Текст книги "Шаг за шагом"
Автор книги: Иннокентий Омулевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
Отворяя ей дверь, как ни старалась успокоиться Лизавета Михайловна, она все-таки не могла скрыть от дочери ни своего волнения, ни своих заплаканных глаз.
– Ты опять, мамочка, плакала… а? Папа тебя чем-нибудь обидел?., да? А, мамочка?.. Да говори же, мамочка! – тормошила Сашенька мать, повиснув у нее на шее.
– Полно, Шура… полно, моя золотая девочка!.. мало ли о чем я плачу, – успокоительно говорила дочери Прозорова сама едва сдерживая душившие ее и теперь слезы.
Они обе забились в уголок на кровати и несколько минут сидели молча, обнявшись, будто хотели защитить от кого-то одна другую. Вскоре пришли сюда и Гриша с Калерией, задержанные до того времени в зале отцом. Они также заметили расстройство матери и тоже закидали ее вопросами.
– Так… взгрустнулось… – коротко пояснила она, сколько к ней ни приставали.
Между тем Дементий Алексеич, как ни в чем не бывало, возился в зале около своих чемоданов, в сообществе горничной, мимоходом позванной им на помощь.
– У вас кто же… кто же, Дашенька, гости-то сегодня были? – расспрашивал он ее, между прочим, таинственным полушепотом.
– Доктор был, который барыню лечил, Матвей Николаич были да еще наш барин, а других-то я не знаю – те в первый раз у нас.
– Это какой же… какой же такой «ваш барин»? – насторожил уши Прозоров.
– Да господин Светлов – учитель; они всякий день у нас бывают – барышень и барича учат.
– Так, так… Ты поди, заглядываешься на него, а?
– Ну, барин, развязывайте скорее: мне еще надо посуду убирать, – с неудовольствием сказала горничная, видимо тяготясь этим интимным разговором.
– А любовник у тебя есть, а? – допытывался Дементий Алексеич, приходя, очевидно, в игривое настроение и все больше понижая голос. – Да уж нечего… нечего, Дашенька… есть… по глазам вижу… Ведь есть, а? Признайся-ка, а? есть?
– Что это вы, барин, глупости какие говорите! – покраснела и обиделась горничная, привыкшая в доме Лизаветы Михайловны к порядочности. – Теперь и одни, без меня, справитесь, – прибавила она насмешливо и ушла.
Прозоров конфузливо съежился.
– Калерочка!.. Дети! – позвал он громко, отходя от чемоданов.
Калерия не замедлила явиться; спустя минуту пришел и Гриша, объявив отцу, что Сашенька «не отходит от муськи».
– Ну… бог с ней, бог с ней… – как-то брюзгливо процедил сквозь зубы Дементий Алексеич.
Он усадил детей на диван, поместился рядом с ними и стал их обо всем подробно расспрашивать, как они жили без него, как учились, что делали, молятся ли каждый день богу, часто ли ходят в церковь? Предлагая им свои многочисленные вопросы, Прозоров как-то беспорядочно перескакивал от одного предмета к другому, не имевшему, по-видимому, никакой логической связи с первым: ему, главное, хотелось выведать этим путем что-нибудь обличительное в отношении жены. Но Калерия болтала больше о пустяках, – например, о своем новом розовом платье, совершенно неумышленно обходя прямые ответы, а Гриша чаще всего отмалчивался. Наконец, желая во что бы то ни стало развязать язык у детей, Дементий Алексеич круто переменил тактику: он начал уверять Калерию, что накупит ей завтра же множество нарядов и разных туалетных безделушек.
– А тебе часы подарю, – обратился отец к мальчику.
– Ты, пожалуй, опять такие же купишь, как мне на именины послал – пустые, с прилепленными стрелками, – равнодушно заметил Гриша.
– Нет, Гришечка, теперь настоящие… настоящие подарю, ходить будут… Ей-богу! – уверял Дементий Алексеич и перекрестился.
Как бы то ни было, но и эта система задабривания не привела его ни к одному из тех желаемых результатов, каких он добивался. Тогда Прозоров решился действовать прямее.
