Текст книги "Шаг за шагом"
Автор книги: Иннокентий Омулевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)
– Нет, ты погляди: хоть он теперь и в остроге, а все же у него вот тут, под белой косточкой-то, разрыв-трава сидит… чтоб его кошки лягали!
И каждый раз, при таком отзыве, Соснин любовно постукивал по лбу племянника указательным пальцем. Возвращаясь из острога домой на бойкой смотрительской лошади, оригинал-старик, самодовольно поглядывал все на хмурое, сплошь покрытое тучами, небо.
«А ведь не глупую, кажись, штуку-то я удрал?» – мысленно вопрошал он это серое небо, с такой самоуверенностью, как будто вот сейчас же должно было выскочить оттуда солнышко и сказать, надрываясь от смеха: «Чудесную, чудесную, Алексей Петрович, изволили штуку удрать – первый сорт-с!».
VI
СОЗОНОВ ДЕЛАЕТ СВОЕ ДЕЛО
После известного вечера, когда Ельников в последний раз навестил светловскую школу, он, должно быть, простудился и захворал еще больше. Впрочем, простуда была тут, собственно, ни при чем; она только ускорила ход другой, главной и постоянной болезни доктора – чахотки, и без того развивавшейся у него необыкновенно быстро. С тех пор Анемподист Михайлыч хотя и не выезжал никуда, но дома все еще крепился и по утрам вел обычную консультацию с бедняками; только уже в последние два-три дня он принужден был отказаться от этого и окончательно слег в постель. Однако ж, и теперь, несмотря на советы навещавших его изредка знакомых, особенно Прозоровой и Любимова, безмолвно заключившего с доктором мир, Ельников упорно отказывался почему-то от всякой посторонней медицинской помощи; он только самолично прописывал себе успокоительные средства. Однажды вечером к нему завернул Созонов. Просидев с больным до поздней ночи, будущий сподвижник иноческой жизни вызвался ночевать у него, а на другой день опять предложил ему свои услуги, переночевал снова, да так уж и остался с тех пор на неопределенное время при бывшем товарище, заменив собой исправную сиделку. В своем невеселом одиночестве доктор, быть может, обрадовался даже и этой живой душе; по крайней мере он ничего не возразил против предложения Созонова «походить за ним» и так же безмолвно наблюдал всякий вечер, как тот располагался у него на полу спать, подостлав под себя верхнюю одежду, служившую в то же время и одеялом.
– Да вы что, Созонов, по-человечески-то не ляжете? – каждый раз спрашивал при этом Ельников, – ведь вон вам на диване постлано.
– Ничего, Анемподист Михайлыч, не беспокойтесь: тут, у печечки, славно-с… – застенчиво уверял будущий инок и упорно отрекался от мягкого спанья.
– Ну, мните бока, коли нравится, – угрюмо заключал доктор и, повернувшись лицом к стене, затягивал обыкновенно своим разбитым, дребезжащим голосом какую-нибудь заунывную русскую песню.
В последнее время болезни петь – обратилось у Ельникова в привычку, даже почти в страсть. Это было, впрочем, и не пение собственно, а скорее – какой-то вопль надорванной души.
– Вам бы духовное лучше спеть-с, Анемподист Михайлыч… – робко пригласил его однажды Созонов, тревожно ворочаясь на полу у своей «печечки».
– Вечную память, что ли? – спросил доктор.
И с той поры его импровизированный сожитель уже не заикался больше о духовном; он только вздыхал тихонько, слушая светские песни. Между этими двумя, совершенно разнородными, по-видимому, личностями было, однако ж, какое-то странное сходство: Ельников как будто представлял собой задачу, а Созонов – ее ложное, уродливое разрешение.
Лизавета Михайловна чаще всех навещала Анемподиста Михайлыча, так как она приняла на себя добровольную обязанность сообщать о ходе болезни Александру Васильичу. В последний раз Прозорова завернула к доктору на минутку из почтовой конторы, в тот самый день, как молодая женщина побывала перед тем – сперва в остроге, а потом у Светловых. Сама порядочно расстроенная, она в этот раз не заметила в больном ничего такого, что указывало бы на особенную опасность его положения: напротив, Лизавета Михайловна нашла даже, что он как будто свежее стал. И не мудрено: во время ее посещения к доктору внезапно прилила какая-то необъяснимая, небывалая в нем прежде веселость; он говорил очень оживленно, много смеялся, показал Прозоровой портрет своей невесты и, несмотря на то, что гостья сильно торопилась домой, успел даже пропеть ей одну из самых забавных студенческих песен.
