женственности, на фоне которых рассматривает себя и главными чертами которых объявляются страсть к развлечениям, светской жизни, желание нравиться, поверхностность, неамбициозность.

Все это в большей или меньшей степени чуждо автогероине дневника. Три сферы, которые диаристка описывает как самые существенные для себя в детстве и в настоящем, – это чтение, творчество и преподавание (воспитание). Первые две изображаются как не совсем женские – по крайней мере, эти занятия, с ее точки зрения, формируют ее характер как недостаточно женственный (или напротив – исконная «нехватка» женственности в ее характере приводит автора в эти сферы).

Говоря о своих детских летах, Колечицкая вспоминает, как она сочиняла романы.

У меня был романический склад ума; я никогда не читала романы, но черпала пищу для мечтаний в случайно услышанных разговорах и живом воображении. Я начала выдумывать романы (не имея возможности их читать) и себя в них выводила главной героиней (322).

Высмеянная своим родственником Иваном Якушкиным, сочинительница стала более скрытной, но

…не отказалась от моих любимых сочинений. <…> Я пыталась также писать стихи, которыми осталась недовольна; и так как мне хотелось добиться совершенства во всех своих начинаниях, неудачи легко лишали меня сил; я бросала все, что могла бы сделать, быть может, не без успеха, если бы у меня не было честолюбивого желания сделать это немедленно. <…> Дело не в том, что мне не хватало настойчивости, мое упорство более соответствовало мужчине, нежели женщине; я скорее предпочитала страдать, чем нравиться. Я никогда не была упрямой, наоборот, я была чувствительна и поддавалась доводам здравого смысла, но чтобы меня внутренне убедить, требовалось множество таких доводов; иными словами, в моем характере не хватало женственности, и часто в жизни я сожалела об этом (323).

Из этого отрывка довольно трудно понять, что маркируется здесь как мужская и что – как женская модель поведения. Честолюбие, амбициозность, упорство, предпочтение сути дела и стремление к достижению результата (даже если он достается страданием), внешнему блеску, установка на внутреннюю независимость и глубину, которая затрудняет процесс чужого влияния и убеждения, – эти качества в себе (представленные как позитивные) обозначены скорее как мужские. Их превалирование в собственном самоописании создает базу для высокой самооценки, но рассматривается как некая помеха в реальной жизни, требующей соответствия стандартам женственности.

Следующим этапом автобиографии является самообразование с помощью чтения. Описание этого процесса напоминает эпизод, повторяющийся в ряде женских и мужских романов («Княжна Зизи» В. Одоевского, «Неточка Незванова» Ф. Достоевского, «Напрасный дар» Е. Ган и др.), написанных несколько позже, в 1830–1840-е годы, – эпизод, который можно было бы назвать «женщина в библиотеке».

Эту сцену проникновения в запретную или полузапретную библиотеку можно интерпретировать как символическое вторжение женщины в запретный мужской мир, где, по Лакану, женщине нет места. Джо Эндрю, анализируя подобный эпизод вхождения героини в табуированный мир Отца и Слова в повести Е. Ган «Напрасный дар», высказывает предположение, что приобщение к «запретному плоду» знаний и поэзии имеет библейские коннотации и ассоциируется с темой искушения и грехопадения. Недаром, как замечает Эндрю, описание процесса чтения Анютой поэтических сборников в библиотеке переполнено словами «эротизированной» семантики: «чарует», «ласкает», «неизъяснимое удовольствие», «она дрожит» и т. п. [302]302
  См.: Andrew J.A Futile Gift: Elena Andreevna Gan and Writing // Gender Restructuring in Russian Studies / Ed. by Marianne Liljestrum.Eila Mantysaari, Arja Rosenholm. Tampere: University of Tampere, 1993. P. 8–9.


[Закрыть]

Нечто подобное можно увидеть и в автобиографическом отрывке из дневника Колечицкой. Правда, ее автогероиня не вторгается в запретную библиотеку, а читает в своей комнате, но процесс чтения тоже описывается несколько «эротизированно»:

я читала с ненасыщаемой жадностью, делала выписки; сколько усилий я прилагала, чтобы понять и раскрыть то, что я хотела знать, и с каким удовольствием я часто сидела ночами над книгами, одна в своей комнатке <…>. Как я любила ее, эту комнату <…>, сколько сладких часов я провела возле этого окна в лунные ночи, глядя на бренность жизни и вместе с тем мечтая о жизни и о том, что придает ей очарование. Я была так счастлива своей умственной жизнью, что не мечтала ни о каких развлечениях (323).