– Учитель-то, поди… поди, внушает вам, что на отца… плевать? – спросил он вдруг ни с того ни с сего у детей.
Калерия не поняла; Гриша с удивлением смотрел на отца в упор.
– Чего ж ты… чего ж ты глаза-то на меня вытаращил? – раздраженно осведомился Дементий Алексеич у сына. – Вот у меня Калерочка, так та – умница; она не по-твоему – все мне расскажет, – обратился он к дочери заискивающим тоном.
– Да что же я тебе, папочка, скажу? Я не понимаю, о чем ты меня спрашиваешь, – сказала девочка совершенно чистосердечно.
Прозоров рассердился.
– Ну… и… и не надо! и не сказывайте! и… и не куплю… не куплю я вам ничего, когда вы с отцом секретничаете! Матери… матери так небось все говорите? Мать, что ли, вас содержит-то? Все… все на мои деньги… – забегал Дементий Алексеич по зале, широко разводя руками.
– Я, папа, очень тебя люблю… – заметила Калерия, не зная, что сказать.
– Да что… да что… да что мне, матушка, из твоей любви-то? – шубу, что ли, шить? Я… я для вас, как вол… как вол, работаю, ночи не сплю, – вон… вон какая у меня тут штука… сидит; а вы что? Вот тебе и благода-а-рность! Уте-е-шили, деточки… уте-е-шили!.. – порывисто говорил Прозоров, ударив себя несколько раз пальцем по лысине и крутясь, как вихорь, на одном месте.
Калерия мигала-мигала, смотря на отца, и вдруг истерически зарыдала. В дверях залы показалась Лизавета Михайловна с робко выглядывавшей у нее из-за платья Сашенькой.
– Как вам не стыдно, Дементий Алексеич, тревожить по пустякам детей! – сказала она мужу, с легким дрожанием в голосе. – Полно тебе, Калерия, плакать! мало ли ты еще чего наслушаешься… – прибавила раздражительно Прозорова, обратясь к старшей дочери, и опять ушла в спальню.
Дементий Алексеич, в свою очередь, принялся всячески утешать Калерию, ласкал ее, даже дул ей зачем-то в глаза, говорил, что он пошутил, что больше не будет, опять уверял, что накупит ей завтра кучу разных разностей, и вдруг спохватился носового платка.
– Куда же… куда же это он делся? Ведь недавно… недавно куда-то его сам бросил, а теперь вот и не найду… хоть ты что хочешь! Пропал… пропал платок да и шабаш! – как угорелый совался Прозоров из угла в угол.
Калерия соскочила с места и, сквозь слезы, принялась помогать отцу, заглядывая то под диван, то под кресла.
– Да он у тебя не в кармане ли, папа? – спросила она, когда ее поиски остались безуспешны.
– Нет… тут нет… нету! – сказал Дементий Алексеич, остановись посреди комнаты и ощупывая карманы. – А это отчего? Оттого… оттого все, Калерочка, что помолиться… помолиться я забыл сегодня утром…
Теперь, в свою очередь, и Калерия, как давеча Гриша, во все глаза смотрела на отца, решительно недоумевая, какое отношение может иметь утренняя молитва к затерявшемуся вечером платку.
– Что… глазенки таращишь? Это бывает… бывает… – подтвердил самоуверенно Прозоров, никого, впрочем, не убедив таким чересчур уж первобытным приемом доказательства.
Так и не отыскал платка в этот вечер Дементий Алексеич. Прислушиваясь из спальни к его забавной возне, Сашенька от времени до времени прятала свое личико на груди матери, чтоб не слышно было в зале ее детски искреннего, неудержимого смеха. У самой Лизаветы Михайловны, напротив, с каждой новой выходкой мужа все сильнее и болезненнее сжималось сердце. Молодая женщина думала и передумывала. Ведь вот… сколько еще нравственной отравы внесет этот развращенный ханжа в так бережно охраняемый ею детский мир? Достаточно, быть может, нескольких подобных вечеров, чтоб исковеркать, перевернуть вверх дном все то, чему она, Прозорова, посвятила уже половину своей жизни, да, конечно, посвятит и остальную? Потом… с чего это он так вдруг, ни слова не написав, приехал?.. И все жгуче и жгуче вставали в голове Лизаветы Михайловны эти неотвязчивые вопросы, все настоятельнее просили у ней ответа. Наконец, Прозорова не выдержала и подошла к запертой двери в залу.
