Текст книги "Шаг за шагом"
Автор книги: Иннокентий Омулевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
Чем гуще ложились вечерние тени, тем больше жался к ней Саша. Она это наконец заметила и грубовато спросила:
– Ты что это ко мне так жмешься?
– Да мне страшно… – нерешительно ответил мальчик, еще больше прижимаясь к ней
– Чего же тебе страшно, глупенький? – удивленно осведомилась Хлебалкина.
– Ночь уж скоро… вон как стемнело…
Старуха рассмеялась.
– Глупенький ты, парнюга! – сказала она, – ночи боишься. А сам ночью родился.
– Я, крестненька, боюсь, как схватит кто-нибудь… – робко заметил Саша.
– Схва-а-тит? – переспросила Хлебалкина. – А это на что?
Она поднесла ему к самому носу здоровенный кулак.
– Да он кулака не боится… – с внутренним трепетом выговорил мальчик.
– Кто это моего кулака не боится? Попробует, так небось станет бояться: я и с десятерыми управлюсь. Да ты про кого это говоришь-то, парнюга? – вдруг подозрительно спросила Хлебалкина.
– Про нечистого, крестненька… – боязливым шепотом ответил ей на ухо Саша.
– Про какого «нечистого»? Про Павку твоего, что ли? Он ведь никогда в баню-то не ходит, – опять рассмеялась старуха.
Мальчик недоумевал.
– Он в бане и сидит, нечистый-то… – выговорил, наконец, Саша, запинаясь.
– В ба-а-не? Постой-ка, крестник, у меня тоже баня есть, надо сходить посмотреть, какой там такой «нечистый» забрался: я не люблю, чтоб у меня чужие мылись. Пойдем…
Старуха пресерьезно взяла мальчика за руку, дошла с ним так до дому, зажгла свечу, вставила ее промеж пальцев правой руки и, не выпуская из другой слегка дрожавшей руки Саши, направилась с ним прямо к бане. Баня стояла саженях в десяти от домика. Мальчик заплакал и не хотел идги, но Хлебалкина не обратила на это никакого внимания.
– А коли никого не найдем, так тебе же и стыдно будет, что обманываешь крестную, – сказала она, почти насильно увлекая ребенка в предбанок. – Ну, ищи, где тут какой «нечистый»…
Мальчик боязливо и растерянно смотрел по углам, Хлебалкина посветила ему в каждый угол, даже под лавку.
– Ну, что? нет? – спросила она, наконец.
– Нету… – робко ответил Саша.
Она провела его в баню и там повторила то же самое, до мельчайших подробностей, даже заставила мальчика в подполок слазить со свечкой, как он ни отговаривался от этого.
– Ну, что? и тут нет? – снова спросила старуха.
– Нету… – тихо повторил ребенок и заметно сконфузился.
– Ну, то-то же! Пойдем. Да вперед не обманывай, смотри, крестную, – с ласковой суровостью заметила ему Хлебалкина, уходя из бани.
Они опять уселись у ключа.
– Я и Кегеля боюсь, – сказал вдруг Саша, заметно ободренный.
– Кегеля? Карла-то Иваныча моего милого? Что ты, бог с тобой, парнюга! Да ведь это добрейшая душа в свете; он не только что тебя, да он мухи никогда не обидит, – с серьезным изумлением сказала старуха.
– Я носа у него боюсь…
– Но-о-са? А что тебе его нос сделал? Что длинный да кривой? Так не отрезать же его, не в карман же прятать. А ты когда-нибудь возьми-ка его за нос, вот и увидишь, что он добрый: не рассердится небось. Эх, ты, парнюга, парнюга! Ума-то у тебя еще мало, – проговорила крестная. – Ну, еще ты кого не боишься ли? – спросила она с заметным любопытством, помолчав немного.
– Бахирева, крестненька, боюсь…
– Этак ты и меня скоро будешь бояться. А Бахирев что тебе сделал?
– У него норки страшные…
– Вот что! Хорошо, как у тебя твои-то норки целы, а у него, вишь, их вырвали добрые люди… Этак тебе кто-нибудь палец отрежет, так и нам надо тебя бояться? Ты вот лучше приласкай-ка Бахирева-то, он тебе кораблик сделает, – он славные кораблики умеет делать. У тебя, вон, и отец, и мать, и крестная есть, а у Бахирева никого нету, и закона про него нет; велено ему золото чистить – и чистит. Коли и тебе велят – тоже будешь чистить: не узнаешь ведь, парнюга, как век проживешь…
– А кто же ему, крестненька, велит чистить? – спросил Саша, до гого заинтересованный разговором, что и про ночь забыл.