При этом интересно, что читает автогероиня не романы, с которыми всегда связывалась идея «развращения» женщины, а какие-то серьезные сочинения, чуть ли не учебники. Любопытно и то, что у Колечицкой, как и в повести Ган, творчество, сочинительство предшествует знакомству с книгами и «инициации» в мужской Символический порядок.

Анюта, героиня Ган, уже до знакомства с книгами была романтическим поэтом, жила в мире воображения. Автогероиня дневника Колечицкой тоже, не читая романы, «творит их в живом воображении» и лишь потом начинает процесс чтения и обучения.

Женщины, не ставшие писательницами и не претендующие на эту роль, упорно возвращаются в своих дневниках к теме творчества (пусть вполне дилетантского) как важного момента самосозидания. Они соединяют стихию творчества с категориями воображения и мечтательности, которые если и не обозначены Колечицкой как женственные, но все же не входят в список «мужских черт» характера.

Третья сфера, о которой Колечицкая говорит как о важной для себя, – это призвание к учительству:

…я придумывала методы обучения, с самого детства я чувствовала настоящее призвание к тому, чтобы воспитывать детей, я всегда давала уроки, и успехи моих учеников подталкивали меня к моим будущим обязанностям (324).

Но это свое призвание ей довольно легко связать с традиционной женской ролью матери как учителя и воспитателя своих детей, и уже в детстве свое педагогическое призвание она встраивает в представление об «обязанностях матери семейства» (324).

И наконец «последний» пункт автобиографии – замужество. Колечицкая характеризует свою Я-героиню как девушку с «восприимчив<ой> и пылк<ой> душой»: «меня снедала потребность любить, я искала предмет, который привлек бы мое внимание» (325). Не мужчина пробуждает чувство любви, а потребность любить заставляет выбрать мужчину. Короткий «роман» с избранником описывается очень сдержанно: Пьер Колечицкий только наблюдает за ней во время короткого визита («он пробыл у нас несколько дней, говорил со мной очень мало» (325) а затем через некоторое время делает предложение. Собственное чувство и поведение описывается примерно так, как Белинский трактовал в своем разборе «Евгения Онегина» выбор Татьяны Лариной: душа ждала кого-нибудь и выплеснула все вымечтанное чувство на первого более-менее подходящего мужчину.

Описывая себя в этих кратких воспоминаниях о детстве и молодости, составляющих дневниковую запись от 5 ноября 1826 года (автору в это время 26 лет), как необычную, незаурядную девочку и девушку, Колечицкая заканчивает этот опыт автобиографии вполне обычно: ранним замужеством и счастливым материнством (запись кончается молитвой за дочь: «Боже, сделай ее счастливой, чтобы я могла спокойно умереть!» (325)).

Конечно, опубликованный фрагмент дневника Л. Колечицкой не позволяет сделать выводы обо всем многотомном тексте Записок.Однако, анализируя представленную публикаторами часть журнала, можно заметить весьма характерные тенденции.

Во-первых, можно почти безошибочно предположить, что первая часть дневника, переписанная через тридцать лет, подверглась сильной автоцензуре, в результате которой реальная фабула дневника была перестроена в сюжет о духовном испытании и жизни как пути к совершенству через жертву и самоотречение. Автодокументальное Ястроится здесь в постоянном соотнесении с вневременным и безупречным идеалом женской добродетели в ортодоксальном религиозном варианте.

Неисправленная часть Записокпредставляет гораздо более противоречивый и несбалансированный образ женского Я.Наряду с семейной хроникой и записями для потомков (о значительных общественных событиях наподобие войны 1812 года или восстания 14 декабря 1825 года) большая часть дневниковых записей посвящена самоанализу и самоидентификации, в процессе которой огромную роль играют размышления о том, что значит быть «обыкновенной», «нормальной», «образцовой» женщиной.

Обсуждается несколько актуальных для диаристки моделей женственности. Одна, по ее мнению самая распространенная и обычная, – женщина как пустое существо, думающее о нарядах, балах, удовольствиях и желании нравиться. По отношению к этому стереотипу она описывает свое Якак неженственное, аномальное, потому что предпочитает интеллектуальные занятия развлечениям, ценит независимость, глубину чувств и мыслей и достаточно амбициозна.