– Дети! пора спать… – постучалась она.
Благодаря энергии и двукратному повторению этого призыва минут через десять зала опустела. Приезжий расположился ночевать в комнате Гриши, Калерия – у себя в детской, а Сашенька осталась при матери, сколько та ни отсылала ее к сестре. Тем не менее, ложась спать, Лизавета Михайловна тщательно осмотрела обе двери: она хорошо знала своего мужа и могла ожидать от него если не всего, то по крайней мере непрошеных, насильственных ласк…
На другой день, в обычный час утра, Светлов явился к Прозоровым на урок. Дети встретили учителя с нескрываемой радостью: по правде сказать, им уже и сегодня порядочно успел надоесть отец своими глуповатыми расспросами. Лизавета Михайловна тотчас же вышла поздороваться с Александром Васильичем, который заметил по ее все еще красным глазам, что она дурно провела ночь.
– Здоровы ли вы? – спросил он, крепко пожимая ей руку.
Она только что собралась отвечать ему, как в дверях залы показался сам Прозоров, расфранченный и сильно напомаженный.
– Мой муж… Александр Васильич Светлов, учитель наших детей, – торопливо отрекомендовала их друг другу хозяйка и сейчас же ушла.
– Очень рад-с… Прошу… прошу покорно садиться! – сказал Дементий Алексеич довольно учтиво, но, очевидно, желая придать себе как можно более внушительный вид. – Вы по какой… по какой системе, молодой человек, преподаете? – обратился он к учителю тоном знатока и, вместе с тем, как бы начальника.
– По своей собственной, выработанной практикой, – холодно и вскользь ответил ему Светлов, занимая свое обычное место во время урока. – Ну-с, дети… начнемте, – спокойно, как всегда, пригласил он учеников.
– Позвольте… – с некоторой важностью перебил его Прозоров, – вы, значит, не признаете… не признаете мнений людей авторитета в науке?
– Если вам будет угодно, мы поговорим об этом в другой раз; а теперь – извините – нам надо заниматься: время очень дорого для меня, – по-прежнему холодно и вскользь пояснил Александр Васильич, приступая к уроку.
Дементий Алексеич заметно сконфузился.
– Не мешаю, не мешаю-с… – поспешил он сказать скороговоркой.
Прозоров на цыпочках отошел в сторону, сел и стал внимательно слушать, как-то забавно вытянув при этом голову вперед и насторожив, с помощью ладони, правое ухо, которое и без того стояло у него торчком.
Урок начался с истории. На разнообразные вопросы учителя дети отвечали толково и не спеша, без малейшего признака так называемой долбежки; в особенности отличался Гриша: он выказал очень обширные для его возраста сведения, нимало не обнаружив в то же время желания щегольнуть ими перед отцом. Что касается самого Александра Васильича, то он и на этот раз не изменил ни на йоту своих обычных приемов преподавания: увлекательно и просто рассказывал, иногда шутил, смеялся. Последнее крайне не понравилось Дементию Алексеичу.
– Что… что за смешки такие? – обратился он строго к Калерии, когда та, не будучи в состоянии удерживать долее подступившего и к ней смеха, закрылась передником от пристального взгляда отца. – Сиди смирно… как следует.
Светлов в ту же минуту обернулся к Прозорову.
– Я попросил бы вас не мешать нам… – сказал он ему с вежливой улыбкой.
– Виноват, виноват… – уже с некоторым ехидством извинился Дементий Алексеич.
Но минут через пять он опять-таки не утерпел и по поводу какого-то сложного совершенно не понятого им ответа Гриши заметил мальчику свысока:
– Экую, брат, какую ты чушь… чушь несешь!
Александр Васильич, в свою очередь, снова обернулся к Прозорову.
