Текст книги "Шаг за шагом"
Автор книги: Иннокентий Омулевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
Вот тебе, милый дружок,
Собственной моей стряпни пирожок —
Сама и муку месила;
Не знаю только, угодила ль:
Будто горьковато попалось масло коровье…
А впрочем, кушай на здоровье!
Затем остаюсь здорова
Любящая тебя
Ирина Светлова.
Последние две строчки повторялись обыкновенно в каждом подобном послании Ирины Васильевны, варьируясь на всевозможные лады.
Впоследствии, когда Светловы переселились в Петропавловский порт, а Ирина Васильевна стала частенько и с увлечением танцевать на балах начальника с молодыми моряками, – ее сердце уже не удовлетворялось таким невинным проявлением себя, как писание посланий к призраку. Оно забило серьезную тревогу. Светлова опять прибегла к молитве, вспомнила множество примеров искушений плоти из жития святых, изученных ею подробно еще в детстве, под руководством отца. Все это, однако, плохо помогало, и ее сердечная тревога разрешилась бы, вероятно, одною из печальных семейных драм, если б в то время, на счастье (а может и на несчастье), у Ирины Васильевны не родился сын. Она несказанно обрадовалась своему первенцу и в ту же ночь дала обет над его колыбелью – никогда в жизни не танцевать больше. На первом же балу после болезни Светлова, к удивлению всего общества и несмотря ни на какие его просьбы, наотрез отказалась от танцев. Впоследствии, и до конца жизни, она свято и с стойкостью мученицы сдерживала свое слово. С тех пор произошел заметный перелом в ее характере: религиозность ее усилилась и приняла мистический, несколько мрачный оттенок. В настоящее время Ирина Васильевна часто нападала на мужа за его невинные шутки и юмористические выходки относительно предметов, казавшихся ей столь священными, что о них, как выражалась она, «и подумать-то, батюшка, так даже страшно»; а между тем Василий Андреич, по-своему, и сам был религиозен. Каждый день, на сон грядущий, Светлова имела обыкновение прочитывать в постели вслух несколько глав из евангелия, и спавшему с ней Владимирке вменялось в обязанность прослушивать чтение, пока он не засыпал. Евангелие было как бы настольной книгой Ирины Васильевны, а ее любимые места в нем относились к описаниям страданий Христа. «Вишь, как он, батюшка, страдал-то за людей, не так, как мы, грешные!» – трогательно говаривала она обыкновенно после такого чтения сыну, жадно внимавшему иногда тому, что читала мать. И действительно, старушка, по-видимому, почерпала в этой книге всю свою нравственную силу, давно уже отказавшись от светских книг, которые прежде, особенно в первой молодости, любила страстно. Евангелие имело для нее теперь еще и ту двойную цену, что ей прислал его из Петербурга в подарок старший сын; а она крепко сомневалась в его религиозности и часто со слезами молилась, чтоб бог «озарил своим светом его заблудшую душу». При всяком случае, где требовалось оказать помощь ближнему, достаточно было только намекнуть Ирине Васильевне на подходящее к этому случаю место в евангелии, – и она смело шла куда угодно, в какое угодно время, готовая сделать все, что было в ее силах и распоряжении. Василью Андреичу нередко приходилось сдерживать эти страстные порывы жены, иначе ему самому пришлось бы со временем прибегать к чужой помощи. Особенно любила она навещать больных, ходить за ними и просиживать у их изголовья по две и по три ночи кряду без сна, несмотря на свое слабое здоровье и нервную раздражительность. Стоило только заболеть кому-нибудь из родственников Светловых, а Ирине Васильевне получить об этом первое сведение, как она уже наскоро надевала на себя что попало и, не стесняясь временем и привычками, отправлялась к больному. При этом старушка непременно захватывала с собой хранившийся у нее, как подобающая святыня, золотой крест с мощами Варвары-великомученицы, а вместе с ним, на всякий случай, и такие вещи, которых, по ее предположению, могло и не случиться у больного, например: нашатырный спирт, уксус, горчицу и тому подобное. Ни в каких несчастных случаях жизни нельзя было застать ее врасплох; она никогда не терялась сразу, не падала в обмороки и только тогда, когда убеждалась, что сделано уже все, что