– Что вы такой веселый сегодня, доктор? – спросила она, уже собираясь уходить.
– А как же: ваши узы разрешились, – значит, теперь моя очередь… – ответил Анемподист Михайлыч, но до того неопределенно, что Лизавета Михайловна приняла его слова за намек на скорое выздоровление. – Только… уж если даже я доволен, то вам-то, барыня, и подавно не следовало бы смотреть сегодня такой кислой, и посидеть у меня не хотите. Эх! Светловушка-то вот, жаль, спеленан, а то бы мы с ним поспорили сегодня вечерок! до смерти спорить хочется! – заключил он с каким-то особенным воодушевлением.
– Кстати, – нарочно солгала Прозорова, – Александр Васильич поручил мне передать вам, что если вы и теперь еще не посоветуетесь с каким-нибудь другим врачом, то он, Светлов, перестанет верить в искренность вашей дружбы к нему.
– Я посоветуюсь, посоветуюсь… – не то серьезно, не то саркастически проговорил Ельников. – Не знал, право, к кому обратиться: все много знают; а теперь выбрал, – этот-то уж наверно вылечит…
И Анемподист Михайлыч закашлялся минуты на две без перерыва.
– Ну вот и отлично! – сказала Прозорова, – видите, какой у вас сильный кашель. Поправляйтесь скорее. Завтра, вероятно, я к вам не заеду: некогда будет; а послезавтра – непременно увидимся, – ласково прибавила она, простилась и ушла.
Но им уже не суждено было видеться больше: это «послезавтра» не наступило для доктора. Проснувшись на другой день чрезвычайно рано, почти одновременно с Сосниным, сбиравшимся к генералу, Ельников почувствовал какую-то необыкновенную тоску, какой-то особенный прилив тяжести к голове и невыносимую боль в груди.
– Созонов-батюшка! – разбудил он товарища, – сходите уж вы еще раз в латинскую кухню: купим у немца, выражаясь языком Хаджи-Бабы, супу спокойствия на несколько копеек…
Доктор проговорил это с какой-то странной улыбкой, которая от падавшего на нее из окна чуть брезжущего света казалась улыбкой мраморного сфинкса.
– Вы ужо не вставайте, – остановил Анемподист Михайлыч Созонова, услыхав, как тот завозился на полу, – теперь ведь рано, надо и немчуре дать выспаться; да и мне пока терпится, сносно еще… А покуда я подорожную приготовлю…
Ельников с большим трудом отыскал коробок спичек на маленьком столике, стоявшем у изголовья его постели, и добыл огня на свечку: дневной свет был слишком слаб еще, чтоб писать при нем. Анемподисту Михайлычу пришлось отдохнуть немного после этого движения, но через минуту он все-таки, несмотря на душивший его убийственный кашель, опять приподнялся левым локтем на подушке, достал со стола, что было нужно, и собственноручно прописал себе смертельную дозу опия. В конце рецепта доктор прибавил и подчеркнул выведенные им довольно крупно слова: «Для личного моего употребления».
– Пожалуй, скоро и рука повиноваться перестанет… – заметил он как бы про себя. – Впрочем, иногда и с одним кусочком легкого можно протянуть до вечера…
И Ельников попробовал было запеть «Vita nostra brevis est» [25]25
Слова из старинной студенческой песни: «Быстры, как волны, все дни нашей жизни» (лат.).
[Закрыть]; но у него ничего не вышло, а только болезненно зашуршало что-то в груди. Доктор безнадежно махнул рукой и в изнеможении откинул голову на подушку.
– Вы, Созонов, боитесь покойников? – спросил он немного погодя.
– Нет-с, не боюсь, Анемподист Михайлыч; мне часто доводится псалтырь читать-с, так привык… А что-с? – скромно отозвался с полу будущий инок.