– Во-первых, вы не правы, – сказал он ему, слегка покраснев, – Григорий Дементьич отвечает совершенно верно, во-вторых… я не могу допустить, чтобы постороннее лицо вмешивалось в урок, и потому еще раз попрошу вас… не мешать нам.
– Отец-то… отец-то постороннее лицо?! Вот тебе раз! – как-то смешно поклонился и развел руками Дементий Алексеич. – От первого человека, батюшка, слышу.
– Во время урока, кроме учителя и учеников, каждый считается посторонним; если бы вы потрудились зайти когда-нибудь в один из классов гимназии, в часы занятий, и стали бы вмешиваться в урок, – вам сказали бы то же самое, – вразумительно пояснил Светлов.
– Да… ну… ну, там гимназия – то совсем другое дело; там, батюшка, правительство, а… а… а здесь я плачу деньги! Вот… вот какое мое мнение! – с азартом возразил Прозоров, ткнув себя пальцем в грудь и стремительно соскочив со стула.
Светлов, в свою очередь, спокойно поднялся с места.
– Извините, – сказал он холодно и резко, – я не заключал с вами никаких условий, и мне нет ни малейшего дела до ваших мнений.
Прозорова, следившая, по обыкновению, за уроком из соседней комнаты, вошла в это время в залу.
– Вы сами видите, Лизавета Михайловна, – с достоинством обратился к ней Александр Васильич, – что при настоящих условиях я не могу добросовестно исполнять у вас своей обязанности, и так как мне кажется, что эти условия не изменятся и вперед, то не найдете ли вы более удобным – присылать детей ко мне на дом?..
– Уж это-то… уж это-то… сделайте одолжение… не от нее будет зависеть… Да-с, не от нее-с! – раздражительно вмешался Дементий Алексеич.
– Так вы подумайте и известите меня, – невозмутимо-спокойно докончил Светлов, относясь по-прежнему к одной хозяйке.
Александр Васильич дружелюбно протянул ей руку, ласково простился с детьми и, уже издали, отвесил вежливый поклон хозяину дома.
– Будьте здоровы! – пожелал он ему своим ровным, металлически-чистым голосом и прошел, не торопясь, в переднюю.
Прозоров стоял на месте как вкопанный и тревожно следил за уходившим учителем, с неподвижно разинутым ртом, с вытаращенными глазами, до тех пор, пока фигура Светлова не исчезла за уличной дверью.
– Ну, ну… ну, скажите на милость… ну… ну… ну, на что это похоже? – заговорил тогда Дементий Алексеич, как-то забавно вытянув вперед руки, так что ладони их почти сходились. – Да это… да это… да это просто… разбойник, разбойник какой-то… с большой дороги! – а? Ей-богу!! – заключил он скороговоркой и, наклонив набок голову, опять растопырил руки.
– Полно вам, Дементий Алексеич!.. Что вы издеваетесь-то?.. над кем?.. Вы хоть бы детей-то постыдились! – заметила ему Лизавета Михайловна голосом, полным внутренних слез, и поспешно ушла к себе в спальню.
Тяжелые дни наступили для нее…
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
ЧУЕТСЯ ЧТО-ТО НЕДОБРОЕ
С тех пор прошла неделя. Слух о фабричной истории, облетев, с неизбежными преувеличениями, весь Ушаковск, дошел, наконец, и до стариков Светловых. Сначала они было не на шутку встревожились: молва приписывала их сыну самую опасную роль в этом, для многих очень таинственном, деле; иные словоохотливые языки смело и беззастенчиво утверждали даже, будто молодой человек подстрекал фабричную толпу к убийству директора. Само собой разумеется, что последнему никто не верил, тем более Ирина Васильевна. Она сперва с негодованием отвергала такое гнусное и неправдоподобное обвинение, падавшее, по мнению старушки, позором на всю семью, а потом только улыбалась, выслушивая досужие сплетни от своих многочисленных родственников и знакомых.
– Чего уж здесь народ не выдумает, право! – убедительно говорила она им, – слушать-то так даже тошно… Неужели генерал-то приехал бы к Саньке, кабы было что-нибудь и вправду? Чешут языки, поди, из зависти – вот и все!
