Текст книги "Бесы пустыни"
Автор книги: Ибрагим Аль-Куни
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
Хамиду не ответил. Дыхание его было ровным, покойным. Однако Адда свой вопрос больше не повторял.
Много лет прошло с того дня, Адда неожиданно обнаружил в присутствии вождя, что опять, оказывается, он состоит в родстве с вождем – на этот раз племени Орагон. Повздорили между собой охранники караванов двух племен, а двое из них даже сцепились мечами и были ранены в схватке. Отношения меж племенами обострились, пришла очередь гласа божия прозвучать в груди вождей и трезвомыслящих. Удача сопутствовала ему, он останавливал кровопролитие несколько раз, и господь не оставил его своей милостью в конце концов, дал в жены девушку, с радостью ставшую его супругой, без всякой ему нужды сочинять поэмы в качестве выкупа за нее. Конечно, он избавился от юношеской наивности, воспитал себя, набрался опыта и осмелел: наплел ей на уши уйму позорных глупых стихов. Многое он наговорил, напрягая свое воображение – вроде того, что, мол, джунгли покорит, колдунов и магов поубивает и вернется к ней, ведя за собой караваны дев и рабов, чтобы были у нее в услужении, и отправится он в Томбукту, чтобы купить ей мешки драгоценностей из золота и серебра. Будут в ее распоряжении серебряные подвески, чтобы красоваться перед сверстницами, а золото все она спрячет в сундуках деревянных, пристроенных в паланкины женские – их они в угол шатра своего поставят, чтобы она ночами темными перед гуриями неземными выставлялась. Да перед верблюдицами своими. Про верблюдиц он ей легенды слагал, заимствуя сюжеты из сказок своей покойной бабушки. Так он соревновался с поэтами в сочинении рифмованных поэм.
Выдумал, будто его дед оставил ему в наследство долину в Тассили, где вода без конца струится, и там на обоих берегах этого волшебного вади пасется сотня верблюдов, за которыми наблюдают пятьдесят шесть рабов – он и сам не знал, почему назвал эту пустую цифру, лишенную всякого смысла. Наговаривал разные небылицы и обнаружил к своему огромному удивлению, что молодая женщина будто верила ему на слово и блуждала, парила в облаках, отдавалась ему в любви. Он обнаружил, что врет, и что путы его лжи окутывают стройную шею избранницы, чтобы точно поразить ее наповал.
Он женился, и спустя немного был до крайности раздосадован. Им овладели дикий голод и опустошенность, горечь которых испытали все, кто отправлялся в Сахару на поиски всяких реальных объектов: «Вау, Анги и… господа бога». Этот отвратительный голод проистекает порой и из сожительства с женщиной.
Несмотря на то, что все долгожители вечно говорят о необходимости для каждого молодого мужчины цепко держаться за все, что когда-нибудь их лишит старость, несмотря на его убеждение, что они впрямь своим опытом делятся, он в глубине души сознавал, что настоящий мужчина непременно когда-нибудь отвернется от женщин. От женского мифа освободится. И если не сделает этого добровольно однажды, то старость, этот затаившийся зверь, заставит его сложить оружие. И сложить оружие добровольно сегодня – меньшее из двух зол, чем, например, лишиться его под давлением обстоятельств в пору отчаяния.
Тайное убеждение начало вырисовываться в его сознании в эти дни. То, что он позднее назвал как «отказ», «преодоление». Ему приходило в голову, что отказ от чего-то дорогого, такого как женщина, в пору молодости – мудрее, и легче происходит, чем утрата ее вынужденно, позднее, под действием злого демона старости. Он предуготовил себя к такой судьбе и решил не тянуть и разрезать ту веревку, которая связывала его, не давая пути к «отказу» и «преодолению». Он вошел на ее половину и отказался от всех тех глупостей, что наплел ей ранее. Он ожидал, что она возмутится, разрыдается, будет проклинать его, однако, неожиданно уяснил, что она его лжи нисколько не верила.
– Ты что, думал, я девочка малая? – сказала она с насмешкой. – Первое, чему мы от наших матерей учимся, это распознавать вранье мужей. Мужчина безо лжи – словно яйцо без соли. Мы жизнь точно воспроизводим, а она – такая большая ложь, больше всякого мужского вранья в Сахаре!
Его прошиб пот стыда. Он выбрался из шатра наружу и больше никогда в глаза ее не видел.
Отказался от женщины, боясь, что демон старости заберет ее у него силой.
5
…А в состоянии ли мужчина – житель Сахары – отказаться по доброе воле от лихорадочного желания в том молодом возрасте, да еще когда сам высокородный вождь обучил его науке пробуждать голос совести в душах шейхов соперничающих племен, в состоянии ли такой муж отказаться от должности вождя с подобной легкостью?