Однако названный отрицательный (в глазах диаристки) стереотип женственности существует как некое отвлеченное понятие, в то время как практически все женщины, которые описываются в дневнике (исключая разве тетку Якушкину), – иные. Это прежде всего мать и особенно мадам Пестель, которая служит своего рода образцом женственности, хотя в описании этой «настоящей» женщины присутствуют черты, с точки зрения автора дневника не укладывающиеся в соответствующий стереотип.

Можно сказать, что в дневнике присутствуют по крайней мере две модели женственного. Одна – общепринятая, чужая, существующая вне собственного индивидуального опыта. Вторая создается собственными усилиями в процессе описания значимых других (женщин) и в ходе самоописания и самоанализа. Эта подходящая автору модель описывается как неженственная,автор сетует на недостаток «женственности» в своем характере, что как будто создает помехи в практической жизни. С другой стороны, оценка такого типа женщины (мадам Пестель, себя) крайне позитивная; никаких следов жизненной неуспешности или несостоятельности здесь найти невозможно. То есть Колечицкая формулирует для себя подходящую (индивидуализированную) модель женственности, но с оглядкой на некое неперсонифицированное «общественное мнение» представляет ее как ненормативную.

Похожий разрыв между абстракциями «женственного» и описанием реальных женщин и себя как женщины можем найти и в дневнике человека иного возраста, иной социальной и культурной принадлежности – Е. И. Поповой.

«Та, которой нет»:
Дневник Елисаветы Поповой «Из московской жизни сороковых годов»

Этот дневник был издан в 1911 году кн. Н. В. Голицыным, получившим рукопись от Л. Д. Новосильцевой, урожденной Свербеевой (с семьей Свербеевых Е. И. Попову связывали длительные дружественные связи).

Интересно, что, представляя публикацию в издательском «Введении», Н. В. Голицын считает необходимым начать с оправданий: «Решаясь обнародовать дневник Елисаветы Ивановны Поповой, мы сознаем, что предлагаем читателю книгу, мимо которой ученый историк мог бы пройти равнодушным, не сочтя даже нужным заглянуть в нее. Действительно, в этом дневнике нет описаний крупных исторических событий, ни глубоких и многосторонних характеристик известных деятелей русского просвещения 1840–1850-х годов, ни выдающихся по новизне данных о движении общественной мысли в тот знаменательный период, когда складывались основы одного из позднейших направлений русского социально-политического миросозерцания, славянофильства. Автордневника стоялв одном из центров духовной жизни в Николаевское время <…> – тем не менее в егопоказаниях нечего искать каких-то общих взглядов на развитие славянофильского учения или хотя бы новых фактических подробностей, касающихся условий этого развития <…>. И все же, несмотря на видимое отсутствие строго научной ценности у дневника Е. И. Поповой, мы думаем, что издание его не является делом бесполезным или случайным» [303]303
  Голицын H. В.Введение // Попова E. И. Из московской жизни сороковых годов. Дневник Елисаветы Ивановны Поповой / Под ред. кн. Н. В. Голицына. СПб., 1911. С. I.


[Закрыть]
.

Издатель представляет текст как сырой материал к истории славянофильства и как «дневник бытовой истории» [304]304
  Там же. С. III.


[Закрыть]
, где «под живым пером», «помимо намерения самого автора, возникают отдельные сценки из быта (московского общества), носящие печать той наивной непосредственности восприятия, которая всегда так привлекательна в свидетельстве не мудрствующего над явлениями внешней жизни современника» [305]305
  Там же.


[Закрыть]
.

Однако во «Введении» отмечается также, что «кроме интереса бытового и значения, как свидетельства современникаи очевидцао людях, оставивших глубокий след в истории русской культуры, предлагаемый дневник привлекателен и по своим внутренним литературным достоинствам» [306]306
  Там же. С. IV.


[Закрыть]
. Среди этих достоинств Голицын называет откровенность и эмоциональность текста Поповой. «Эта черта придает особую притягательную силу бесхитростным, нередко наивным, но всегда искренним строкам дневника. Попова вводит нас в интимный мир радостей и печалей своей любвеобильной души и заставляет переживать вместе с ней все ее тревоги, чаяния и разочарования» [307]307
  Там же. С. III.