Действительно, старушка не дерзала и думать иначе: визит представителя местной власти к Александру Васильичу на третий день фабричного происшествия, когда генералу оно было уже известно, легко мог сбить с толку и не такую простоту, как Ирина Васильевна. Однако ж, несмотря на это, она по нескольку раз в день принималась допрашивать сына обо всех подробностях темной для нее истории, – и каждый раз Александр Васильич успокаивал мать безыскусственной искренностью своего рассказа, своим прямым, ни от каких вопросов не смущавшимся, взглядом. Тем не менее, не удовлетворяясь вполне даже и этими расспросами, старушка, втихомолку и незаметно, следила дома за каждым движением молодого человека, не упуская из виду ни малейшей перемены в его лице, ни одной особенности в тоне его обращения с домашними; но и при самом тщательном наблюдении зоркий глаз матери не подмечал ничего подозрительного: молодой Светлов оставался спокойным и ровным, как всегда. Получив надлежащие сведения от жены, Василий Андреич сам не расспрашивал сына ни о чем, был всю последнюю неделю как-то необыкновенно молчалив и только все чаще и чаще покуривал из своей любимой коротенькой трубочки.
– А уж попадешься же ты когда-нибудь здорово, парень, со своими затеями! – вот все, что он сказал сыну по поводу последних толков о нем в городе.
Говоря вообще, с некоторого времени и в особенности с тех пор, как школа Александра Васильича поставила себя в общественном мнении довольно прочно, поведение стариков Светловых в отношении сына значительно изменилось. Ирина Васильевна уж не давала больше советов мужу – «постращать Саньку», а Василий Андреич, в редких разговорах с ним, очень заметно избегал своего обычного, несколько повелительного тона. Старики, очевидно, начинали все сильнее и сильнее проникаться уважением к деятельности молодого человека, как говорится, заваленного теперь работой.
Александр Васильич, знавший, что следственная комиссия, назначенная по фабричному делу, уже с неделю тому назад выехала на место происшествия, стал было и сам успокаиваться понемногу, видя, что его не тревожат. Так как уроки с детьми Прозоровых пока еще не возобновлялись, а Лизавета Михайловна и Ельников были не совсем здоровы, то Светлов в последние дни занимался один в своей школе. Сегодня, в субботу, он только что распустил учеников, как ему принесли записку от Христины Казимировны, наскоро написанную карандашом на лоскутке бумаги. «Папка сию минуту арестован; был обыск. От Варгунина только что приезжал нарочный сказать, что Матвей Николаич тоже взят», – коротко извещала Жилинская.
«Вот они когда начинаются, настоящие-то визиты!» – едко подумал Александр Васильич, разрывая в мелкие клочки лаконическое послание.
Светлов, впрочем, принял это известие довольно холодно, даже не изменясь нисколько в лице, как будто с минуты на минуту ожидал чего-нибудь подобного. Он спокойно присел к письменному столу, написал два письма, запечатал их, не торопясь, вынул из кармана памятную книжку, порылся в ней и, закурив сигару, позвал сторожа школы – седого, коренастого старика из отставных унтер-офицеров.
– Вот эти письма вы отнесите сейчас же, одно на почту, а другое к доктору Ельникову, – обратился к нему Александр Васильич. – Не забыли еще, где он живет?
– Знаю, знаю, сударь, – торопливо проговорил сторож, принимая из рук Светлова конверты, и хотел выйти.
– Постойте, Бубнов… – остановил его Александр Васильич, – сколько я вам должен?
– Два рубля с чем-то, а впрочем, не упомню-с.
– На всякий случай, нам надо рассчитаться, – сказал Светлов, вынимая из бокового ящика деньги. – По моему счету, вам следует по сегодняшний день два с полтиной, – вот вы и получите их; да уж кстати возьмите и за остальное время до конца месяца. Таким образом, я буду считать, что до первого числа вы служите мне, а потом… Я не могу еще сказать вам теперь, как я устроюсь потом.
Бубнов, несмотря на короткое время своей службы у Александра Васильича, успел уже настолько привязаться к молодому человеку, что теперь ни за что бы, кажется, не отошел от него добровольно.