– То-то; а я думал, что боитесь, так хотел предупредить вас…
– Насчет чего-с?
На минуту в комнате стало тихо-тихо.
– Да на всякий случай: я ведь уж сегодня… часом раньше, часом позже – покойник, – с спокойствием полнейшей безнадежности пояснил Ельников.
– Господь знает-с, Анемподист Михайлыч: он иногда чудесно исцеление свое посылает… Вам бы вот исповедаться-с да причаститься? – робко-вопросительно молвил Созонов.
Доктор ничего не ответил ему, закашлялся только и повернулся на другой бок.
– Который теперь час? – спросил он, когда уже значительно рассвело.
Созонов торопливо накинул на себя свое убогое одеяние, конфузливо придержал руками его полы и в таком виде подошел к столику возле кровати.
– Де… десятый-с… – почему-то не вдруг выговорил он, взглянув на карманные часы Ельникова, и по-прежнему конфузливо отступил к «печечке».
– Пора и к немцу… – почти беззвучно заметил ему Анемподист Михайлыч.
Созонов как-то забавно обдергал на себе платье, взял рецепт и ушел.
Но будущий инок рассудил дорогой, что ему не мешает зайти прежде к отцу Иоанну, своему знакомому священнику, жившему почти напротив.
«Батюшка же теперь как раз от заутрени воротились… Вот как бы Анемподисту Михайлычу полегчало!» – думалось Созонову.
Отец Иоанн, – добродушный старик, недавно переведенный в городской приход из соседней деревни, – действительно оказался дома и охотно согласился пойти к больному.
– Только вот чашечку чайку дохлебаю, – объявил он любезно.
– А я покудова, батюшка, в аптеку сбегаю; вы меня подождите-с… – сказал Созонов и быстро удалился, опять стыдливо придерживая рукой полы своего не то сюртука, не то халата.
Спустя четверть часа, после непродолжительного шептанья отца Иоанна с Созоновым в передней Ельникова, причем со стороны батюшки слышалось: «Не любит, что ли?» – последний, во всем простодушии и наивности деревенского священника, тихонько вступил в комнату больного.
– Бог помочь! – осторожно сказал он, помолясь степенно в пустой передний угол.
– Кто это такой?.. – как бы испуганно спросил Анемподист Михайлыч, быстро повернувшись лицом к вошедшему, и слабо застонал от резкой боли, вызванной этим усиленным движением.
При виде священника глаза Ельникова остановились на нем как-то неподвижно, почти бессмысленно; только слабая улыбка искривила сухие губы доктора.
– Благослови вас бог! – перекрестил его отец Иоанн.
Батюшка неслышно подставил стул к самой кровати, сел на него и стал что-то тихо говорить больному.
– Крайняя односторонность! – громко молвил он, наконец, выслушав, в свою очередь, чуть слышный ответ Анемподиста Михайлыча, и широко развел рукавами рясы.
– Может быть, батюшка… – уже несколько слышнее отозвался Ельников.
– Ну… я и говорю: крайняя односторонность! – с прежним движением повторил отец Иоанн.
И, придвинувшись еще ближе к кровати, священник начал снова нашептывать что-то больному. Анемподист Михайлыч только нетерпеливо качал головой; все та же слабая улыбка чуть заметно змеилась у него на посиневших от волнения губах.
– Я ведь и не спорю, батюшка… – заметил он тихо.
– Опять это крайняя односторонность с вашей стороны…
– Не могу же я лгать в последние минуты, когда не лгал всю жизнь!.. – раздражительно и с горечью на этот раз возразил доктор.
– Я и говорю: крайняя односторонность!
Отец Иоанн еще шире развел рукавами рясы, снова перекрестил больного, сказал ему на прощанье: «А впрочем, благослови вас бог!» – и неохотно вышел из комнаты, с грустным сожалением покачивая своей седою как лунь головой. Немного погодя туда вошел Созонов с аптечным пузырьком в руках.