[Закрыть]
.

Из вышеприведенных цитат можно видеть, что издатель, с одной стороны, пользуется традиционным каноном оценки дневника, где главным критерием служит его историческая или идеологическая информативность. В некотором роде извиняясь перед читателем, Голицын представляет позицию автора как позицию некоего «Кандида» – простодушного, бесхитростного, маленького человека, объявляя при этом такую «остраненную» (по Шкловскому), наивно-детскую (= женскую) точку зрения на исторические события по-своему ценной.

Представляя женскую позицию как значимую и достойную публикации, Голицын в то же время нигде эту «женскость» не маркирует, постоянно называя автора дневника в грамматическом мужском роде (хотя почти во всех выделенных мною курсивом случаях возможно использование и форм женского рода). С другой стороны, женская позиция определяется традиционным для критики набором качественных характеристик: простодушная, эмоциональная (но неспособная к анализу), открытая, непритязательная и т. п.

Уже самим фактом публикации он показывает свое уважение к женскому голосу и к праву женщины быть услышанной, но одновременно априорно принижает, редуцирует этот голос, обращая читательское внимание только на свидетельские функции женщины-автора.

Нас же в этом дневнике будет интересовать, напротив, именно женское Я дневника и способы репрезентации диаристкой собственной «самости».

Об авторе дневника, Елизавете Ивановне Поповой, известно немного. Н. В. Голицын не называет даже точной даты ее рождения, предполагая, что Попова появилась на свет или в самом конце XVIII, или в первые годы XIX века (умерла она в глубокой старости в 1876 году). Она была дочерью московского книгопродавца и издателя Ивана Васильевича Попова, содержавшего университетскую типографию под фирмой «Люби, Гари и Попов», человека, близкого к Н. Карамзину и Н. Новикову.

Е. И. Попова в детстве жила вместе с матерью в семье Юшковых, затем перешла в дом Авдотьи Павловны Елагиной. По свидетельству одного из ее учеников А. Д. Свербеева, «училась она кое-как и дома, но читала много и память имела необыкновенную» [308]308
  Там же. С. VIII.


[Закрыть]
. Люди из большого родственного клана Буниных – Юшковых – Зонтаг – Киреевских – Елагиных – Моейров часто упоминаются в ее дневнике.

С 1840-х годов она сблизилась с семьей Дмитрия Николаевича и Екатерины Александровны Свербеевых, была гувернанткой их детей. Как видно из ее записей, в 1840–1850-е годы она была причастна к кругу московских славянофилов. Ее кумирами были К. Аксаков (Константин Великий, как она его называет), Н. Языков, а также молодые, рано умершие деятели первой волны славянофильства Д. А. Валуев (которого она буквально обожествляет) и В. А. Панов.

Замужем она не была, перебивалась уроками в чужих домах, и, судя по всему, большую часть жизни прожила по родственникам приживалкой.

Опубликованная Голицыным часть ее дневника представляет собой довольно регулярные записи с 1 января 1847-го по 28 февраля 1852 года (записи с 31 июля 1847-го по 1 апреля 1848 года, по-видимому, утрачены), иногда очень краткие, «информативные», иногда весьма пространные, на русском языке с одиночными вкраплениями французских фраз. Как отмечает публикатор, текст напечатан «без пропусков, за исключением самых незначительных, например в тех случаях, когда автор выписывает на страницах своего дневника какую-нибудь понравившуюся ему статью или отрывок (нередко на французском языке) или производит подсчет своих расходов за месяц» [309]309
  Там же. С. XV.


[Закрыть]
.

В рассматриваемый период Е. И. Поповой было, вероятнее всего, под (или немногим за) пятьдесят. И окружающие, и она сама считают этот возраст уже преклонным и причисляют ее к немолодым женщинам, старушкам и бабушкам.

По дневнику мы можем составить представление о том, как протекала внешняя и внутренняя жизнь Е. И. Поповой в эти годы, хотя она не фиксирует педантично всех дел и занятий, которым предавалась, и даже специально этот факт комментирует:

Не говорю здесь о вседневных своих занятиях, чтении и работах. К чему? Я не ученик, который дает отчет учителю. Разумеется, что взрослый человек, сидя дома, сыщет себе то или другое занятие. Иногда случится прочесть что-нибудь такое, что особенно поразит, и тогда я об этом упоминаю. Если бы кто видел этот дневник, то мог бы подумать, что я ничего не делаю; но я пишу для себя, для облегчения своей души, а не для других, и следовательно не нужно мне объяснять, чем занято мое время [310]310
  Попова Е. И.Из московской жизни сороковых годов. Дневник Елисаветы Ивановны Поповой / Под ред. кн. Н. В. Голицына. СПб., 1911. С. 50. В дальнейшем все цитаты по этому изданию с указанием страницы в тексте.