нужно для отстранения несчастия, впадала в совершенное изнеможение и забытье, страдая дня два после этого невыносимыми головными болями. Старший сын особенно любил мать за эту редкую в женщинах черту, за ее всегдашнюю готовность на помощь ближнему, – и странное дело: хотя его воззрения во многом остальном совершенно расходились со взглядами матери, он был у нее всегда первым любимцем в семье, самым дорогим ей детищем. Дочь хотя она любила и сильно, но постоянно смотрела на нее с какой-то подавленной, тайной печалью и, наученная собственным опытом, предоставляла ей очень много свободы в сравнении с той, какою пользовалась в своем девичестве. Владимирка едва ли не больше сестры пользовался симпатией матери…
Оленька была существо ровное, незаметное. Есть такие девушки, что при встрече с ними становишься в тупик: что они такое? И хорошего сказать о них нельзя, да и придраться особенно не к чему. Точно такое же чувство испытывается иногда при взгляде на какую-нибудь хорошенькую безделку: «Ничего, недурно», – скажешь, а спроси: да чем же она хороша? – решительно не знаешь, что ответить. Оленька производила именно это впечатление. Она тоже росла и развивалась довольно свободно, но как-то безалаберно, подчиняясь добровольно всему и всем. Впрочем, в ней все пока было еще непрочно, неосмысленно; приходилось ждать крупного жизненного толчка, чтобы выказалась эта натура в настоящем свете. Одно только можно было предсказать, что ничем особенным она никогда не выдастся. Оленька получила образование в пансиоие француженки. Оттуда она вынесла прежде всего предпочтение французского языка родному. Не зная даже понаслышке многих капитальных произведений русской литературы, Оленька успела уже перечитать без всякого разбора, сотни французских романов средней руки. Французские романы, конечно, не спасли ее от русских предрассудков; а эти предрассудки опутывали ее с детства, ими заражена была вся окружающая ее среда. В том раннем возрасте, когда они легче прививаются, влияние на Оленьку матери, насквозь пропитанной ими было особенно сильно. Девушка не находила, например ничего странного и нелепого в том, что ячмень садился нее на глазу от влияния чужого «дурного глаза». Когда ее уверяли, что нашептыванием можно «испортить» человека, она удивлялась только людской злобе, но самый факт не подвергался в ее уме ни малейшему сомнению. Правда, изредка приходили и ей в голову какие-то непонятные, не то хорошие, не то дурные мысли, вызывая ее на анализ, но, по большей части, пропадали бесследно, там как разрешить их или подстрекнуть к такому ее ум разрешению было некому. Между мелкими заботами дня эти мимолетные мысли не вызывали его на серьезное размышление. Точно так же не возбуждали протеста в Оленьке и многие другие характерные особенности ее семейной обстановки. Ирина Васильевна за обедом, унимая шалившего Владимирку, наставляла его иногда в таком смысле: «Ты ведь, батюшка, не за столбом сидишь, а за столом. Посмей-ка бы ты сделать это при нашем покойном тятеньке, так сейчас бы тебе ложка в лоб прилетела… Стыд какой! Ты ведь, слава богу, не маленький, – знаешь, что за столом-то сам Христос сидел на тайной вечери?!» Оленька, слушая подобное наставление, до такой степени была проникнута сама его естественностью, что нисколько не возмутилась бы, если б вслед за ним и действительна но «прилетела ложка в лоб» ее шалившему брату. В течение многих лет девушке ни разу не пришло в голову спросить себя: что же это за священный обряд такой есть, что при нем даже и пошалить нельзя? Значит, и все естественные отправления также священны? А приди ей в голову хоть раз такое соображение, она, может быть, и додумалось бы до чего-нибудь. Очень естественно после этого, что относительно старшего брата Оленька в значительной степени разделяла взгляд своих стариков. Правда еще до отъезда его в Петербург, а потом читая его письма оттуда, она не раз задумывалась о брате, находя и в нем и в них что-то такое странное, такое непохожее на весь их семейный склад, что нередко теряла голову в своих догадках на этот счет. Но и их некому было разрешить ей. А между тем, – странно, – старший брат, которого она ждала с нетерпением и любопытством, нравился ей очень, хотя сестра и не особенно долюбливала его. Характера Оленька была сообщительного, веселого, даже несколько ветреного, вообще казалась девушкой доброй и простой, обещая со временем сделаться и заботливой матерью и неприхотливой верной женой, если, разумеется, попадется ей хороший муж; в противном случае трудно было вперед за что-нибудь ручаться…