– Не надо уж… – слабо махнул ему рукой Ельников и опять повернулся к стене, – притерпелся…
Странную фигуру представлял из себя в эту минуту будущий инок: смесь какого-то суеверного ужаса, уныния и малодушного страха за свое самовольство придала Созонову что-то неизобразимо жалкое. Он ждал от больного выговора и, кажется, был бы радехонек последнему; но Анемподист Михайлыч упорно молчал, тяжело дыша. Созонов постоял, постоял перед кроватью, раза два неловко сморкнулся, попятился в самый дальний угол комнаты и тихонько уселся там на стул, подперев обоими локтями голову и колени.
Так прошел час, другой…
В половине второго больной сделал движение, тревожно откинулся на подушке и едва слышно спросил:
– Темно или светло теперь?..
– Совсем день уже-с, Лкемподист Михайлыч… – пояснил Созонов, робко кашлянув в руку.
– Ааа!.. – протянул доктор, – понимаю!..
Он сделал усилие и провел рукой у себя по глазам, как бы желая удостовериться, на месте ли они у него.
– Окажи, брат, ты мне, Созонов… последнее одолжение, – несколько помолчав, попросил напряженно больной, – возьми вон там… на окне… старую книжку журнала… без переплета; растрепанная такая… Почитай ты мне оттуда… хоть позитивную философию… Огюста Конта [26]26
Огюст Конт (1798–1857) – французский буржуазный философ и социолог, основатель позитивизма (от лат. positivus – положительный); сторонники позитивизма утверждали, что в своих теориях они опираются не на «абстрактные умозаключения», а на положительные факты. В конце 60-х, в 70-х годах произведения Огюста Конта пользовались популярностью в среде русской демократической интеллигенции.
[Закрыть], там… она должна быть… Мысли у меня мутятся…
Созонов как-то испуганно встрепенулся весь, точно внезапно разбуженная птица, быстро отыскал книгу, развернул ее и сел возле кровати.
– Я бы вам лучше-с… – заикнулся было он.
Но его удержал какой-то непонятный, энергический жест Ельникова, сделанный при самом начале этой фразы.
– Читайте же!.. Созонов! – раздражительно поторопил доктор.
Началось чтение – медленное, несвязное, неуклюжее. Странно как-то было видеть Созонова с книжкой «Современника» [27]27
«Современник» (1836–1866) – общественно-политический журнал; в 60-х годах орган революционной демократии.
[Закрыть]в руках; еще страннее казалось выходившее из уст этого человека учение знаменитого мыслителя; оно как будто теряло свой смысл.
Так прошло еще с полчаса.
– Созонов-батюшка!.. – прервал вдруг Анемподист Михайлыч чтеца, стараясь приподняться на локте. – Скажи ты, брат, Созонов… большой поклон… от меня… Светловушке!.. Скажи… что… что…
Больной глубоко вздохнул, остановился на этом вздохе – и не договорил; только кровать как-то болезненно скрипнула за доктора, – и таинственная мертвая тишина воцарилась в комнате…
В тот же самый день, вечером, а не назавтра, как обещал представитель местной власти Соснину, в острог приехал полицеймейстер и прямо прошел к Светлову.
– Я к вам от его превосходительства, – необыкновенно вежливо объявил он молодому человеку. – Генерал поручил мне передать вам, что вы – свободны; только с тем условием, если вам угодно будет выехать отсюда через неделю, а до того времени – вы не можете ни у кого показываться здесь, за исключением, разумеется, ваших ближайших родственников. Предполагалось сначала обязать вас к тому подпиской, но его превосходительство находит, что вашего слова будет совершенно достаточно в этом случае. Могу ли я передать генералу, что вы согласны?
– Да, конечно, – сказал Александр Васильич, – в моем положении не упрямятся… Сделайте одолжение, поблагодарите генерала за его любезность.
Немного погодя Светлов уже испытывал необыкновенно приятное чувство, полной грудью вдыхая в себя свежий уличный воздух.
– Фу-у… какая чудесная вещь… свобода! – несколько раз громко повторял он, останавливаясь и оглядываясь посреди улицы.