– А тот и велит, кому власть дана издеваться над человеком… – угрюмо сказала Хлебалкина.
– А кому же, крестненька, власть дана?
– Власть-то? А всякому дана, парнюга, кто посильнее нас с тобой да Бахирева. Ты вон сильнее птички, потому ты и издеваешься над ней: яички у нее из гнезда берешь. А у нее яичко-то – все равно что ты у матери. Ну-ка тебя утащить бы да съесть, что мать-то скажет? То-то вот и есть, парнюга… Поцелуй-ка скорее крестную.
Саша с жаром поцеловал ее.
– А за что, крестненька, Бахиреву норки вырвали? – спросил он, как-то печально помолчав.
– Где уж это нам с тобой знать. Сделал, видно, какое-нибудь нехорошее дело, может, убил кого-нибудь, – вот и вырвали; а может, и за хорошее дело вырвали, – мы почем с тобой знаем, парнюга…
«А убить бы тех, которые ему норки-то вырвали?» – мелькнуло в голове Саши, но он не решился почему-то сообщить это крестной – и задумался.
– Ну, что приумолк? Еще кого боишься? – спрашивала Хлебалкина, приглаживая своей могучей рукой взбившиеся волосы ребенка.
– Я никого, крестненька, больше не боюсь, только еще асеев боюсь… – выговорил он, ласкаясь к старухе.
– Что ты, что ты, парнюга! Нашел кого бояться! Это славный народ, свободный, работящий народ! – торопливо и с жаром заговорила крестная. – Ты посмотрел бы, какие у них города, какие порядки, – не чета нашим деревушкам. Вежливый народ, славный…
– А они, крестненька, зачем баб наших обижают? – нерешительно спросил Саша.
– Маловат ты, парнюга, вот что! – рассмеялась добродушно-лукаво Хлебалкина. – Как походишь в море с год без нашего, женского пола, так и с бабами подуреть захочется. Да бабы-то наши дуры, коли в обиду даются, а не асеи виноваты…
– Да ведь они, крестненька, сильнее баб: видно, и издеваются над ними потому, – возразил Саша.
– Ну, ты сам не видал, так и не говори, не мели пустяков. Ты вот лучше птичек-то не обижай. Ужо вот я попрошу твоего папку, чтоб он тебя на судно к асеям свозил: как накладут они тебе полные карманы разных заморских гостинцев, так и понравятся, и бояться не станешь. Это только маленькие девчонки всего боятся да воробьи еще. Воробьям хоть тряпку повесь, они и ее испугаются; у них мозгочек-то уж очень мал. А ты ведь у меня – умница. Ну-ка, поцелуй-ка поскорее крестную, да пойдем-ка мы лучше с тобой спать, парнюга: утро вечера мудренее, – говорила грубовато-ласково Хлебалкина, уводя за руку Сашу по направлению к своему домику.