[Закрыть]
.

Заметим, что, настаивая на интимности дневника, на том, что это текст для себя,Попова между тем как бы оправдывается и объясняется с неким гипотетическим читателем (адресатом), который, не зная подобной мотивировки, неправильно прочитает и поймет текст.

Социальный, имущественный статус, возраст, образ жизни автора заставляют вспомнить о таком общественном и литературном «типе» того времени, как приживалка или, как тогда говорили, проживалка. В. Даль в своем словаре пишет: «Проживалец, проживалка <…> – гость, приживалец, приживалка, принятые в дом из милости или по родству» [311]311
  Даль В. И.Толковый словарь живого великорусского языка. М.: Русский язык, 1980. Т. 3. С. 483.


[Закрыть]
. Подобный персонаж как второстепенный, фоновый и чаще всего комический встречается у многих русских писателей первой половины XIX века, а в женской прозе этого времени (особенно в повестях Марьи Жуковой) становится объектом специального авторского внимания.

Приживалка – это та, у которой нет никакого своего места и никакой собственной роли в социуме, ее маргинальность абсолютна – это, как правило, женщина без мужа (старая дева или вдова), без сексуальной привлекательности (обычно пожилая и некрасивая), без денег. Она поставлена в один разряд с предметами домашней обстановки в доме «благодетельницы». «Эта девчонка, проживалка и столик, на котором стояла корзинка, табакерка и бронзовый колокольчик Черепковой да кресло, на котором она сидела, и скамейка для ног, казалось, были необходимыми принадлежностями ее существования» [312]312
  Жукова М. С.Наденька // Сердца чуткого прозреньем…: Повести и рассказы русских писательниц XIX в. / Сост. Н. И. Якушин. М.: Советская Россия, 1991. С. 179.


[Закрыть]
. При приходе гостей приживалки убираются «вместе с чехлами, с мебелью и разными мелочами, которые находили неприличным оставлять при гостях» [313]313
  Жукова М. С.Дача на Петергофской дороге //Дача на Петергофской дороге: Проза русских писательниц XIX века / Сост. В. В. Ученова. М.: Современник, 1986. С. 307.


[Закрыть]
.

Хотя такие героини в повестях Жуковой имеют разные имена: Анна Степановна ( Наденька),Мавра Даниловна (Эпизод из жизни деревенской дамы),Таисия Васильевна (Ошибка), – они тем не менее все на одно лицо. Точнее, все они одинаково безлики – и не только в метафорическом смысле. Лицо их вообще не описывается, зато подчеркивается одежда: это всегда чепец, капор, косынка или платок, темное платье – лишенная примет индивидуальности, знаковая домашняя одежда женщины в возрасте. Не менее символический характер получает и вечное вязание или рукоделие – деталь, маркирующая женщину как домашнеесущество. Не имея никакой собственной жизни и статуса, приживалки должны быть только механизмом, исполняющим чужие желания и капризы: «ремесло их – и занимать благодетельницу» [314]314
  Там же. С. 268.


[Закрыть]
, и угождать ей во всем.

Приживалка – женщина, настолько не имеющая места в социуме, что ее можно определить только негативно – она та, кого нет.Чтобы в этой ситуации все-таки быть, она должна использовать какой-то компенсаторный механизм: жить отраженным светом, чужой жизнью. Однако даже у Жуковой, которая выводит персонаж такого типа из разряда литературных статистов, приживалка – объект, а не субъект изображения.

Дневник Поповой демонстрирует саморефлексию женщины, которая волею судьбы оказалась в подобной роли.

Конечно, Попова во многом не похожа на ограниченных, часто дубинноголовых, как гоголевская Коробочка, литературных приживалок. В ее жизни большое место занимает интеллектуальная деятельность: она ведет обширную переписку, участвует в общественных акциях (например, присутствует на защите магистерской диссертации К. Аксакова, принимает участие в некоторых издательских проектах ранних славянофилов), следит за журнальной полемикой, много читает, исполняет обязанности учительницы в состоятельных домах.