Другое дело – Владимирко. Это был мальчик очень интересный для своего возраста. Скромный и крайне застенчивый при посторонних, при всяком новом лице, в доме, он являлся самим собой только в присутствии домашних, и то не вполне; совершенно же развертывался Владимирко тогда, когда был уверен, что его никто не видит, да еще при своем «наилюбезном камердинере» Ваньке. Так называла в шутку Ирина Васильевна жившего у них приемыша-сироту, взятого еще ребенком чуть ли не с улицы. С ним Владимирко не церемонился, все шалости они чинили вместе, и «барич» поверял ему обыкновенно все, снабжая его при этом и разными вещественными знаками своей привязанности: конфетами, пряниками, булками и тому подобным. Любознательным был Владимирко до последней степени. Весной и летом в целом дворе не было ни единого воробьиного гнезда, которое он не исследовал бы самым основательным образом; ему досконально было известно: и сколько в каком помещается маленьких воробьев, и какими перьями оно выстлано, и когда появилось в нем первое снесенное яичко. Во всех подробностях знал он также и весь этот двор, каждую бегавшую там курицу либо утку, знал их мельчайшие привычки; что же касается большого индейского петуха, так с ним, кажется, они даже объяснялись, совершенно понимая друг друга. Малейшее происшествие в доме, сколько-нибудь выходившее из ряда обыкновенных, неотразимо тянуло к себе Владимирку. Он при этом тотчас же, но всегда как-то украдкой, появлялся где следовало и с забавно полуразинутым ртом следил за тем, что происходило. С таким же выражением присутствовал он и при всякой сколько-нибудь интересной беседе, до которых был страшный охотник. Одною из его любимых привычек было сидеть в длинные зимние вечера на кухне и слушать, что говорит прислуга. Отец или мать частенько уводили его оттуда с выговором, всякий раз порядочно стыдили, но это нисколько не мешало ему, выслушав чинно их наставления, воспользоваться первой удобной минутой, чтоб улизнуть туда снова. Всего же более любил Владимирко ходить в лес с своим «наилюбезным камердинером», удить рыбу, лазить по деревьям, ловить в поле каких-нибудь зверьков – словом, странствовать. Переимчив он был не по летам. Стоило ему только раз сходить с отцом на гулянье да посмотреть фейерверк, как на другой же день, с утра, рукава его домашнего халатика и даже лицо носили на себе очевидные признаки толченого угля с примесью селитряной пыли; а к вечеру, в маленьком садике при доме, он уже устраивал свой собственный фейерверк. На этом представлении непременно должны были присутствовать все домашние, со включением прислуги, а «Чичке» ставилось в обязанность отбирать при входе даровые билеты, только что перед тем розданные. При спуске своих ракет, которые, впрочем, за отсутствием пороха, никогда не поднимались, а только шипели, – Владимирко, когда их приходилось раздувать губами, обнаруживал такую храбрость, что Василью Андреичу не раз случалось придерживать за халатик горячего пиротехника. Увидев где-то гипсовую фигуру, мальчик тотчас же купил себе на рынке кусок белой глины, устроил в углу завозни [1]1
Завозня – плоскодонная лодка.
[Закрыть]скульптурную мастерскую и только к вечернему чаю явился в комнаты весь замаранный этой глиной, не исключая волос и не говоря уже о платье. Хоть и слепил он нечто похожее больше на поросенка, чем на спящую Венеру, однако остался очень доволен своей работой и даже подарил ее «Чичке» на память. Этою стороной характера Владимирко сильно напоминал старшего брата; последний отличался в детстве точно такой же предприимчивостью, хоть несколько и в другом роде.
Но о детстве и первоначальном развитии характера Александра Васильевича Светлова, как и вообще о нем самом, мы намерены поговорить, при случае, подробно, в особой главе, как о главном действующем лице нашей истории.