Разговор этот, несмотря на его видимую незначительность, произвел, однако ж, значительный переворот в мыслях ребенка. «Как же это, – прежде всего думалось ему на другой день, – крестненька, которая все знает и все, как говорит мама, видала, не понимает, что бывает нечистый? Павкина мать сказывала, что он по ночам в бане сидит, а мы с крестненькой никого вчерась ночью в бане не видали… Мама тоже говорит, что есть нечистый, крестики от него ставит мелом на дверях в крещенье; да и папа про нечистого знает. А крестненька его не боится… Он, видно, не страшный совсем, нечистый-то. Крестненька лучше знает», – задумчиво решил Саша. Темноты и Бахирева он стал бояться с тех пор гораздо меньше, а Кегеля и совсем перестал бояться после того, как тот поиграл с ним у крестной раза два в мячик; только вид асеев беспокоил его еще по-прежнему. Но раз, в конце той же осени, уступая настоянию Хлебалкиной, Василий Андреич, – обязанный по должности исправника осматривать с помощью доктора и переводчика каждое, вошедшее в порт, китоловное судно, – не окажется ли больных на нем, – взял с собой на подобный осмотр и Сашу. В тот день пришло много судов, и мальчику удалось побывать разом на наскольких. Это ему чрезвычайно понравилось. Каждое судно имело какую-нибудь да особенность – в обстановке палубы, в устройстве кают, в манерах капитана. Тем не менее официальных гостей везде встретили одинаково просто, радушно; везде угостили их чем-нибудь оригинальным, заморским, а исключительно для Саши – везде появлялись на стол какие-нибудь, большей частью невиданные им еще, лакомства. В особенности понравился мальчику капитан французского судна, некто Кубриер – здоровенный толстяк, с открытым, несколько заносчивым видом, с постоянным веселым смехом на лице и с бойкой, как дробь сыплющейся, речью. Этот добродушный француз так обрадовался присутствию ребенка на своей палубе, как будто к нему привезли родного сына: он выносил Сашу на руках по всему судну, без умолку болтая с мальчиком на своем родном языке и преусердно, хотя и совершенно бесполезно, объясняя ему до мельчайших подробностей все, что ни попадалось им на глаза. Здесь Саша мало того, что набил себе карманы конфетами, но ему еще нагрузили, на дорогу, чуть не полную китобойку кокосов, апельсинов и т. п. и, что всего интереснее было для ребенка, – он получил в подарок прехорошенькую модель китоловного судна. В этот день маленький Светлов чувствовал себя в полнейшем восторге от асеев, шел преспокойно на руки к любому матросу и даже одного из них передразнил «по-тарабарски», к величайшему удовольствию всех остальных его товарищей. Дома, в тот же день, наскоро проверив, на сон грядущий, разнообразные впечатления своей прогулки с отцом, Саша нашел, что подметил за асеями, главным образом, одну, очень удивившую его, особенность: асеи-матросы не вытягивались в струнку при встрече с капитаном, не смотрели ему боязливо в глаза, не снимали перед ним фуражки, а расхаживали себе преспокойно, тут же у него под носом, заложив руки в карманы, покуривая да поплевывая на сторону. Это до крайности заняло мальчика, привыкшего постоянно видеть, как русские матросики всякий раз испуганно соскакивали и вытягивали руки по швам, еще издали завидев какого-нибудь мичмана, не говоря уже о капитане. «Отчего это?» – спросил сам себя Саша и крепко призадумался. «Да оттого, видно, что асеи славный народ, работящий», – сам же себе и ответил он немного погодя, припомнив слова крестной. «А папа про Аверьяна говорит: «Дубина этакая! никогда, чтоб он вытянулся да как следует шапку снял тебе на улице; зазнался, как поваром к начальнику взяли», – припомнилось почему-то вдруг Саше, и опять восстала в голове ребенка тьма вопросов, тем, догадок, соображений…
Дня через три после этого, разгуливая перед обедом один у пристани порта, мальчик нечаянно наткнулся на того же самого Кубриера. Веселый капитан торопливо пробирался по сходням к ожидавшей его китобойке. Он и Саша тотчас же узнали друг друга. Добродушный француз, видимо, обрадовался этой встрече, положил к себе на левую ладонь Сашину руку и дружески прихлопнул ее несколько раз широкой правой ладонью; затем он выразительными знаками стал приглашать мальчика поехать с ним, Кубриером, к нему на судно. Ребенок раза три или четыре как-то нерешительно обернулся по направлению к дому, подумал о чем-то и вдруг согласился, весело кивнув головой. Дорогой и на судне Саша вел себя самым приличным образом, насколько это возможно для мальчика, не понимающего ни слова на языке того, у кого он в гостях. Маленький Светлов позавтракал у Кубриера сырыми устрицами, не понимая сам, что ест, благо вкусны показались («ракушки ел», – сообщил он об этом дома), отобедал там, поиграл на палубе с матросами, у которых так и переходил с рук на руки, и, наконец, уже под вечер стал обращать беспокойные взгляды на берег. Как только это заметили, сейчас же сообщили капитану. Кубриер в одну минуту распорядился китобойкой, опять надавал Саше гостинцев на дорогу и сам сел править задним веслом, так как начинало заметно свежеть и по заливу заходили зайчики. Мальчик сначала порядочно струсил, видя, как подбрасывает китобойку, но тотчас же и свыкся с этим: все одинаково подбрасывало. Веселый капитан проводил ребенка вплоть до дому и там лично, с обязательной улыбкой, вручил его растерявшимся от неожиданности родителям, ни слова не понимавшим ни на одном иностранном языке. Сидевшая в это время у Светловых Хлебалкина с достоинством выручила их. По уходе нечаянного гостя, Саше порядочно досталось за его новую проделку, – опять пришлось поплатиться углом темной залы; но тем не менее это был положительный подвиг с его стороны и даже едва ли не самый полезный для мальчика из всех его остальных смелых похождений. С этого времени ребенок уже, бывало, ждет не дождется, когда войдет в порт китоловное судно, и едва только завидит с горы сигнал о нем, как уже опрометью бежит домой, чтоб не прозевать отца, которому он с тех пор и сопутствовал каждый раз на суда.