– Чем же вы, сударь, изволите быть мной недовольны? – спросил он у Светлова, заметно обиженный.
– Напротив, я совершенно доволен вами, Бубнов, – поспешил сказать Александр Васильич, – но… по некоторым обстоятельствам мне не приходится располагать собой вперед.
– Коли вы, сударь, это насчет жалованья… так я при вашей милости и так бы, из-за однех хлебов, послужить мог как следует, – чистосердечно заметил старик. Светлов был тронут.
– Спасибо вам, мой хороший Бубнов, за доброе слово! – с чувством сказал он, протягивая руку старому солдату. – Мне, признаться, и самому не хотелось бы разойтись с вами так скоро, и если б тут дело шло только о деньгах, нечего бы тогда и толковать много; но – повторяю вам – я и сам еще не знаю пока, что и как будет дальше… Впрочем, авось мы еще столкуемся.
Бубнов тревожно переминался на месте, очевидно не решаясь высказать какую-то, сильно занимавшую его мысль.
– Это, сударь… не насчет ли… того, что в городе говорят? – молвил он, наконец, предварительно высморкавшись.
– Да разные разности… – как-то вскользь пояснил Александр Васильич, притягивая к себе со стола деньги и вручая их с улыбкою старику.
– Эх! уж и брать-то его не хочется, жалованье-то… – с тяжелым вздохом выговорил Бубнов, нехотя принимая деньги.
Он нерешительно постоял еще несколько времени на месте и, снова тяжело вздохнув, вышел.
Светлов облокотился на письменный стол и задумался. Минут через пять, как бы очнувшись, Александр Васильич быстро поднял голову, встал, прошел в классную комнату, уселся угрюмо на одной из ее скамеек и опять погрузился надолго в какое-то сосредоточенное забытье.
– Так они думают, что развитый, весь преданный своему делу человек не стоит любой, уставленной пушками, крепости?.. Дети же они после этого! – громко и выразительно сказал он, наконец, неведомо к кому обращаясь, и его сильный металлически-чистый голос как-то странно и резко нарушил мертвую тишину пустой школы.
Светлов порывисто встал и, очевидно, сильно взволнованный, быстро зашагал между скамеек. Спустя четверть часа он, уже с спокойным лицом, неторопливо входил по заднему крыльцу в просторные покои большого дома. Всю остальную часть дня Александр Васильич провел семейно, со стариками; обедал с ними, острил и школьничал, вообще был необыкновенно весел, – и никакая самая зоркая материнская любовь не подметила бы в нем в эти минуты того неуловимо-тонкого оттенка грусти, который изредка то мелькал в его беззаботной улыбке, то скользил по его смеющимся глазам, то выделялся едва ощущаемой ноткой из резвого тона его громкой, шутливой речи. Веселость молодого человека была так заразительна, что сообщилась понемногу даже Василью Андреичу.
– Наш рябчик свистит да скачет, а рябчиха сидит да плачет… – сострил он, между прочим, и сам, чего уж давно не бывало.
Около семи часов вечера старики Светловы собрались всей семьей на именины к Анюте Орловой; звали и Александра Васильича, но он, несмотря на дипломатическое замечание матери, что там, верно, будет сегодня и Прозорова, остался дома, отговорившись какой-то спешной работой. Однако ж делом Светлов, против обыкновения, не занялся, а просто сидел у себя в кабинете часов до восьми, все усиленно размышляя о чем-то. Бубнов вошел было туда, чтоб сообщить барину, что письма отнесены по принадлежности, но не решился нарушить его глубокой задумчивости. Из нее вывел Александра Васильича говор нескольких голосов у переднего крыльца флигеля.
– Посмотрите, Бубнов, что там? – распорядился молодой человек, внимательно прислушиваясь к этому неопределенному говору.
– Какой-то военный, сударь, вас спрашивает зачем-то… – озабоченно доложил старик, выйдя и тотчас же вернувшись.
Светлов быстро встал; но он не успел сделать и двух шагов по комнате, как с ним официально раскланялась немного уже знакомая ему, издали, высокая фигура, в густых серебряных эполетах.