III
ВЛАДИМИРКО СОБЕСЕДНИЧАЕТ
Около двух часов пополудни приезжий Светлов открыл, наконец, глаза и с приятностью потянулся. Александр Васильич отлично выспался и был в самом веселом расположении духа. В доме царствовала теперь невозмутимая тишина. Старики Светловы, утомленные отчасти радостью, отчасти хлопотами этого утра, тоже легли вздремнуть перед обедом; они рассчитали, что отдых даст им возможность вполне воспользоваться вечером, чтоб поговорить с сыном. Под влиянием тишины Александр Васильич только что стал впадать в раздумье, как вблизи от него кто-то робко сморкнулся. Он повернулся на другой бок и с удивлением увидел Владимирку. Мальчуган преважно восседал на кресле у письменного стола и смотрел во все глаза на брата, полуоткрыв, по обыкновению, рот. Он очень сконфузился, увидя, что брат проснулся, и стал было слезать с кресел.
– Постой, куда же ты? – засмеялся Александр Васильич.
Владимирко еще больше сконфузился, но остался на месте. Дело в том, что старики никак не могли уложить его спать в это утро. Как только сами они заснули, он на цыпочках пробрался в комнату брата, – заглянув предварительно в щелку, спит ли тот, – и все время, пока Александр Васильич спал, имел терпение просидеть, не шелохнувшись, на кресле, с любопытством разглядывая то спавшего брата, то вещицы его на письменном столе.
– Итак, Владимир Васильевич, здравствуйте! – сказал ему старший брат, еще раз засмеявшись и протягивая руку.
Владимирко робко слез с своих кресел и как-то нерешительно пожал протянутую ему руку.
– Мама еше спит и папа также, – сказал он, очевидно желая оправиться.
– А ты разве не ложился спать?
– Нет, не ложился; я ночью лягу… Да мне и спать-то не хочется…
– Что же, брат, так? – зевнул Александр Васильич,
– Не хочется… – коротко ответил Владимирко и сам невольно зевнул, глядя на брата. – У нас сегодня макароны будут, – сказал он для храбрости.
– Значит, мое любимое кушанье, – отлично! А еще что будет?
– Суп с колобками да тетерька, да еще мама крем сделает.
– Батюшки! какая роскошь: все мои любимые блюда. Да я просто объемся сегодня.
– А вы любите красную икру? – спросил Владимирко, который был страшный охотник до всякой икры.
– Красную и черную, всякую люблю, – засмеялся Александр Васильич к полному удовольствию брата. Последний, по поводу такого очевидного сочувствия его вкусам, решился даже осторожно присесть на кончик постели.
– А вы красную с луком любите? – продолжал он выпытывать.
– Непременно с луком!
– И я тоже с луком люблю, – окончательно повеселел Владимирко. – А вот Ванька, так тот прямо у рыбы из брюха ест.
– Неужели?
– Ей-богу-ну, ест; он ее оттуда выдавливает. Мама ему не дает икры, так он, как с базару рыбу несет, и выдавит.
– Вот какой хитрец! – рассмеялся Александр Васильич. – Только зачем ты его называешь «Ванькой»? – спросил он серьезно через минуту, – разве тебя кто-нибудь зовет «Володькой»?
– Нет. Да его мама так зовет, и все так зовут…
– Значит, мама нехорошо делает. Зачем же его обижать, ведь он такой же, как и ты, человек, такой же мальчик.
Владимирко широко раскрыл глаза: он еще от первого человека слышал, что его мама может что-нибудь «делать нехорошо», а его «наилюбезный камердинер» – такой же мальчик, как и он сам.
– У Ваньки ни отца, ни матери не было, – пояснил он в оправдание себя и мамы.
– Вот ты и опять так его назвал. Скажи: «У Вани».
– Ну, у Вани…
– Вот видишь ли ты, это неправда, что у него ни матери, ни отца не было. Нет такого человека на свете, у которого бы их не было; иначе он бы и родиться не мог, – сказал Александр Васильич очень серьезно.
– Да ведь Ваньку-то на улице нашли, – возразил Владимирко.
– Опять «Ваньку»! А еще мне писали, что ты его очень любишь…
– Ну Ваню, Ваню… – конфузливо поправился Владимирко.