Зимой у Саши были другого рода забавы, иные наблюдения. Он и в эту пору года редко сидел в комнате, благодаря умеренности камчатского климата. Любимым удовольствием мальчика было прокладывать дорожки в лес. Возьмет он, бывало, салазки, сгорбившись, упрется в них сзади руками и долго-долго бежит так, прокладывая полозьями извилистый путь между кустов и оврагов. Павка и Васька, запрягшись в те же самые салазки, возят его потом по этим дорожкам: то будто он в лес за дровами едет, то будто за сеном. Сено и дрова нарочно для этого натаскивались ими в разные места еще с конца осени. Либо поднимется Саша ни свет ни заря, чтоб не пропустить наст (подмерзший к утру снег, по которому можно ходить, не проваливаясь), опять возьмет салазки, заберется с ними высоко-высоко в гору и мчится оттуда вниз, правя рукавичками, по таким извилистым, прихотливым линиям, перелетает через такие глубокие овраги, что постороннему, непривычному зрителю, наверно, стало бы страшно за мальчика. А он себе только посмеивается да правит, красный как рак, и ловкий, как истый туземец. Но ребенок и учится вместе с этой забавой, учится легко и незаметно для самого себя, то усваивая практические законы движения тел, то подмечая условия, при которых действуют силы одна на другую, – и вообще, за что только ни примется мальчик, сведения так и растут в его умной головке. В средине зимы Василий Андреич уезжал обыкновенно в округ за сбором ясака [8]8
Ясак, от тюрк, jasaq – натуральный налог (пушниной, скотом и т. п.), которым облагались в царской России народности Поволжья, Сибири, Дальнего Востока.
[Закрыть]. На возвращении оттуда отца сосредоточивались лучшие зимние надежды Саши. Он, бывало, ждет не дождется этой минуты, иногда не спит всю ночь напролет, прислушиваясь, не раздадутся ли вдруг на дворе знакомые голоса, в особенности после того, как получится письмо от папы, что он едет обратно. Впрочем, и было отчего волноваться мальчику: Василий Андреич уж непременно навезет с собой из округа каких-нибудь диковинок, – то живого медвежонка, то соболя, не то горностая или лисицу; либо навезет разных фигурок из китовой кости туземного изделия, аметистовых щеток, рыбы, уток соленых и множество других разных разностей. А там, глядишь, и еще радость: начнут просушивать ясак, раскупорят для этого сумы, выворотят звериные шкуры шерстью вверх и разложат по зале чуть не до потолка в вышину. Не выживешь в такие дни Сашу из комнаты. Уйди только старшие хоть на минуту из дома, даже отвернись только они от залы, ребенок сейчас же вскарабкается на меха, – и любо, привольно ему кувыркаться в соболях да чернобурых лисицах. Увидит это, бывало, нечаянно Ирина Васильевна и скажет мужу: «Видно, Санька у нас богат будет или знаменит». – «Дожидайся!» – ответит ей иронически-ласково Василий Андреич, – и оба чему-то рассмеются. А Саша, услыхав их разговор, еще глубже зароется в шкурки и совсем притаится там. Весело и на собаках ездить зимой, особенно вечером, при лунном свете: они шибко бегут тогда, удирая от собственных длинных теней на снегу; а по бокам также быстро убегают назад заиндевелые деревья, таинственно протягивая к Саше свои голые сучья, точно множество исполинских рук тянется к ребенку, чтоб схватить его. И жутко и хорошо…
А весной? И весной было много работы Саше, даже больше, чем во всякую остальную пору года. Благодаря многому множеству ключей, вряд ли в целом мире найдется другая весна, подобная петропавловской. Такой резвый шум поднимут ключи, такое веселое журчанье пойдет повсюду, что слушаешь, заслушиваешься и не наслушаешься. И вот, вместе с этой закипевшей в природе изумительной деятельностью, проснется и в ребенке неодолимое желание двигаться, двигаться и двигаться: то надо Саше пленки на жаворонков ставить на приталинках, то кораблики приходится строить к лету (все светловские комнатки окажутся в стружках да щепках, сколько ни прибирай их там Ирина Васильевна), начнется рыбная ловля, пойдут пироги из свежей чавычи (лососины), окажется множество перламутровых ракушек по берегам залива, морских звезд, репок, – и со всем этим надо справиться почти в одно и то же время! Саша даже похудеет весной от такой кипучей деятельности…