– Здешний полицеймейстер, – вежливо отрекомендовался посетитель, дав время Бубнову выйти из кабинета. – Я имею честь видеть господина Светлова?
– К вашим услугам, – холодно поклонился Александр Васильич.
– Мне очень совестно, что я беспокою вас в такое время… но… извините – обязанность, – сказал начальник ушаковской полиции, выразительно пожав плечами, и торопливо вынул из-за борта сюртука какой-то лист бумаги, сложенный вчетверо, – Потрудитесь вот это прочесть.
– Пожалуйста!.. – рукой пригласил его Светлов сесть и, не торопясь, развернул бумагу.
Она оказалась форменным предписанием губернского прокурора, адресованным на имя посетителя и заключавшим в себе следующее:
«По производящемуся под личным моим руководством следствию о возмущении рабочих Ельцинской фабрики против ее бывшего директора, отставного полковника Оржеховского, имею честь покорнейше просить Ваше Высокородие немедленно отобрать от кандидата С.-Петербургского университета, Александра Светлова, все принадлежащие ему бумаги и вместе с ними представить его ко мне лично для надлежащих по сему делу объяснений.»
– Я бы хотел знать, следует ли разуметь под этим… арест? – спросил Александр Васильич, внимательно пробежав глазами прокурорское распоряжение и возвращая его обратно полицеймейстеру.
– К сожалению, не могу вам сказать ничего, – пояснил начальник полиции, снова пожав плечами, – это будет зависеть от усмотрения прокурора; я обязан только буквально исполнить его предписание.
Светлов развязно запустил руку в правый карман брюк, вынул оттуда небольшую связку ключей и положил ее на письменный стол. Тонкая, почти незаметная улыбка скользила при этом по губам молодого человека.
– В таком случае, не угодно ли вам прямо приступить к исполнению вашей обязанности, – холодно поторопил он незваного посетителя.
Полицеймейстер еще раз извинился, что беспокоит его, попросил позволения позвать в кабинет, через Бубнова, двух остальных членов полиции, дожидавшихся у крыльца, и, уже в присутствии последних, пригласил хозяина представить все, что у него имеется по письменной части.
– Ключи на столе: не стесняйтесь, пожалуйста, – сказал Светлов, отходя немного в сторону и садясь.
Но полицеймейстер, очевидно, стеснялся.
– Вам самим будет удобнее… – проговорил он, замявшись.
– Что? – отрывисто спросил Александр Васильич, поднимая голову.
– Предъявить нам ваши бумаги, – пояснил градоначальник, стараясь не смотреть на хозяина.
– Извините: у меня не в привычке показывать свои бумаги… кому бы то ни было, – с достоинством заметил ему Светлов.
Полицеймейстер, по-видимому, не знал что делать: сперва он только как-то странно посмотрел на всех, потом осторожно взял ключи со стола, приложил один из них наудачу к замку верхнего ящика – и вдруг покраснел. Александр Васильич пристально следил за этим; прежняя тонкая улыбка шевельнулась у него на губах.
– Тут нужен узорчатый ключ, – обязательно сообщил он.
Благодаря этой обязательности начальник полиции понемногу оправился, живее приступил к делу, – и не дальше, как через полчаса большая часть бумаг Светлова была выбрана из ящиков и сложена в одну кучку на письменном столе; оставалось пока нетронутым одно помещение – с письмами.
– Вы мне позволите выкурить папироску? – любезно обратился полицеймейстер к хозяину, вынув портсигар и как бы собираясь отдохнуть немного.
– До сих пор в этой комнате курили только мои знакомые, – заметил Светлов, – но после того, как я уже не один в ней хозяин, здесь может курить… каждый.
Полицеймейстер сконфузился, торопливо всунул обратно в портсигар вынутую было оттуда папироску и в пять минут окончил переборку бумаг. Их завернули в большой газетный лист и скрепили двойными печатями – хозяина и полиции.
Градоначальник пощупал сверток рукой, как бы желая удостовериться в его прочности.