Несмотря на то, что у него не было ни гроша в кармане, Александр Васильич взял извозчика и прежде всего отправился к Ельникову: молодому человеку ужасно хотелось повидаться с больным товарищем, чтоб хоть немного развлечь его да пособить ему, чем можно. Подъехав к воротам квартиры Анемподиста Михайлыча, Светлов не без удивления заметил, что два окна ее, выходившие на улицу и теперь непроницаемо забеленные узорами мороза, не были, против обыкновения, закрыты ставнями; впрочем, в окнах виднелся свет: значит доктор был дома. Идя уже по двору и потом поднимаясь на крыльцо, Александр Васильич обратил также внимание на какой-то невнятный, монотонный звук, доносившийся сюда из комнаты.
«Кто же это у него сидит? уж не Лизавета ли Михайловна? Вот бы кстати было!» – подумал Светлов.
Ему, однако ж, стало как-то неловко, когда он невольно прислушался к странному звуку: в нем, в этом звуке, было слишком много однообразия для разговора. Александр Васильич входил в переднюю с стесненной грудью; но его так и пошатнуло, как только он вступил туда.
– Врази же… мои… живут… и укрепишася… паче… мене..– явственно уже слышался теперь из-за соседней притворенной двери робкий, дрожащий слезами, голос Созонова.
Холодная, насквозь пронизывающая, как трескучий мороз, действительность охватила Светлова. У него совершенно потемнело в глазах, когда через минуту он припал горячей головой к недвижным коленям доктора, мирно покоившегося теперь на каких-то причудливых подмостках, наскоро воздвигнутых руками его бывшего однокашника.
«И весны-то ты не дождался?!.– с необычайной горечью думалось Александру Васильичу. – Да и ни до чего хорошего не дожил ты, товарищ!.. Все впереди у нас… И я не дождусь здесь весны: поеду подышать за тебя более чистым воздухом, посмотреть на более светлые небеса… Но клянусь тебе, вот здесь, у твоего не совсем остывшего еще трупа, что никакая сила, кроме смерти, не остановит меня идти дальше по нашему пути, никакая воля не вырвет из моей груди того, что запечатлено в ней такими же благородными личностями, как твоя!!. Ты теперь еще свободнее, чем я, бедный Анемподист Михайлыч!..»
Светлов на минуту поднял голову, но сейчас же опять и опустил ее: она как будто свинцом была налита у него. А тем временем Созонов, заложив пальцем недочитанную страницу псалтыря, робко и тихо, как бы боясь разбудить могильный сон Ельникова, передавал Александру Васильичу:
– В третьем-с часу кончились… Худенькой такой стали-с, господин Светлов: я как их обмывал, так просто все косточки ощупать можно-с было…
Но Александр Васильич не мог слушать дальше.
– Потом… потом, это Созонов! – скорбно остановил он его.
Светлов снова поднял голову и неподвижно уставил глаза на низкое изголовье, покоившее выразительные черты доктора. Долго-долго еще всматривался после того Александр Васильич в лицо покойника: что-то сосредоточенно спокойное и вместе с тем глубоко саркастическое застыло на этом умном страдальческом лице…
VII
НА ПЕРВОЙ СТАНЦИИ ОТ УШАКОВСКА
Зимний вечер догорал какими-то причудливыми красными полосами в просветах горизонта, слабо озаряя покрытое серыми тучами небо, когда две лихие тройки, весело побрякивая колокольчиками, крупной рысью подъезжали по московскому тракту к почтовой станции – первой от города Ушаковска.
– Да, батенька! – говорил Варгунин сидевшему с ним рядом в передней повозке Светлову, – дядя ваш выручил нас всех…
– Я не понимаю, отчего они только сегодня выпустили вас, а не раньше? – перебил его Александр Васильич.
– Terra incognita! [28]28
Неведомая земля; здесь в смысле: неизвестно (лат.).
[Закрыть]– пожал под шубой плечами Матвей Николаич. – Впрочем…
– А это верно вы знаете, – опять перебил его Светлов, – что отправлен нарочный воротить Жилинских?
– По крайней мере, так я слышал несколько часов тому назад из собственных уст его превосходительства. Он, видите ли, раскусил, должно быть, что его ввели в заблуждение относительно нашего участия во всей этой кутерьме: говорят, что в фабрике открыто множество самых вопиющих злоупотреблений Оржеховского. Немудрено, что бывший директор угодит на ваше недавнее место… Да! сейчас видно было по лицу генерала, что он жестоко конфузится за свой промах. Если б старика не запутали, стал ли бы он пороть такую горячку? Ведь это не шутка, батенька!