Таким образом рос и развивался на свободе ребенок до девяти лет, почерпая свои уроки непосредственно у природы. Опьяняющая и расслабляющая ум, а еще больше воображение, язва русских сказок не коснулась его в этот нежный период возраста, и, следовательно, он отделался от нее раз навсегда. Взамен сказок ему сослужили верную службу таинства разнообразной природы, постоянно вызывавшие ум к пытливости и мешавшие воображению уноситься слишком далеко за пределы видимого, в область мечтательного. Но зато воображение Саши было богато роскошью картин действительных, оригинальных. Из своих детских созерцаний он вынес необходимое для последующей жизни, проникнутое анализом спокойное отношение к ее явлениям, не утратив в то же время ни душевной теплоты, ни страстной энергии. На десятом году мальчика посадили наконец за азбуку, отдав его учиться к местному священнику. Азбуку Саша прошел легко и быстро, но последующие книги не удовлетворили того ожидания, какое он почему-то возлагал на них. Мальчик стал учиться вяло, неохотно. От бессмысленно зазубриваемых уроков «отсюда и досюда», по допотопным книжкам, в числе которых псалтырь играл не последнюю роль, Сашу неодолимо тянуло на свежий воздух, в гору, на улицу, словом – на свободу. Многих горьких слез стоили ему эти патриархальные уроки! Слыша, что ученье плохо подвигается вперед, Светловы просили отца Егора – учителя Саши, – чтоб тот относился к нему построже. Отец Егор, само собой разумеется, понял это «построже» точно так же, как понимали его в той семинарии, где он когда-то чему-то учился, – и вот однажды вечером, размыслив, что уж очень плохо пошло ученье Саши, почтенный наставник задумал прибегнуть на следующее утро к розге. До тех пор Саша только слыхал от Павки и Васьки, что такое розги, но его самого никогда не наказывали. Светловы не то чтоб не признавали действительности этого средства, а так как-то не случилось им употребить его в дело. Иногда сгоряча они было и пообещают высечь Сашу, а тот убежит куда-нибудь из дому, пропадет чуть не на целый день, будто и не слыхал; погорячатся, погорячатся, бывало, Светловы – глядишь, и гнев прошел и забудут, – добряки уж очень были они оба. Но не таков был отец Егор, а главное, он смотрел на леность Саши, как на неуважение к себе, как на неуважение к его собственной духовной особе; кроме того, за ним водилась скверная привычка – никогда не забывать утром того, что задумано было с вечера. Так случилось и на этот раз. Увидев поутру розги, Саша побледнел и затрясся весь, однако не заплакал. Но как только отец Егор тронул его за брючки, чтобы раздеть, мальчик порывисто рванулся от него к двери. Отец Егор снова и уже гораздо энергичнее ухватился было за ученика, но в эту минуту Саша, весь позеленев, толкнул учителя кулаком в висок, и пока озадаченный до ярости священник приходил в себя, мальчик летел уже, что было в нем духу, через мостики и ключи в гору. Событие это показалось настолько важным отцу Егору, что он, подумав с минуту, облекся в свою праздничную рясу и отправился к Светловым. Те так и ахнули, узнав в чем дело. Немедленно командирован был Онохов – разыскать и привести мальчика. «Всевидящее око» знало не хуже самого Саши всякое его пристанище, – и через полчаса ребенок был найден притаившимся за большим камнем, в одной из трущоб у ключа. Однако ж мальчик не хотел идти домой. Он и теперь весь еще трясся, даже зубы у него стучали. Казак хотел было употребить в дело силу, но едва протянул к беглецу руку, как тот закричал что есть мочи: «Не тронь, а то утоплюсь!» – и кинулся к тому месту ключа, где было поглубже и утонуть, пожалуй, возможность предстояла. Онохов совершенно был озадачен и не знал, что ему делать. Наконец, казак решился прибегнуть к хитрости.
– Пойдемте, Сашенька: я вас у Хлебалчихи спрячу, – сказал он как можно ласковее.
Услыхав фамилию своей крестной, Саша вдруг точно ожил, и в глазах его ярко сверкнула не то новая мысль, не то радость: впопыхах страха он совсем было позабыл о крестной. Однако ж мальчик не поддался на удочку «всевидящего ока»; он только пристально посмотрел на его одинокий глаз, посмотрел как-то уж очень недоверчиво и даже как будто свысока. Потом, с минуту подумав о чем-то, Саша быстро измерил глазами расстояние от себя до Онохова, стоявшего по ту сторону ключа, – и вдруг снова пустился бежать со всех ног по направлению к домику Хлебалкиной. Старуха серьезно испугалась, увидев, в каком волнении вбежал мальчик в ее комнатку, но когда узнала в чем дело – успокоилась сама и его успокоила, даже как будто удовольствие мелькнуло у нее на лице.
– Сиди тут, парнюга, отдохни, – сказала она Саше, усадив его на кровать за перегородкой. – Не бойся ничего: Хлебалкина своих не выдаст!
И старуха гордо пошла навстречу вошедшему в это время Онохову, которому сердито и пренебрежительно объявила, что Саша у нее и что домой она его не пустит.
Принесенный казаком ответ в другое время, может быть, и удовлетворил бы Василия Андреича, но на этот раз рассердил его не на шутку. В поступке Хлебалкиной ему померещилось посягательство на его родительские права, да еще вдобавок отец Егор кольнул его самолюбие, ядовито сказав, поглаживая бороду:
– Вот как! Ай да крестная маменька! Научит она его добру: этак он скоро и тебя, Василий Андреич, по уху свиснет…
Светлов промолчал, торопливо оделся и пригласил священника пойти вместе с ним к Хлебалкиной. Отец Егор хоть и крепко недолюбливал старуху, но из самолюбия согласился.
Хлебалкина встретила их у себя на крыльце.
– Ты что это, отец Егор, вздурел, что ли, на старости лет? – обратилась она первая к священнику, когда они холодно поздоровались, – ребенка истязать вздумал!
Священник заметно смутился.
– Наказание за леность не есть истязание, сударыня, – сказал он, видимо стараясь приосаниться, напустить на себя важности.
– Видно, тебя самого за леность-то частенько пороли в семинарии, так и здесь хочешь завести эти порядки, – сурово обрезала его Хлебалкина.
Она порядочно была раздражена и стояла теперь на крыльце, вся выпрямившись, прислонив правый локоть к колоде двери.
– Это, Катерина Васильевна, уж мое дело распоряжаться Сашкой, – вступился было Василий Андреич, – вы тут посторонний человек. Вы и без того совсем у меня его избаловали…
– Как я «посторонний человек»? – еще больше выпрямилась Хлебалкина, и глаза у нее засверкали. – А ты зачем меня крестить звал? От безлюдья, что ли? Ты, что ли, у купели-то за него поручался? Что ты, что ты это! «Посторонний человек!» – величественно передразнила она Василья Андреича.
– А все же и по священному писанию отец больше власти имеет, – оправился священник.
– Ты и сам-то, отец Егор, хорошенько священного писания не знаешь, так уж молчи лучше, – опять обрезала его старуха. – Покажи-ка ты мне, где у тебя там, в священном писании, детей истязать указывается? Христос велел любить детей, а не истязать. Уж пусть только владыка сюда приедет, спрошу я у него, непременно спрошу об этом! Учителю благий! сам ничего не знаешь, а тоже берешься других учить!.. У тебя, видно, и наука-то вся в березе?..
При слове «владыка» священник прикусил язык: он знал, что Хлебалкина была в большой дружбе с преосвященным.
– Мы к вам не ссориться пришли, Катерина Васильевна, – сказал значительно охлажденный Василий Андреич, – а только позвольте мне взять Александра.