– Что ж такое, что на улице нашли? Все-таки у него и мать была и отец; только нехорошие, видно, люди они были, коли ребенка на улицу выбросили, – заметил Александр Васильич.
– Зачем же они его выбросили?
– А уж этого я не могу тебе сказать. Это надо у них спросить.
Владимирко задумался и несколько недоверчиво покосился на брата.
– У нашей Милашки тоже мать была, а отца не было, – сказал он, как бы желая уяснить себе новую мысль.
– У какой это Милашки? Ах, да! у собаки… И у ней непременно отец был, только ты, видно, не видал как он к Милашкиной матери бегал.
– А к Милашке отчего же он не прибегал?
– Да он, может быть, и к ней прибегал, а ты не заметил.
– У воробья тоже отец и мать есть, – сказал Владимирко, на этот раз уже не с вопросом, а совершенно утвердительно.
– И у воробья есть, – подтвердил, в свою очередь, Александр Васильич.
– Смешно воробей скачет. Он – вор.
– Это отчего?
– А как же? Они все овес из конюшни у лошадей воруют.
– Отчего же непременно «воруют»? Просто знают, что там овес есть, и прилетают клевать.
– А вот же в кухню не прилетают: я на окошко насыпал.
– Да в кухне всегда кто-нибудь есть, они и боятся.
– Нет, воробей – вор, – сказал Владимирко с убеждением.
– Значит, по-твоему, и голубь тоже вор?
– Нет, он не вор: он не так людей пугается.
– Стало быть, воробей только похитрее будет, а голубь к людям больше привык, все же, по-твоему, вор выходит.
– Голубя убивать нельзя… – схитрил Владимирко.
– Да и воробья не следует убивать.
– А клопа?
– И клопа не следует убивать.
– А мама убивает клопов…
– Это еше не значит, что их следует убивать; а надо так сделать, чтоб в комнате они не разводились, – держать комнаты чисто.
– Да они в диване сидят…
– Надо сделать, значит, чтоб их и там не было.
– Да голубь ведь чистая птица?
– Чистая, коли не запачкается.
– Да нет! не то… – замялся Владимирко.
– А! знаю. Ну, чистая, чистая.
– А клоп чистый?
– И клоп чистый.
– Он пахнет.
– Что ж такое, что клоп клопом пахнет? И голубь пахнет голубем; ты понюхай-ка когда-нибудь.
Владимирко на минуту задумался, и затем лицо его приняло самое лукавое выражение.
– А мышь… чистая? – спросил он с очевидным коварством.
– Разумеется, чистая.
– Вот и врешь: мышь поганая! – засмеялся Владимирко, торжествуя.
– Что же это значит «поганая»? – смиренно схитрил, в свою очередь, Александр Васильич, прикидываясь, что не понимает значения этого слова.
– Поганая-то что значит? – переспросил Владимирко, очевидно, затрудняясь ответом.
– Да.
– Ее есть нельзя…
– Как нельзя? Ты разве пробовал?
– Чего вы еще выдумали!
Владимирко даже обиделся.
– Так как же ты говоришь, что есть нельзя, коли не пробовал?
– Мама говорит…
– А мама пробовала?
Владимирко еще больше обиделся и сделал гримасу человека, которого начинает тошнить.
– Ну уж, чего вы говорите… – сказал он несколько сердито.
– Так почему же ты думаешь, что мышь нельзя есть, коли никто не попробовал, можно ли ее, в самом деле, есть?
– А вы ели? – оправился Владимирко.
– Я тоже не ел, только не потому, что ее нельзя есть, а потому, что у нее мясо невкусное, пахнет скверно жиром.
– А вкусное было бы – съели?
– Съел бы.
Владимирко повторил свою гримасу.
– А как же вы знаете, что она невкусная, когда и сами ее не ели? – спросил он лукаво.
– А вот, видишь, есть такие люди, ученые, которые стараются все испробовать, – пробовали и мышиное мясо и нашли, что оно невкусно. Все-таки есть его можно: китайцы вон едят.
– Они сами вам это рассказывали?
– Кто? Китайцы-то?