– Теперь… мне придется попросить вас с собой, – уже несколько высокомерно отнесся он к Светлову. – Есть ли у вас на кого оставить квартиру?
Александр Васильич ответил утвердительно, запер письменный стол, попросил позволения написать матери записку, запечатал ее вместе с ключами и вручил пакет Бубнову – для надлежащей передачи.
– Тут и о вас написано, – коротко сообщил ему Светлов. – Завтра утром отнесите.
Сердце отставного солдата чуяло что-то недоброе, когда тот, со свечой в руке, провожал до крыльца своего барина, уходившего вместе с полицией, и если б в эту минуту молодой человек был менее занят собственными мыслями, он наверно заметил бы, как старик раза два утер себе кулаком правый глаз…
Семья Светловых вернулась с именин довольно поздно, и потому Ирина Васильевна, против обыкновения, проспала на другой день раннюю воскресную обедню. Это случалось с старушкой чрезвычайно редко и очень огорчило ее.
– Вот помяни ты мое слово, отец, что у нас чего-нибудь да случится, – сообщила она за утренним чаем мужу, – еще и звон ведь слышала спросонок-то, а не встала, грешная!
Записка Александра Васильича, принесенная через несколько минут Бубновым, явилась как бы нарочно для того, чтобы подтвердить и укоренить еще больше в старушке одну из ее обычных примет.
«Меня, кажется, арестуют, мама, – писал Светлов, – но, ради бога, не тревожься: я совершенно прав и докажу это во что бы то ни стало. Бубнов останется во флигеле до первого числа, – я ему сказал и заплатил деньги вперед. Не тревожься. Крепко целую тебя и папу».
Приложенные к записке ключи с резким звуком выпали из задрожавших рук Ирины Васильевны, когда она нетерпеливо пробежала глазами неожиданное извещение сына. Старушка не могла сперва произнести ни слова, точно ей сдавили горло; крупные слезы текли у нее по щекам.
– На-ко, отец… прочитай-ка… что Санька-то… – сказала она, наконец, но не договорила и громко зарыдала.
Василий Андреич растерялся немного и сам, прочитав записку; он, впрочем, должен был сделать порядочное усилие над собой, чтоб не подать повода жене думать, что и его также поразило коротенькое сообщение Александра Васильича.
– Чего тут плакать-то?.. – заметил ей старик, угрюмо смотря в сторону. – По-о-делом вору мука! – махнул он рукой немного погодя и ушел просить совета у своей любимой трубочки.
Но Василью Андреичу на этот раз не так-то легко было отделаться от слез Ирины Васильевны; ему пришлось даже, скрепя сердце, отправиться к полицеймейстеру, чтоб навести справки о сыне, когда последний не вернулся домой и после обеда. Самого полицеймейстера старик не застал, а письмоводитель канцелярии мог сообщить ему только, что «полковник вернутся не скоро, разве поздно вечером», и прибавил, что «к завтрешнему утру, пожалуй, можно будет справиться об этом». Таким образом Василью Андреичу пришлось вернуться ни с чем и ждать, что скажет томительное «завтра». К немалому утешению Светловых, к ним, вскорости после возвращения старика, зашел Ельников. Доктор, как говорится, едва приплелся, был весь закутан, кашлял больше обыкновенного и вообще казался больным не на шутку: он, действительно, уже три дня не выходил из своей квартиры и теперь явился только потому, что еще накануне получил доставленное ему Бубновым письмо Александра Васильича. В этом письме Светлов, извещая Ельникова об аресте друзей, сообщал ему между прочим, что, может быть, сегодня же будет взят и сам, и просил доктора, если можно, навестить в воскресенье стариков да присмотреть за вечерним уроком. Анемподист Михайлыч просидел у Светловых недолго – несколько минут, не больше; сегодня особенно раздражительная, но трезвая и отчасти насмешливая речь его значительно успокоила хозяев большого дома. Простившись с ними, Ельников завернул оттуда во флигель, с намерением остаться там прямо на урок и, в ожидании его, полежать у Александра Васильича на диване; хотя до начала занятий оставалось еще часа два с лишком, но доктору не захотелось идти домой – студиться лишний раз.