– Так я тебе и дала его сейчас! – твердо ответила ему Хлебалкина. – Поди-ка ты лучше испей холодной водицы прежде да умойся у ключа, а по вечеру ужо приходи ко мне, – потолкуем…
– Да ведь этим, Катерина Васильевна, шутить нельзя, – заметил Василий Андреич, стараясь казаться строгим, – ведь он – вы что думаете? – ударил батюшку-то!
– Так ему и нужно: не поступай христианский священник по-нехристиански! – отрывисто возразила старуха.
– Если вы Александра не пустите… – начал было Василий Андреич, на этот раз очень серьезно.
– Так что? – величественно перебила его Хлебалкина, опять выпрямляясь во весь рост, – к начальнику небось пойдешь на меня жаловаться? Ступай! Стыдись-ка, стыдись, Василий Андреич! – заключила она гордо и ушла, громко захлопнув за собой дверь.
Так они ничего и не поделали с старухой. Василий Андреич, разумеется, не захотел из-за пустяков серьезно ссориться с Хлебалкиной, с которой, как и с ее покойным мужем, Светловы несколько лет водили хлеб-соль. Что же касается священника, то он после напоминания о «владыке» значительно смирился и дорогой сказал Василью Андреичу, как-то уныло махнув рукой:
– Ну, да бог с ним! ребенок еще: не ведает, что творит…
В результате оказалось, что Саша с того же дня перестал учиться у отца Егора. Заняться с мальчиком Хлебалкина упросила одного знакомого моряка. Катерина Васильевна, по всей вероятности, никому не уступила бы этого права, если б только сама… была грамотна. У моряка маленький Светлов стал было учиться превосходно, но на следующий год пришел давно ожидаемый Васильем Андреичем перевод в Ушаковск, куда он и переселился с семьей. Мальчик поступил там в гимназию, в первый класс. В гимназии Саша стал учиться опять ни то ни се; только по физике и словесности он шел хорошо, а на законе божием и математике постоянно проваливался, так что ему частенько приходилось передерживать годичный экзамен из двух последних предметов. Впрочем, Сашу и в эти годы редко можно было застать за учебной книжкой. Пробежит он, бывало, торопливо глазами урок раза два с вечера да в школе у товарища заглянет как-нибудь на другой день утром, в учебник, – и ничего себе, недурно ответит. Перед экзаменами мальчик никогда не сидел, как другие, с утра до вечера, за повторением пройденного, но каждый раз отважно шел на экзамен, чаще всего позабыв дома книги, и тут же, в экзаменационном зале, наскоро запасался кой-какими сведениями то у одного, то у другого из товарищей. Саша даже производил этим некоторого рода шик между ними, в особенности в старших классах. Явится он, бывало, на экзамен веселый такой, развязный да щеголеватый, небрежно посматривая на уткнувшихся в книгу товарищей, точно сам давно уж и насквозь прошел всю эту книжную мудрость. Вызовут его, например, к доске из математики: он молодецки тряхнет головой, выйдет как ни в чем не бывало, хотя иной раз, как говорится, ни в зуб толкнуть, с беззастенчивой храбростью возьмет билет – и ну писать на доске, что первое на ум взбрело; он пишет быстро, энергично, даже с некоторым апломбом. Смотрят, смотрят, бывало, то на него, то на доску гг. экзаменаторы и сами не знают, что подумать: знаток перед ними или только шарлатан? Доска обыкновенно стояла довольно далеко от экзаменационного стола, а цифры у Светлова, как нарочно, выходили до крайности неразборчивы. Так, бывало, и отделается он на тройку, ввиду сомнений, не разрешенных по лености гг. экзаменаторов. Из истории и некоторых других подходящих предметов маленький Светлов брал больше красноречием: наговорит иногда невесть каких турусов на колесах, целый роман приплетет, но так смело и бойко, что глядишь, учителя только глазами хлопают, а мальчик опять вышел сух из воды, к зависти и досаде прилежных товарищей. Его, например, о крещении русского народа спрашивают, а он о преемниках Владимира режет да еще ухитрится и текст из катехизиса приплести. Случалось, разумеется, и попадаться при этом, но Саша даже и глазом не моргнет, бывало, в подобном случае, не говоря уже о том, чтоб покраснеть, а сядет себе преспокойно на место, чуть-чуть насмешливо улыбаясь, точно он невесть как хорошо сдал свой экзамен. Насмешливое отношение к учителям было его постоянной чертой на школьной скамейке. Мальчик как будто угадывал их умственную несостоятельность и никого из них серьезно не уважал, даже не боялся. Правда, и в гимназии хотели было раз испытать на нем неудавшийся прием отца Егора, но прием этот оказался и здесь столько же неудачен: маленький Светлов удрал домой и решительно объявил отцу, что не пойдет больше в школу, если с ним повторится та же история, а не то «плюху даст хоть самому директору». Василий Андреич знал по опыту, до какой степени способен был его первенец охранять свою шкурку, и волей-неволей пошел на другой день просить директора, чтоб Сашу не наказывали розгами. Тот, как водится, сперва наговорил кучу доказательств в пользу этой меры, но потом принужден был только пожать плечами и согласиться на настояния Светлова.
– В таком случае мы принуждены будем выключить вашего сына при первой же серьезной шалости, – внушительно прибавило начальство.
Ответ директора, переданный Саше отцом слово в слово, порядочно озадачил мальчика. Он долго раздумывал над ним, потом смекнул что-то, и с тех пор, в течение полгода с лишком, однокурсники Саши решительно не узнавали в нем прежнего, беззаботно-резвого товарища.
– Отойди, – выключат! – коротко говаривал он после этого случая каждому из своих сверстников, пристававших к нему с какою-нибудь шалостью.
А там подошел незаметно и шестой класс, в котором учеников уже не наказывали розгами, разве только случай выходил из ряда вон, а таких случаев с Светловым не бывало.
Но отчего же, спрашивается, он не учился как следует в гимназии? Ответить на это, как нам кажется, будет не особенно трудно. Саша сел на гимназическую скамью с бесчисленным множеством накопившихся у него в голове вопросов и сомнений, большая часть которых ожидала серьезного разрешения их строгою наукой. Ему смутно казалось, что в гимназии он найдет, наконец, ключ к уразумению этих сомнений, этих вопросов, но он ошибся: она наводила его только на новые, еще более запутанные догадки. Сухое, бездарное преподавание исключительно по обязанности, а не по любви к делу, не удовлетворяло живой, впечатлительной натуры Светлова. Когда наставник вяло спрашивал у него урок, Саше самому хотелось задать учителю тысячу вопросов. Если мальчик и осмеливался иногда предлагать их, то ему без церемонии отвечали обыкновенно, что это не относится к уроку, – и он опять уходил в самого себя, неудовлетворенный, глубоко обиженный в самом естественном праве своего возраста. Будучи вообще очень развитым мальчиком, развитее всех остальных товарищей, за исключением разве только Ельникова, Саша видел в то же время, что учителя относятся к нему как-то свысока, а некоторые даже и совсем пренебрежительно ввиду его мнимой лености. Часто какой-нибудь полуидиот, но усердный зубрила, стоял у них на первом плане и ставился в пример ему, Светлову. Он хорошо сознавал подобную несправедливость и мало-помалу стал и сам относиться к учителям насмешливо. Это и было главной причиной того нахальства, с каким вел себя Саша на экзаменах, просто из одного самолюбия не желая подготовляться к ним: ему хотелось показать учителям, что он не дорожит их мнением, не смущается их взглядами на него свысока. «Вы, дескать, думаете, что я болван, – так думайте же, черт вас дери! Я и без вас когда-нибудь выучусь», – рассуждал Светлов и, по-своему, действительно прилежно учился: он постоянно и много читал, всякими неправдами доставая себе книги. В подтверждение всего высказанного нами относительно неуспехов Саши в гимназии красноречиво говорило то обстоятельство, что он очень ревностно занимался из двух предметов, читавшихся там и не так сухо, и с некоторой любовью к делу. Такими предметами были, как мы заметили выше, физика и словесность. Занимаясь последнею особенно усердно, мальчик постоянно обнаруживал большую страсть к сочинительству. Учитель словесности, подметив в нем такую наклонность, старался поощрять ее сколько мог; правда, он и сам был не из далеких, но в данном случае совершенно добросовестно понял свою обязанность, – и Светлов отблагодарил его за это по-своему: никогда меньше пятерки не стояло у мальчика из его предмета.