Но, судя по дневнику, огромную часть своего времени Е. И. Попова посвящает посещению больных знакомых и родственников, участию в похоронах и поминальных празднествах (она всегда помнит годовщины смерти и дни памяти), разного рода хлопотам по чужим делам, помощи бедным родственникам и людям, которых она «усыновила сердцем», исполнению чужих просьб и поручений, иногда довольно странных, – так, например, Н. П. Киреевская (жена Ивана Васильевича Киреевского) «просит убедить Алексея Степановича Хомякова не сидеть за полночь с ее мужем» (196). Можно сказать, что прежде всего она «сиделка» и «плакальщица».

Об этом с симпатией и даже умилением вспоминает воспитанник Поповой А. Д. Свербеев: «…она любила ближних гораздо более, чем самое себя, и была постоянно занята скорбию, несчастием, нуждою кого-либо из многочисленных своих друзей и знакомых, не разбирая, кто бы они ни были, от самых богатых людей до простых нищих. Где бы ни появлялось горе, нужда, болезнь, беспокойство, она уже и тут. Мы так к этому привыкли, что если чем были озабочены, то искали ее глазами вблизи себя, и где бы она ни пропадала, иногда исчезая без вести на неопределенное время к другим озабоченным и горьким, сейчас же, внезапно, вырастала ее маленькая сгорбленная фигурка с умным, добрым лицом между нами, и тепло становилось от ее доброго, участливого слова» [315]315
  Голицын Н. В. Указ. соч. С. VII.


[Закрыть]
.

Нарисованная мемуаристом почти идиллическая картина, отчасти совпадающая с культурным стереотипом «бабушки» – милосердной, доброй, отказавшейся от себя, изжившей свою собственную жизнь и христиански растворившейся в сочувствии чужим болям и несчастьям, – судя по дневнику, мало совпадает с внутренним самоощущением Е. И. Поповой.

В ее записях часто звучит тема собственной ненужности, неприкаянности, безденежья. Доля гувернантки ощущается ею как печальная необходимость, «рабство для насущного хлеба» (94):

Как отрадно и льготно жить в уединении! Как тяжела мысль, что надобно будет его оставить и взять на себя цепи рабства! Счастливы богатые! Им возможно по своей воле жить в обществе и жить в уединении, я же должна идти в неволю ради насущного хлеба. Полную свободу даст мне только одна смерть (137).

Она чрезвычайно остро переживает свое положение человека без своего места – в буквальном и переносном смысле, ситуацию полной зависимости от доброй или злой воли покровителя. Сообщая о смерти Александра Николаевича Елагина, Попова сострадает судьбе своих товарок-приживалок:

Скольким людям он давал у себя в доме пристанище! Куда денется теперь Варвара Петровна Обрезкова, которую он содержал у себя в доме из уважения к памяти своей тещи и из любви к жене своей? Куда денется бедная Ольга Александровна, подруга Варвары Петровны? Куда денется другая ее собеседница и охранительница, Александра Васильевна? Все должны разойтись! Пожили вместе спокойно и приятно! (23).

В этих сетованиях, конечно, можно услышать отзвуки опасений за возможность для себя такой же судьбы. В это время Попова живет в доме Авдотьи Петровны Елагиной у Красных Ворот, однако отношения ее с Елагиными и, в частности, с Авдотьей Петровной не вполне идиллические. Она очень болезненно реагирует на то, что в семье ее все время ставят на место, отказываются относиться к ней как к равной:

Мне было приятно их видеть у себя всех собранных, и неприятны некоторые речи Марьи Васильевны (дочери А. П. Елагиной от первого брака. – И.С.); по обычаю семейства Елагиных, принятому им с незапамятных времен, она старалась представить меня в виде шутихи. Другой рекомендации ждать от них нечего (72).

<…> Авдотья Петровна дала мне почувствовать, что она ставит меня в ряд людей, гораздо низших ее (147).

Было ли это высокомерное презрение со стороны Елагиных действительным или существовало только в воображении диаристки, были ли на то у Елагиных причины или нет, – эти вопросы оставим без обсуждения. В данном случае важно, что ощущение своей униженности, зависимости, неприкаянности – важная часть внутреннего самоощущения автогероини дневника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю