Текст книги "Мастера и шедевры. Том 3"
Автор книги: Игорь Долгополов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
– Слишком быстро многие художники впадают в привычный схематизм признанной левизны композиции, трафарет поз. Уродство человеческого облика не вяжется с нашими представлениями о красоте человека.
Дейнека любил молодежь и очень терпеливо относился к ищущим новь.
– Терпимость необходима, – считал он, – и к возможным ошибкам художника в поисках прекрасного.
Жизнь меня научила понимать, что настоящее искусство, его стиль создаются человеческими страданиями и радостью и что напрокат стиль занять нельзя.
Сумма впечатлений, приходящаяся на мою долю, иногда меня потрясает. Я смотрел, как многое меняется, желал найти пластический язык новому, красивому, большому.
Дейнека остановился.
Большая рука описала крутую параболу:
– Девушка напрягла мышцы, и, обострив контуры молодого тела, рывком летит с вышки, распластав руки, в воду – фигуры меняются, прыжки то острые, то плавные, то широкие, но всегда прекрасные.
А возле бухты медленно разворачиваются на воде гидросамолеты и, выровнявшись, упрямо, бешено развивая скорость, отрываются от воды, с ревом несутся над вашей головой, и летчик вам улыбается.
Дейнека замолчал и задумался.
– А потом на фронте на снегу я видел сбитого летчика, и он был, как убитая птица…
Как-то вечером мы бродили с Дейнекой по просторной набережной Москвы-реки. По густой темной воде, как светлые стрелы, плыли, нет – летели красные лодки-скифы, острые, стремительные.
– Иногда, – промолвил Александр Александрович, – я будто слышу голоса отца, матери, друзей, близких. Песни далекой юности, спокойную речь учителя и плач старухи, безнадежный, страшный, над умершим сыном. Потом я слышу запахи цветов, самые разные, самые тонкие, ведь каждый цветок пахнет по-своему, свой запах имеют разные сорта яблок, смородины, деревьев.
Мгновенно я вспомнил, как Дейнека любил сам растить цветы. Раз он привез шесть кустов жасмина и посадил на участке дачи в Переделкине. В последний год жизни взял да и вырастил целую грядку астр.
Стемнело. Крымский мост прочертил закатное небо.
– И может, оттого, что я так много встречал несчастья, горя, – тихо сказал Дейнека, – я уразумел, что это все скрашивают песня, задор, искусство и что есть в мире красота. Искусство – это немножко идеал. Я считаю: искренность – основа искусства.
… Над Москвой-рекой летали чайки. Их крики, пронзительные, тревожные, волновали душу. Высоко на холме горело золото куполов кремлевских древних храмов.
Дейнека был неразговорчив.
Его большая жизнь была до края наполнена творчеством, работой, работой и бесконечными совещаниями, советами и прочими хлопотными обязанностями.
Но иногда выпадали дни, когда Дейнека отдыхал.
Эго были дни поездок, путешествий. К сожалению, они были не часты. Мне посчастливилось не раз сопровождать его в этих странствиях, и они оставили у меня неизгладимое впечатление.
Ведь обычно Дейнека был внешне суров, порою неприветлив, даже колюч. Его собранная, всегда немного напряженная, спортивная осанка, острый, все видящий взгляд, ироническая манера разговаривать делали его не всегда приятным собеседником.
Может быть, виною этому сложная судьба художника, прошедшего долгий путь новатора, впередсмотрящего.
… Валдай. Полдень. Выехав на машине затемно из Москвы в Ленинград, мы решили сделать привал на поляне березовой рощи.
Тишина. Огромный зеленый мир окружал нас. Много есть красивых мест в России, но кто хоть раз побывал на Валдае, никогда не забудет нежную прелесть этого края. Ласковый шелест берез, голос ручьев, пение птиц, шепот ветра.
– Красота, – сказал Дейнека. – Ведь в городе, в этой суете, мы не видим божьего света. Все куда-то мчимся, спешим, а к концу выясняется, как я на днях прочел у одного большого писателя, что спешили не туда. Но оставим эту неразбериху на совести тех, кто «спешил не туда».