Когда скончался старый вождь, проживший на свете больше ста лет, некоторые определяли его возраст в сто семь лет. В то время как другие мудрецы опровергали подобные утверждения, с такой легкостью обращавшиеся с числами – они называли это манией играть в колдовские забавы и отрицали, хлопая при этом в ладоши, что кто-либо живой в состоянии определить точно истинный возраст долгожителя, потому что покойный вождь наверняка пережил и эти сто семь лет. Адда в эти дни находился на пастбищах в Хамаде – в уединении, не общаясь ни с кем, кроме верблюдов, джиннов и наземных тварей. Он держал пост неделями, не брал в пищу ничего, кроме трав пустыни и плодов редких деревьев. Месяцами не произносил ни слова, не открывал рта для звука – разве что выкрикивая указание верблюду, отставшему или затеявшему склоку, задумавшему потягаться со своими слабыми сверстниками на поле брани за стройную верблюдицу. Чтение же или бормотание заклинаний и аятов Корана речью назвать было нельзя. Пришел-таки его черед – поразила его тоска по Вау.
Он вспомнил вновь легенды своей бабушки о затерянном оазисе. Вглядывался в призраков, вслушивался в бормотание зловредных джиннов в пещерах гор, увенчанных голубыми масками. Он вспомнил также лихорадочную гонку за куском металла и неожиданную кончину бабушки… Следил за миражом, горящим серебряным пламенем над вершиной холма – пока не выросли вдруг среди языков этого пламени фигуры всадников-посланцев, которых направили к нему члены совета старейшин. Сообщили о кончине и отсутствии законного наследника, что привело к раздорам в процессе выбора преемника покойному вождю.
Они изрекли: «Ты снискал доверие вождя, какого он не оказывал даже помощникам. Он поручал тебе улаживать споры, поскольку владеешь ты разумом и опытом, и принятие тобой звания похоронит самые наихудшие противоборства внутри единого племени».
Он сказал: «Когда же это знание Сахары позволяло бить в барабан вождя мужчине моего возраста?» На это они отвечали: «Ты снискал доверие покойного, и этого довода достаточно». Он был вынужден прибегнуть к иносказаниям дервишей: «Разве годится для главенства тот, кто поражен недугом тоски?»
Он продолжал идти своей дорогой в поисках Вау, а кланы его племени продолжали несколько месяцев свои споры о кандидате в преемники вождю. Кончили тем, чтобы принять одного сластолюбивого мужа, за которым было четыре жены и несколько любовниц молодых, сновавших во тьме у его шатра сразу же после того, как слышали о распре между ним и одной из его жен. Его клан вынудил его пойти на союз с другим кланом. И не прошло еще девяти месяцев, как дошла до Адды весть о том, что найден был мертвым в своем шатре. Говорили, будто одна из любовниц посыпала ему яду в еду, а по другим слухам выходило, что виновницей тут стала одна из законных жен. Однако, мудрые старейшины не преминули вынести оправдательный приговор и наложницам и женам, так что все вернулось на круги своя.
На этот раз делегировали к нему Хамиду, он знал, как отыскать приятеля в северной части пустыни аль-Хамада. Тот всерьез думал отправиться к оазисам горы Нафуса, чтобы набраться знаний по устоям веры из уст шейхов суфийских братств, полагая, что это поможет ему расколоть каменную дверь заветного мира, которую, как он полагал в прошлом, помогла бы ему раскрыть поэзия. Хитрый лис Хамиду знал, как вытащить его еще раз к шатрам родного племени, чтобы избавить их от склоки.
Начал он с конца, заявив:
– Кланы раскололись на три группы. Если ты не примешь звания вождя, дело там кончится не просто расколом, а открытой враждой.
Он был вынужден подчиниться. И понял впоследствии, что благородство состоит в том, чтобы уметь отказаться от счастья и вернуться на путь к заветному Вау, отвечая на иной небесный зов, имя которому долг.
Он обнаружил себя в тисках такой ситуации, когда долг меняют на веру.
6
Долгий путь вынуждает человека отказаться от многих искушений, забыть прочие цели, остаются лишь символы и намеки, общие установки. Тоска познать основы веры осталась, равно как и отношение к золоту, сформировавшееся в детстве. Трагедия бабушки связалась с шайтаном золотой пыли, а путь к Вау – с неоправдавшейся надеждой получить религиозное образование из уст дервишей горы Нафуса. Эта давняя тоска сподвигла его на то, чтобы убедить шейха братства аль-Кадирийя остаться и просветить умы сынов племени лучами истинной веры в пору, когда вся Великая Сахара переживала наплыв поддельных дервишей-самозванцев и факихов-раскольников на религиозном поле да такой неудержимый, что многие племена потеряли собственное лицо, сбились с истинного пути, и сам ислам оказался под угрозой того, что окажется просто чуждым людям, как это однажды предрек пророк.