– Нет, другие-то…
– Ах, ученые! Нет, не сами. То есть сами же, пожалуй, да только в книгах, а не лично мне.
Владимирко посматривал на брата крайне недоверчиво. Александр Васильич заметил это и сказал:
– Да вот, лучше всего, мы когда-нибудь сами поймаем мышь, сварим ее, да и попробуем, какой у ней вкус. Вкусной окажется – съедим, а коли невкусная – выбросим.
Владимирко опять скорчил было прежнюю гримасу, но сейчас же и прояснился.
– А вы где будете мышь ловить? В подполье лучше; там их много: во какие!.. – показал он двумя пальцами.
– Можно и в подполье поймать.
– А вот уж таракана, так никто не съест: он с усищами… – захохотал Владимирко.
– Я, брат, однажды съел таракана.
– Съ-е-ли? – растянул удивленно Владимирко. – Зачем съели?
– Да так, дурачился; хотел показать одной барыне, что можно и таракана съесть, не поморщившись, коли захочешь.
– Невку-у-сный? – снова растянул Владимирко, отчаянно сморщив нос.
– Нет, ничего; почти никакого вкуса нет.
– Вы мертвого или живого съели?
– Мертвого.
– А живой в брюхе будет ползать?
– Нет. Он сейчас же переварится в желудке, так что от него и следов не останется.
– Какой вы смешной! – сказал Владимирко. – А я умею по-вороньи каркать, – прибавил он вдруг.
– Ну-ка, каркни.
Владимирко каркнул очень похоже.
– А вы умеете? – спросил он у брата.
Александр Васильич тотчас же приподнялся на постели, уморительно покачал головой, подражая вороне, и так; мастерски каркнул, что у Владимирки даже слюнки потекли. Он по крайней мере с минуту после этого смотрел брату в рот, признав себя решительно побежденным.
– А сороку… – попросил он.
Александр Васильич не менее мастерски изобразил ему и сороку, даже как-то особенно забавно подпрыгнул для этого несколько раз на постели. Тут уж Владимирко пришел в совершенный восторг и, как бы в знак начавшейся дружбы, вскарабкался на брюхо к брату.
– А ты умеешь, Саша, ракетки делать? – спросил он с замирающим сердцем.
– Еще какие, брат, умею делать-то! – засмеялся Александр Васильич.
– Врешь? – допытывался Владимирко. – А красный огонь… умеешь?
– И красный огонь сделаю.
Красный огонь был для Владимирки своего рода демоническим призраком, преследовавшим его воображение с того последнего фейерверка, на котором он в первый раз увидел этот огонь.
– А ты как ракетки научился делать? – спросил мальчуган с самым живым любопытством, причем его маленькое личико, обыкновенно довольно угрюмое, сияло полнейшим торжеством.
– Сперва прочел в книге, как делаются ракеты; после попробовал сам сделать, раза три испортил, а потом ничего, хорошо вышло.
– А книга эта у тебя есть?
– Нет, не взял с собой.
– А красный огонь тоже по книге научился делать?
– Тоже по книге.
– А из чего он, Саша, делается?
– Ты не. поймешь: в него разные вещи входят, все мудреные названия.
– Ска-а-жи, Саша!.. – уморительно упрашивал Владимирко,
– Ну… азотнокислый стронциан входит, бертолетова соль входит, сернистая сурьма…
Лицо Владимирки мгновенно омрачилось: он смекнул сразу, хоть и смутно, что это уж не чета его селитре. «У-ух сколько!» – подумал он с полнейшей безнадежностью приготовить красный огонь.
– А вот постой, – сказал Александр Васильич, заметив на его лице эту безнадежность, – вон там у меня в чемодане книга есть, в красном переплете, толстая такая… дай-ка ее мне сюда.
Владимирко опрометью бросился к чемодану и мигом досгал оттуда книгу.
– Химия! – не утерпел он не объявить громко, пробежав глазами заглавие.
– Да, химия, – подтвердил Александр Васильич и стал перелистывать книгу.
– Что это значит «химия», Саша? – полюбопытствовал Владимирко.