– Поэты-лирики прошлого века жили куца как неспешно. Писали стихи неторопливым ямбом. Воспевали природу, любовь. В начале двадцатого века многое сместилось – сбило у многих поэтов этот лирический дар.
Дейнека вздохнул и вдруг встал.
– Да, все не просто, очень не просто…
В высоком летнем небе неспешно плыли облака. Белоснежные, громадные.
Солнце зажгло цветы на полянах, будто сама радуга спустилась на землю.
Мир природы, вечной, прекрасной, окружал нас.
И вот в этот миг случилось то, чего я меньше всего ожидал, хотя знал Александра Александровича треть века.
Дейнека начал читать Пушкина, Тютчева, Блока. На память. Читал вдохновенно.
Потом вдруг как будто увидел меня и, наверно, заметив мою ошалевшую от радостного удивления физиономию, подошел ко мне и, сильной рукой подняв с земли, встряхнул, хлопнул по спине.
– Ты знаешь, меня приучил к чтению стихов Маяковский!
У него была феноменальная память.
Он знал наизусть «Евгения Онегина», «Полтаву», «Медного всадника», почти всего Лермонтова, Некрасова, Блока…
Когда не писал и не был чем-нибудь занят, то, гуляя или просто отдыхая, бормотал стихи.
Он сочинял все время.
Глядя на него со стороны, человек, его не знающий, мог подумать, что этот огромный, коротко стриженный дядя не совсем нормален.
– Кстати. – Тут Дейнека усмехнулся. – Ты убежден, что все большие поэты, художники, композиторы всегда уж больно уравновешенны и нормальны… Но это записывать не надо. – И он снова рассмеялся.
– Юность – хорошая пора, – проговорил Дейнека. – Мы в эти годы были все немножко сумасшедшие. Била ключом энергия. Так хотелось все постичь. Все понять.
– Моя юность – гражданская война. Чего только я не испытал в те буревые годы! Не раз впритык видел в глаза ту, кого в народе называют «курносой».
Но тогда никто, и в том числе я, не думал о себе.
Несмотря на голод, разруху, тиф, мы шагали, шагали, шагали…
Вперед – в Завтра!
Так в ледяную стужу и в зной я, как и тысячи моих двадцатилетних сверстников, протопал с боями по полям России под «Левый марш» Маяковского.
Нас провожали в путь и вдохновляли боевые марши, песни.
Нас поднимали в бой «Окна РОСТА» Маяковского.
Это было время незабываемое.
Помню, как в Курске я и мои друзья выпускали свои первые «Окна РОСТА», пользуясь стихотворными подписями Маяковского.
Его слова, чеканные, звонкие, заставляли нас напрягать наши кисти и карандаши, быть более меткими и острыми. Нам пришлось на ходу переучиваться и забывать провинциальные приемы. Это была большая школа.
– Маяковский был со мною везде, – продолжал Александр Александрович. – Я носил с собою в кармане гимнастерки вырезки с его стихами из газет и журналов. Это были затрепанные, засаленные клочки бумаги. Но я сохранил их и берегу до сих пор с нежностью, как самое дорогое.
Многие стихи Маяковского я учил наизусть, и однажды не знаю, какая нечистая сила вынесла меня на самодельную трибуну читать стихи моего любимого поэта.
Это был небольшой полустанок в степи.
На фоне красных теплушек расположилась прямо на шпалах, на перроне толпа красноармейцев… 1919 год.
Москва. 1930 год.
Дейнека тогда по просьбе Маяковского и Мейерхольда писал эскизы декораций. И, конечно, он был бесконечно огорчен холодным приемом «Бани». Правда, некоторые неполадки (какие бывают на премьерах) были. Однако суть рассказа Александра Александровича, вся трагичность этого эпизода из жизни автора пьесы – Маяковского – имели весьма неожиданный финал…
Цветущая яблоня.
Как известно, Владимир Владимирович при всей своей громоподобное™ был весьма сдержан в проявлении личных эмоций. После конца премьеры он пропал…
И вот Дейнека ищет Маяковского в театре.
Не находит его. Выбегает на улицу.
Вдруг видит стихотворца.
Он стоял у афиши и пристально всматривался в лица выходящих из театра. Глаза были мокры, он плакал.
Маяковский и слезы…
«Это невозможно», – подумал мгновенно Дейнека.
«Владимир Владимирович! Что случилось?» – выпалил молодой художник.
«Саша!» – улыбнулся сквозь слезы Маяковский. – Машина времени не сработала. Нас не поняли…»
Поэт положил свою массивную руку на плечо Дейнеки и замолчал.
– Дело в том, – заключил короткий рассказ Александр Александрович, – что по ходу спектакля действительно заело механизм «машины времени».
Это была простая театральная накладка.
Так я в первый и в последний раз увидел слезы на глазах Маяковского. Это была для него нелегкая пора.
Такова правда жизни.
Дейнека. Сегодня это не просто имя художника. Дейнека – это мир образов, вошедших в нашу жизнь как некая объективная реальность.
Реальность, осязаемая, закрепленная навечно в великолепную пластическую форму. Художнику удалось найти обобщенный образ своего современника, и мы восклицаем: «Дейнека!», когда видим юных, молодых спортсменов, летчиков, людей труда.
…Я вспомнил неотразимое очарование полотна «Мать» Дейнеки. Магическую простоту и невероятную сложность картины. Колдовскую притягательность образа молодой женщины и в то же время ее гордую недоступность.
Непостижимое соединение интимности и величия.
Века пролетели, сменились названия государств, изменились формы их устройства, а тема мадонны жива и будет жить, пока живет Земля.
Думается, что этот небольшой холст выдержал бы увеличение в десять – двадцать раз. Меня поражает, что до сих пор ни один архитектор не использовал для своих новых творений произведения Дейнеки, как бы созданные для огромных стен.
К сожалению, жизнь мастера сложилась так, что он не всегда мог реализовать свои уникальные данные монументалиста.
Красная площадь. 9 мая 1945 года… Столица ликует. В наступившей тишине звонко пропели куранты. Спокойно, мощно прозвучал голос главных часов Отчизны.
… Ливень сиреневых, розовых, изумрудных звезд упал в темную гладь Москвы-реки. Воссияли древние соборы Кремля. Вспыхнули узорчатые купола храма Василия Блаженного… Победа… Мир…
«Некоторые считают меня односложным, – улыбнулся Дейнека, – пускай, я не скрываю, что счастлив, если мне удалось сказать свое слово в искусстве о нашей небывалой, трудной и непростой эпохе».
Этот памятный разговор с учителем, еле слышный сквозь кипень праздника, особо ярко предстал 7 ноября 1987 года.
… Вновь мерно, неспешно пробили часы на Спасской башне. Радугой размылось марево причудливых огней салюта. Его самоцветное мерцание сверкало в глазах миллионов людей…
Несказанно сложные чувства трепетали в душе семидесятилетнего, седого москвича… Многое, многое вспомнилось мне…
«Стоим на ладони Истории», – словно издалека слышался голос Мастера.
Автопортрет
АРКАДИЙ ПЛАСТОВ
Вечер. Тишина небес на миг посетила землю. Теплые стрелы зари долетели до обочины поля, и, как по мановению кудесника, все обыденное стало колдовством.
Слышно, как звонко льется в миску тугая струя молока, как мягко входит нож в еще теплую краюху хлеба и негромко вздыхает приглушенный трактор, как шелестят травы и поет в бескрайних просторах летний, напоенный горьким ароматом трав и цветов ветер.
«Ужин трактористов».
Немудреный. Но нет вкусней его и желанней. Потому что сдобрен он трудом великим. Да потому, что накрыли стол – саму землю нашу – милые сердцу руки.
На миг задумался тракторист в просоленной алой майке и старой фронтовой фуражке танкиста.
О чем?
Как душист ржаной хлеб. Или, может быть, вспомнил фронтовую горбушку и друзей, которых никогда не увидит, земляков, однополчан.
Или, может быть, о том…
Да, впрочем, о чем можно мечтать после такой маеты?
Льется тугая струя молока, мерно колотится сердце трактора, нетерпеливо постукивает деревянной ложкой молодой вихрастый русый паренек, подручный тракториста, тихо мурлычет нехитрую песенку милая курносая девчонка в белой косынке.
Сама жизнь.
Без прикрас.
Терпкая, горькая, желанная, в каждом мазке, каждой жилке полотна Пластова «Ужин трактористов», написанного в 1951 году…
Больше сорока лет прошло с той поры, как молодой парнишка Аркадий Пластов пересохшими от волнения губами прошептал:
«Быть только живописцем и никем более!»
Сорок лет пролетело с тех сказочных дней 1911 года, когда из далекого села Прислониха Симбирской губернии, покорный велению сердца, в Казань пришел восемнадцатилетний Пластов, чтобы поглядеть выставку знаменитого Поленова.
«Был я тогда поднят до каких-то заоблачных высот – ведь я видел картины одного из тех, кто, по моим тогдашним понятиям, коснулся вершин возможного. Поленов сразу же привлек меня свежестью красок и световых эффектов. Они мне казались ярче самой действительности», – вспоминает в «Автобиографии» Аркадий Александрович.
Сорок лет… Какое время пережил художник, сколько увидел, сколько перечувствовал, прежде чем создать свой «Ужин трактористов» – картину, в которой вся упругая сила народная!
Ведь недаром в 1958 году на выставке в Лондоне президент Королевской Академии художеств Чарльз Уилер, пораженный полотном Пластова, произнес:
– Как много дает такое искусство! Реализм. Вы знаете, я как-то теперь особенно ясно понял, почему вы, русские, смогли выстоять в войне и победить. Кто может так упоенно работать, о, того нелегко одолеть!
… Вечерело.
Лучи зари с искусством гениального скульптора вылепили набухшие жилы на корявых, тяжелых кистях рук тракториста. Неумолимо прорезали суровые борозды морщин на лице бывшего солдата. Нежно коснулись румяной щеки паренька, прошлись по вихрастой макушке. Мягко наметили обаятельные черты девочки в белом, скользнули по былинкам выгоревшей травы и разлились по вздыбленным могучим пластам поднятой целины.
Земля…
Русская, раздольная раскинулась до самого края небес, там, где сизые предзакатные тучи сливаются с горизонтом.
Земля и человек. Они воспеты в этой картине, картине мудрой и честной, отражающей само время.
Необычайна, сурова красота полотна.
Ужин трактористов.
По-суриковски густо, кряжисто написан характер героя, внешне ничем не примечательного, но красивого своей приверженностью земле, Родине, правому, справедливому делу.
В колорите холста угадываются звучания врубелевского «К ночи», куинджевских закатов, рериховских былинных сказов.
Но это Пластов!
Горько и как-то неловко читать сегодня пожелтевшие полосы газет, где в статьях искусствоведов той поры в пух и прах разносили эту замечательную картину за мнимую грубость, приниженность, примитивизм, незнание жизни.
Но, к счастью, это уже страницы истории.
Хотя художнику приходилось пережить в те годы немало тягостных минут, выслушивая упреки в отсутствии как раз тех самых качеств, которыми он обладал на самом деле в высшей степени, – правдивости и гражданственности.
Труден и замечателен творческий путь Пластова.
Вот несколько строк из его «Автобиографии»:
«Наше село лежало на большом Московском тракте, и, сколько себя помню, мимо нашего дома вечно тянулись бесконечные обозы, мчались тройки с ямщиками-песенниками.
Кони были сытые, всяких мастей, гривастые, в нарядной сбруе с медным набором, с кистями, телеги и сани со всякими точеными и резными балясинами, дуги расписные, как у Сурикова в «Боярыне Морозовой».
С тех пор запах дегтя, конское ржание, скрип телег, бородатые мужики приводят меня в некое сладостное оцепенение.
Блаженством, которое не повторится, пролетело детство.
Три года сельской школы. Лимонно-желтая азбука как будто вчера раскрыла передо мной чудеса звучащих и говорящих закорючек. Крохотный синий томик Пушкина-, Капитанская дочка» и кольцовское «Что ты спишь, мужичок» было первое, что я узнал из литературы и что пытался иллюстрировать.
Зачем?
Кто знает! Не помню сам.
К нам тогда ходила одна старуха, нянька Степановна. Она домовничала у нас, когда отец с матерью уходили в гости на святках, на пасху. Степановна, сухонькая и ласковая, рассказывала в сумерках нам былины и сказки про Илью Муромца, про Егория Храброго, про Аленушку и бел-горюч камень.
Купание коней.
Знала она их, должно быть, очень много, так как никогда ничего не повторяла, за исключением любимой нами Аленушки и братца Иванушки».
Как не вспомнить здесь еще раз строки Белинского о формировании таланта русского художника:
«Возьмем поэта русского: он родился в стране, где небо серо, снега глубоки, морозы трескучи, вьюги страшны, лето знойное, земля обильна и плодородна: разве все это не должно положить на него особенного характеристического клейма? Он в младенчестве слышал сказки о могучих богатырях, о храбрых витязях, о прекрасных царевнах и княжнах, о злых колдунах, о страшных домовых; он с малолетства приучил свой слух к жалобному, протяжному пению родных песен; он читал историю своей родины, которая не похожа на историю никакой другой страны в мире».
Но какие разные характеры рождаются на этой необыкновенной и великой земле.
Если Василий Иванович Суриков с детства прикипел сердцем к древности, к истории Руси и всю жизнь был верен этой благородной теме, то юный Пластов, получив первую школу у своего деда и отца – иконописцев – и наглядевшись вволю на «веселых кудрявых богомазов», приглашенных подновить роспись при-слонихинского храма, очарованный чудом, рождения среди розовых облаков какого-нибудь красавца гиганта, крылатого, в хламиде цвета огня», решил стать певцом своих современников, родного села, его летописцем.
Казалось, в этой купели должен был родиться талант типа нестеровского.
Но жизнь – великая кузница характеров – ковала иную лиру.
Пролетело детство… Рассказывает Пластов:
«В 1912 году я окончил четыре класса семинарии. Друзья и покровители устроили мои дела самым наилучшим образом. Губернская управа постановила выдавать мне стипендию на художественное образование по двадцать пять рублей ежемесячно. Я еду в Москву.
Устраиваюсь в мастерскую к ныне покойному И. И. Машкову дгш подготовки к конкурсу в Училище живописи, ваяния и зодчества. Это было месяца за два до экзамена.
Сам не свой брожу я по Москве. Башни и соборы Кремля, Китай-город с кустиками на седых стенах, Василий Блаженный, Красная площадь и, наконец, Третьяковская галерея…
Девушка с граблями (Вера Волкова)
Невозможно описать эти переживания.
Я задыхался и еле стоял на ногах.
Никогда я не чувствовал столько сил для любой победы на избранном пути, как тогда.
У Машкова я пробыл два месяца.
Жестоко страдал, когда он бесцеремонно толстенным углем выправлял мои филигранно отточенные карандашом головы, ни во что ставя мою манеру, так превознесенную в богоспасаемом Симбирске.
Но вот и конкурс. Три дня огромного напряжения – и в результате провал».
… Но упрямый паренек из Прислонихи не сдался. Он идет в Строгановку вольнослушателем в скульптурную мастерскую. Бегут месяцы, «стипендии на жизнь не хватало», но молодой Пластов добивается своего.
«В 1914 году я поступил на скульптурное отделение Училища живописи, ваяния и зодчества, – продолжает Аркадий Александрович. – Посидев в Строгановке за скульптурой, я пришел к мысли, что неплохо бы ее изучить наравне с живописью, чтобы в дальнейшем уже иметь ясное понятие о форме. Сказывалось, конечно, чтение о мастерах Возрождения. Живописью же я полагал пока так и продолжать заниматься на дому.
Три года был я в училище, окончил головной, фигурный, натурный классы… На лето уезжал в свою Приелониху, писал этюды, постигал премудрость передачи действительности с большой точностью, до натуралистической сухости».
… Казалось, путь художника начал определяться, он лежал в привычном кругу, очерченном мастерской, вернисажами, успехами и неудачами, словом, всем тем, к чему испокон веков трудно, но привыкали провинциальные неофиты.
Но судьбе угодно было распорядиться по-иному, и Пластов по мановению истории получил школу, еще невиданную.
«Революция (февральская) застала меня на третьем курсе.
После того как я, подобно многим, покатался по Москве на грузовике с пулеметами, с красным флагом на винтовке, арестовывая приставов, жандармов в участках, на вокзалах, я все же в конце третьей недели с начала революции поехал к себе в Приелониху писать на натуре.
Жизнь, однако, внесла свои неумолимые коррективы.
Деревенский март.
Сходки чуть не каждый день. Ко мне приходят десятки людей с такими вопросами, отвечать на которые мне и во сне не снилось, а отвечать, разъяснять, помогать разбираться в тысячах небывалых до сего времени вопросах я был вынужден благодаря своему положению самого грамотного человека в селе, положению «своего», которому можно было довериться.
Впервые я задумался над политической стороной жизни.
Прежнее, дофевральское, примитивное представление о революции безвозвратно покинуло меня. К стыду своему, в февральские дни мне мнилось что вот ликвидировать глупого и вредного царя – и основное дело свое революция выполнит.
Катаясь на грузовике, забирая в плен ошалелых околоточных, я искренне почитал себя заправским революционером.
И только в октябре, когда я приехал в Москву заканчивать Училище живописи и наткнулся совершенно неожиданно на баррикады и стрельбу на улицах, я уразумел наконец, что революция в такой стране, как тогдашняя Россия, – процесс, который по своему размеру и значению подобен смене геологических эпох в жизни нашей планеты, и что сейчас мало быть только художником, но надо быть еще и гражданином».
Гражданин… Это гордое звание носил Пластов с той поры всю жизнь – когда был избран членом первого сельсовета и когда в числе прочих безземельных был награжден землей и стал пахарем, косцом и жнецом. Он остался им и тогда, когда наконец, после великих трудов и переживаний одолел школу и стал мастером. Его путь был нелегок.
«В январе 1931 года в нашем селе организуется колхоз. В его организации я принимал горячее участие.
В том же году в один июльский день случился у нас пожар.
С час резвилось красивое всепожирающее пламя, и полсела ушло дымом в знойное июльское небо.
У меня сгорел дом и все вообще имущество. Все, что до сего времени я написал, нарисовал, – все пропало в пламени, стало пеплом, – горько вздохнул Пластов.
С этого времени я перестал принимать участие в полевых работах. У меня остались один огород и корова.
Надо было восстанавливать погибшее, и в темпах чрезвычайных. Эго было время, когда я медленно подходил к тому, как сделаться наконец художником».
Михаил Гуляев.
Аркадию Александровичу Пластову в ту пору было около сорока лет. Иной, может быть, заколебался, свернул с намеченного в юности пути «создать эпопею из крестьянского житья-бытья», разменял бы свой талант на мелочи.
Но не таков был Пластов.
И с новой силой он собирает этюды, материалы к будущим картинам. Все впрок… для будущих полотен.
Художник выступает с первыми своими картинами «Колхозный праздник», «Стадо» и «Купание коней». В этих полотнах он заявил о себе как выдающийся колорист.
И опять перед Аркадием Александровичем Пластовым встает дилемма: либо продолжать скрупулезную, внешне малоприметную, но многотрудную работу по собиранию этюдов, эскизов к задуманной эпопее, приносящую пока не столько лавры, сколь хлопоты, либо соскользнуть на путь писания модных в то время помпезных композиций.
Пластов избирает первый путь. Он остается верен себе.
Дни, месяцы, годы проходят в труде, исканиях.
Его главная тема – Человек и Родина – не находит еще своего полного пластического выражения.
Грянул гром Великой Отечественной.
И гражданская лира Пластова зазвучала в полную силу.
«Фашист пролетел»… 1942 год.
Осень. Косогор. Юные тонкие березки в золотом уборе. Глубокий покой погожего осеннего дня. Не шелохнется ни одна былинка.
Резкий вой собаки прорезал тишину. Потерянно бродят овцы. Что это?
Припал щекой к сухой колкой траве пастушок. Упал неловко. Рука вывернута. Кнут и шапка отлетели далеко. Алая кровь на русых вихрах. Крепко прижался к родной земле. Не встать ему.
Далеко, далеко в ясном небе над изумрудными зеленями фашистский самолет. Миг назад свинцовый ливень остановил жизнь.
Воет пес, задрав мохнатую морду к небу. Жалобно мычат коровы, блеют овцы.
Вдали затихает ноющий зловещий звук. Шелестят березы.
«Отец горько переживал войну, – рассказывал мне Николай Аркадьевич, сын художника. – В его душе кипел справедливый святой гнев.
Фашист пролетел.
И эти его чувства вылились в картине «Фашист пролетел». Однажды отец писал осенний этюд. И этот мотив настолько растрогал его, что я увидел слезы на его глазах.
Когда вернулись с этюда домой, отец вмиг набросал эскиз будущей картины.
Начался мучительный сбор материала. Сельские мальчишки помогали ему. Но никак никому не удавалось упасть на траву, как хотелось отцу.
Наконец один малыш, споткнувшись, как-то неловко растянулся на сухой траве.
– Стой, стой! – вскричал отец.
Через семь дней картина была написана.
В ее основу лег тот первый, глубоко тронувший отца осенний этюд».
Семь дней. Вот срок создания шедевра.
Сколько раз история искусств дает нам уроки победы воли, духа, любви к Родине, которые ведут художника к сверкающим вершинам искусства…
Много, много неповторимого рассказал молодой Пластов, сам интересный художник.
Отец и сын.
Бесценны письма Аркадия Александровича к Николаю.
Вот всего два из этого наследия:
,С большим вниманием и удовольствием прочитал твои письма. Знай, милый сынка, что радостью бьется мое сердце и гордостью, когда я читаю о том, что ты пишешь и рисуешь и не кичишься достигнутым, а относишься вдумчиво и критически.
Это очень верно, это так и нужно – вот этот здравый взгляд на вещи, на себя, на свои поступки, на движенье своих мыслей, своего сердца.
Через это достигается то беспокойство духа, плодотворное и творческое, без которого немыслимо никакое движение вперед.
Всегда держись этой троицы: веры, что делаешь то, что нужно, надежды, что у тебя хватит силы на это, и любви к этому делу.
Конечно, насильно не следует приневоливать себя ни к чему, но дисциплина духа должна быть всегда на высоте. Ведь бывают моменты, особенно у таких молодых, как ты, когда беспечная мысль, что все успеется, завладевает человеком так сильно, что начинается беспорядочный разброс сил и туда, и сюда, и вообще впустую.
Лизавета Черняева.
Вот тут-то и должна быть стержнем поведения мысль, что работать надо систематически, никогда не отступая от планомерного упражнения в любимом деле.
Ведь никогда не придет в голову в какой-то момент взять да и бросить дышать, например. Впереди времени, мол, много, еще надышусь.
Так и эта работа.
Она должна быть ритмична и неустанна, как биение нашего сердца. Иногда послабже, иногда поинтенсивнее, но безостановочна, неусыпна – и тогда какая будет радость пожинать плоды умных и прекрасных трудов своих».
Думается, что эти мудрые слова обращены не только к одному Николаю. В них великое правило, если говорить прозой, мера, норма бытия для каждого истинного художника.
Труд, труд И еще раз труд!
Не менее весомо второе письмо, датированное маем 1947 года: «Ты вот пишешь несколько раздраженно о тех, кто не понимает лирики Чехова или Левитана и т. п.
Плюнь на это.
Наши ворота, корова, собака и т. д. ведь тоже ничего в этом не смыслят, и стоит ли на них за это рычать.
Не стоит игра свеч, тем более что вряд ли все перечисленные тобой субъекты персонально в этом виноваты, ты думаешь, что, пофыркивая на них, ты им или себе что-нибудь докажешь?
Нет.
Так сложилась у них судьба.
Алмаз, блистая бриллиантом в перстне, вряд ли имеет право поплевывать на алмаз, находящийся где-нибудь в глубине земли. Чем тот виноват, что его не вытащили на свет божий, не гранили, не вставили в кольцо?
Обстановка, жизненные условия – страшная вещь, сынок, и поэтому надо в жизни больше думать о том, как бы оправдать затраченные на нас силу и средства, любовь и внимание, непрестанно ускоряя свой шаг навстречу открывшейся твоему взору правде.
Людей этих, обездоленных и окорначенных жизнью, надо жалеть и помогать по силе возможности чего-нибудь понять из того, что еле-еле им брезжит.
Жатва.
Конечно, все это правда, что воображение и разумение их кургузо и часто смешно и нелепо, но, милый мой сынка, когда ты будешь много старше и опытнее в жизни, ты с горечью увидишь, что даже с большими данными познать истину и видеть красоту нелегко, не так-то много мы можем сделать для славы нашего искусства и знания.
Конечно, это очень хорошо, что тебе более понятна мати-пустыня, с которой ты ведешь наедине задушевные беседы. В этом счастье на всю жизнь.
Но в то же время не замыкайся с молодых лет в позе а ля Печорин или Базаров.
Нет ничего легче очерстветь сердцем, залезть в жесткую броню аристократического отщепенства и навеки потерять через это ту тончайшую отзывчивость сердца к малым людям, которая, как воздух, необходима истинному художнику и без которой человек просто невыносим».
«Познать истину и видеть красоту нелегко», – пишет Пластов сыну. И вот к тем людям, которые хотят понять лирику Чехова или Левитана, обращены глубоко философские полотна-метафоры художника, дающие обильную пищу уму и сердцу зрителя.
«Родник»…
Шумит ветер в густом ивняке. Гонит в высоком небе рваные облака. Рвет косынку, распушил тяжелые косы, шуршит в складках светлого ситцевого платья девушки, пришедшей по воду. Гонит рябь по темной воде.
Серебряной звонкой струйкой бежит студеная влага в подставленное ведро. Солнечные зайчики, продравшись сквозь заросли ивняка, сверкнули в устье желоба, рассыпались битыми алмазами в ведре и озарили стройную фигуру девушки.
Свежесть.
Чистота.
Победоносная босоногая юность властно чарует нас в этом холсте. Мы невольно вспоминаем далекие страницы нашей собственной жизни, и что-то светлое, радостное вопреки нашей воле посещает нашу душу.
Такова магия пластовской живописи.
Родник.
«Юность»…
С размаху, словно подкошенный, упал в густую траву парень. Устал. Только минуту назад, как безумный, он мчался наперегонки с веселым псом.
Жарко. Юноша сдернул рубаху, раскинулся, подмяв луговые цветы. Прикрыв рукой глаза, он глядит, как высоко в небе вьется вольная птица.
Зеленой стеной стоят рядом молодые хлеба. Летний легкий ветерок шевелит колосья, клонит их долу. Поет жаворонок.
Лето. Счастливая пора. Беззаботная юность. Пора созревания, надежд и мечты. В этом холсте с какой-то тоскливой пронзительностью чувствуешь невозвратность, бесценную мимолетность этой поры.
«Сенокос»…
Как в утренней капле росы, отражается весь радужный мир, пронизанный пением рожка, птичьим гомоном, мычанием коров, криком петуха, стрекотом далеко идущего трактора и голосом ветра, разгоняющего румяные облака на алеющем небосводе, так и в этой картине собрана вся радость нашей земли. Июнь.
Сенокос. Мы словно слышим, как звучит каждый цветок из этого тысячецветного букета и как звенят нежными аккордами сиреневые, голубые, лазоревые, бирюзовые, желтые, шафранные, пунцово-багряные, пурпурные и золотые кодеры.
Мощно звучат трубы вознесенных ввысь белоствольных берез, и, как аккомпанемент этой полифонии июня, рассыпаются серебряной трелью колеблемые летним ветерком миллионы листьев.