– Очевидно, – заметил Александр Васильич.
Приятели помолчали.
– Ну, что, батенька? – спросил вдруг Варгунин, весело рассмеявшись, – небось теперь уж не скажете, как тогда – «шаг за шагом»?
– Это отчего, Матвей Николаич? – удивился Светлов. – Непременно скажу и теперь то же самое; да и всегда буду говорить. Последняя история с нами – тут ни при чем; она, напротив, еще подтвердила мой взгляд на это. Вы только посудите: ведь и локомотив идет сперва тихо, будто шаг за шагом, а как разойдется – тогда уж никакая сила его не удержит. Мы вот и не прыгали с вами, да чуть не провалились…
Повозка остановилась в эту минуту у крыльца станции, помешав Александру Васильичу выразить до конца свою мысль. Варгунин нахмурился и как-то неопределенно проговорил, вылезая:
– Смотрите, батенька! не попадите мимо…
Они обождали немного, пока подъехал задний экипаж. В нем оказалась вся остальная семья Светловых, провожавшая до этой станции, вместе с Матвеем Николаичем, двух самых любимых своих членов: Владимирко также ехал в Петербург, благодаря настояниям брата, кое-как урезонившего стариков отпустить с ним их дорогого «заскребыша».
– Мы, мама, здесь еще посидим, а? – как-то трогательно спросил мальчуган у Ирины Васильевны, вылезая из повозки.
– Как же, батюшка: чай будем пить. В последний уж раз, Вольдя, с матерью чайку попьешь… – проговорила старушка и заплакала.
– Что, Вольдюшка? замерз? А ведь далеко, брат, еще ехать-то… – заметил, в свою очередь, Василий Андреич.
Но он, очевидно, сказал это только для собственного ободрения: у него у самого искрились слезы на глазах…
– О-он молодец у меня, Владимирко! – весьма кстати поощрил Александр Васильич уже насупившегося было «химика», собиравшегося, кажется, тоже заплакать, – не скоро замерзнет, – настоящий сибиряк!
Несколько минут спустя маленькое общество приезжих мирно, хотя и не особенно весело, расположилось за чаем в просторной и чистенькой станционной комнате, увешанной множеством картинок и почтовых правил, чуть не сплошь засиженных мухами. Молодой Светлов, в дорожной сумке через плечо, обходил со свечой в руке по порядку все стены и вслух прочитывал более курьезные надписи на лубочных изображениях, желая, очевидно, хоть этим немного рассеять печальное настроение своих домашних. Александр Васильич сильно похудел в последние дни; захватившая его так врасплох смерть Ельникова наложила на лицо молодого человека какую-то своеобразную печать грусти: оно стало еще серьезнее и привлекательнее.
– Чай тебе, Саша, налит, – оторвала Оленька брата от созерцания картинок.
Он, не говоря ни слова, присоединился к остальному обществу, на которое тоже нашел какой-то молчаливый стих. Варгунин и пытался было поддерживать разговор, но это выходило как-то уж очень натянуто. Теперь, перед близкой разлукой, каждый держал про себя свои невеселые думы.
– А ведь ты, Санька, право, хороший парень; только одно вот в тебе не ладно: служить не хочешь, – проговорил, наконец, среди общего молчания, Василий Андреич, как будто в настоящую минуту была какая-нибудь возможность исправить это дело. – Поступи-ка ты лучше, брат, на службу здесь – ей-богу, парень, хорошо будет!
– Да как же, батюшка! – прибавила от себя и Ирина Васильевна, – служил бы да служил теперь уж – шутка ли! – какой бы у тебя чин был…
– Право, служи-ка ты, братец! – убедительно поддержал ее старик.
Но Александр Васильич решительно не знал, что ему отвечать на подобные замечания, и предпочел обойти их молча.
– Однако, пора распорядиться, чтоб и лошадей запрягали… – сказал он только, вставая.