– Наука такая… Если выучишься ей, будешь знать, из чего, например, соль состоит, – вот что к обеду подают, – как железо получается, отчего оно ржавеет… одним словом, я расскажу тебе когда-нибудь об этом поподробнее, а теперь вот смотри, прочти вот здесь…
«Славная, должно быть, книжка!» – весело подумал Владимирко и с жадностью прочел указанное место, подтвердившее ему слова брата о составе красного огня.
– Ты дашь мне, Саша, почитать эту книжку… а? – попросил он умильно.
– Возьми, да только ты ничего не поймешь в ней.
– Ничего, я почитаю…
– Почитай, почитай.
– А эти… как они называются?.. для красного-то огня… здесь нельзя достать? – опять с замирающим сердцем спросил Владимирко.
– Отчего нельзя достать? В любой аптеке можно купить.
Владимирко пришел было в неописанный восторг, но вдруг подумал о чем-то и омрачился.
– Без лекаря не дадут в аптеке… – сказал он печально.
– Дадут и так, – утешил его брат, – без рецепта только ядовитые вещества не отпускаются, а эти продадут.
– А дорого, поди?
– Не особенно.
– Поди, три рубля, Саша?
Три рубля всегда представлялись почему-то Владимирке роковой финансовой единицей, разбивавшей в прах все его планы и надежды.
– Эк куда хватил: три рубля! – засмеялся Александр Васильич, – разве несколько копеек.
У Владимирки совсем повеселело на душе. Он бесцеремонно принялся тормошить брата, но при этом как-то нерешительно все поглядывал ему в глаза.
– Саша! А, Саша!.. – робко проговорил он, наконец.
– Что?
Владимирко вдруг покраснел весь как рак, застыдился чего-то и мгновенно исчез из комнаты, оставив брата в полнейшем недоумении. Минуты через две он вернулся с какой-то бумажкой в руках, по-прежнему красный как рак, и робко всунул ее Александру Васильичу. Но едва тот стал развертывать бумажку, Владимирко закрылся халатиком, закричал: «Не читай при мне, Саша!» – и убежал снова. Бумажка оказалась запиской, лаконически молившей: «Зделай мне севодни красной огонь». Прочитав ее, Александр Васильич расхохотался до слез.
– Володя! – позвал он громко Владимирку, который, притаясь в соседней комнате, в углу, просто умирал от нетерпения.
– Володя! Поди же сюда! – повторил Александр Васильич еще громче.
Владимирко появился, наконец, в кабинете брата, но с таким сконфуженным и расстроенным лицом, что Александр Васильич и на этот раз не, мог удержаться от смеха, глядя на его комично съежившуюся фигурку.
– Ах ты, проказник этакий! – сказал он, все еще смеясь, и притянул к себе Владимирку за обе руки. – Делать, брат, нечего – надо исполнить.
Владимирко так и запрыгал на месте.
– Сегодня, Саша? а? Сегодня? а? – приставал он к брату, обвив руками его шею.
– Сегодня, сегодня; вот только встану – и распоряжусь.
Владимирко захлопал в ладоши, порывисто чмокнул брата в щеку и опрометью удрал из комнаты. Ему, по всей вероятности, захотелось сейчас же поделиться своей неописанной радостью… кто бы под руку ни подвернулся первый.
Прямым результатом этой нехитрой беседы было следующее: «наилюбезному камердинеру» стало в тот же день доподлинно известно, что у него были и мать и отец, только нехорошие, оттого что выбросили его на улицу; что они, может быть, потом и приходили посмотреть на своего сына, а он их не видал, или и видел, да не узнал. В этот же день «наилюбезный камердинер», к удивлению своему, узнал, что его следует называть «Ваней», а не «Ванькой», потому что он такой же мальчик, как и Владимирко. Вечером, около десяти часов, маленькая зала светловского флигелька осветилась на несколько минут ярко-красным огнем азотнокислого стронциана, – и запиравший ворота работник, пораженный таким необыкновенным освещением в окнах хозяев, заглянув в одно из них, увидел торжественно сидящего на полу, на корточках, Владимирку, смотревшего с широко разинутым ртом на какую-то горевшую перед ним диковинку. Ночью же, когда все в доме спало крепким сном, совершилась никем не подмеченная тайна: Владимирко выложил на ладонь свою маленькую душу и отдал ее старшему брату…