В эту самую минуту у подъезда к станции послышался и как-то резко оборвался вдруг густой перезвон колокольчиков. Судя по силе их звука, очевидно было, что кто-то подъехал на двух тройках. Молодой Светлов торопливо вышел на крыльцо. Мельком взглянув на целую семью новоприезжих, выходившую теперь, из большого крытого возка, Александр Васильич побледнел и небольно попятился: это были Прозоровы.
Дело в том, что молодой человек никак не ожидал такого неприятного сюрприза: последний мог разом разрушить весь остроумный план находчивого Соснина. Светлов еще накануне уговорился с Лизаветой Михайловной, что пустится в путь часами двумя прежде ее; он даже назначил ей время отъезда и с своей стороны выполнил это условие, как следует. Но дело вышло несколько иначе, хотя, собственно, сама молодая женщина и была тут ни при чем: на Дементия Алексеича нашел внезапно какой-то упрямый каприз, побудивший его послать за лошадьми гораздо раньше, чем предполагала Лизавета Михайловна. Она сперва все еще рассчитывала, что ей удастся как-нибудь оттянуть время, но, наконец, не видя никакой возможности обойти хитростью мужа, послала Гришу предупредить Светлова. Судьбе угодно было, однако ж, распорядиться по-своему: мальчик только пятью минутами не застал Александра Васильича в городе.
«Что, если муж вернет ее отсюда назад?» – невольно спросил себя теперь молодой человек, с необычайной тревогой возвращаясь в станционную комнату.
Но если даже Светлов был удивлен и озадачен, то не трудно представить себе положение Дементия Алексеича, когда, войдя туда же вслед за семьей, почтенный супруг сразу наткнулся глазами на ненавистного ему «разбойника». Мы не беремся, впрочем, описывать того, можно сказать, хаоса чувств и мыслей, какой завертелся у Прозорова в этот поистине критический момент. Будь бы только Александр Васильич один на станции, – Дементий Алексеич ни на минуту не задумался бы увезти жену обратно в город; но встреченное им здесь целое общество до такой степени сбило с толку Прозорова, что он сейчас же усиленно принялся требовать лошадей для возка.
Лизавета Михайловна, крайне встревоженная и бледная как полотно, более инстинктивно, чем с полным сознанием, чувствовала, что вся ее будущность висит в эту минуту на волоске. Какие-нибудь четверть часа, пока запрягали лошадей и прописывали подорожную, показались молодой женщине чуть не целым годом невыносимого ожидания и томления; она даже решилась пренебречь всякими приличиями: не подошла к Светловым и все время молча сидела, отвернувшись от них, в темном уголку. К счастью, и дети Прозоровой уразумели, должно быть, опасность настоящего положения матери: они как-то боязливо столпились около нее и старались даже не смотреть в ту сторону, где Ирина Васильевна со слезами на глазах хозяйничала за чаем. Старушка тоже не обращала, по-видимому, никакого внимания на новоприезжих: она еще раньше была предупреждена сыном. Зато как же свободно и вздохнула Лизавета Михайловна, когда очутилась в возке! Даже обращенные к ней в ту минуту кровно оскорбительные слова мужа показались молодой женщине чем-то вроде радостного приговора о помиловании,
– Не думайте… не думайте, пожалуйста, чтоб я… я… когда-нибудь опять… опять вас принял к себе!.. – злобно напутствовал Дементий Алексеич жену, – мне… мне потаскушек не надо!.. П-шол! – сердито крикнул он ямщику и мелкими шажками взбежал на крыльцо.
В то же время выходил туда Светлов, чтобы распорядиться закладкой лошадей. В самых дверях эти господа встретились лицом к лицу.
– Очень… очень вам благодарен, молодой человек!.. – с неописуемой ехидностью обратился Прозоров к Александру Васильичу.
– Не за что, – холодно ответил ему Светлов.
Они как-то странно поклонились друг другу и разошлись – быть может для того, чтоб никогда уже не встречаться больше.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
На следующей станции наши далекие путешественники опять съехались вместе. Обе тройки дружно помчались оттуда одна за другой, как будто выговаривая медными язычками своих звонких колокольчиков:
«Там-то, дальше, как-то лучше».
И под их веселый говор неудержимо неслась вперед молодая жизнь, пренебрегая угрозами старой…