Если бы не волна вероотступничества, зародившегося в Томбукту, и не искажение религиозных понятий, которому подвергся ислам под влиянием магов и их прихвостней, тех, что избрали себе в качестве нового божества золотой песок, то, конечно, воры-самозванцы не осмелились бы вторгнуться в Сахару – иногда под прикрытием богословия, а иногда – под предлогом подстрекательства, якобы обязанности каждого мусульманина, к возвращению к истокам веры и обращению к Корану, как единственному источнику истины. Дуновение ветра извращений с юга сопровождалось волнами торговли да и сам нещадный южный ветер дул не переставая, и память на коранические тексты в умах ослабла – власть религии в жизни людей почти померкла. Фокусники и раскольники воспользовались обстоятельствами, избрали их средством к выживанию, наживе и мошенничеству над жителями Сахары, алчущими истины. Истины Сахары, жизни и утраченного оазиса. Они внедрялись повсеместно на голом континенте в группы сопровождения верблюжьих караванов, а порой прибывали поодиночке на спинах ослов да мулов, и наиболее удачливые мошенники прибывали в седлах скакунов и кобылиц – это в то время, когда бедняки, решившие на скорую руку отдаться раскольническим сектам, добирались до желанных племенных пастбищ пешком, босоногие, избитые в кровь долгой дорогой по каменистой пустыне. Все приходили с четырех сторон: из Феса, Марракеша и Кайруана; из Зулейтана, Туата[162] и страны Шанкыт; из Восточной Сахары, через Зувейлу и Мурзук. Они били в молитвенные тамбурины, жгли благовония, ревели как лесные гиены, кололи себя ножами, плевали в уста простолюдинов – якобы для того, чтобы наполнить их души непорочностью и благостью, так что глупым людям и в голову не приходило, что вся эта шумиха не более чем хитрость отхватить в конце ночи пышное угощение, которое должно было организовать племя туарегов в честь своих святых прародителей. А поутру эти воры открывали свое истинное лицо, начиная неприкрытый грабеж. Они забирали верблюдов, коз, милостыни, серебряные украшения женщин и даже одеяния благородных вассалов и военные доспехи. Все это творилось именем пророка, сподвижников Мухаммеда и господина сиди Абдель-Кадира аль-Гиляни, основателя секты аль-Кадирийя, – взамен молитвы или поддельного талисмана-прикрытия, нацарапанного на желтом листке с обгрызанными краями, который жители Сахары быстро заворачивали в клочок газельей кожи, чтобы сохранить от тления и порчи, и никому в голову не приходило, что вся действенность такого амулета – в самом куске кожи, а не в желтом листке…
Самые опасные проходимцы в истории Сахары являлись под прикрытием одеяний аскетов веры – они шли из городов Марракеша, Феса и Макнеса. Одевались в грубые колючие балахоны суфиев, похожие на мешки – такими они были жесткими, толстыми, шершавыми. С собой несли сокровенные сумки и карты, отпечатанные на коже различных животных: козлов, газелей, верблюдов, буйволов и даже змей и ящеров. Они владели редкими знаниями о психологии жителей Сахары. Угощений избегали, не ели мяса, довольствовались питанием из просяно-гороховых лепешек, испеченных на песке. Ночь напролет читали Коран, а поутру добровольно вызывались учить взрослых основам правильной молитвы. Завоевывали доверие людей, и те воздвигали такому просветителю отдельный шатер – учить молодежь, иногда включая и девушек, святому Корану и основам религии. И опять никому не приходило в голову, что все эти пройдохи явились лишь с одной целью – искать места кладов по картам, засунутым у них за ремни, и вызывались обучать несмышленых детей в надежде отыскать в их невинных глазах ту волшебную искорку, в которой эти монстры видели знак божий или оставленный джиннами символ, якобы для того, чтобы снять заклятие, охраняющее клад от разрушения, если вдруг оказалось бы возможным принести ребенка в жертву для защиты зарытого сокровища. И многие дети пропадали, а с ними пропадали и зарытые накопления. И, конечно, было вполне реально для простых жителей Сахары отнести факт исчезновения детей к козням их соседей-джиннов, как они привыкли делать это за тысячи лет своего существования, а вся операция по изъятию кладов и сокровищ вполне могла оставаться вечной тайной, особенно, когда все избегали останков предков и оставленных очагов становищ, словно избегали чумной болезни. Однако исчезновение аскетов вызывало сомнения людей. Нетрудно было обнаружить следы жертвоприношений и останки костей и понять, что заслужившие их доверие подвижники – не более чем дьяволы, явившиеся из самой геенны, замаскировавшись в одеяния дервишей и аскетов веры.
Что касается амулетов, то Адда однажды заполучил скрученную бумажечку от пришлого факиха – в обмен на тело пестрой ящерицы. Конечно, это маленькое животное не такой уж узорчатой пленительной для каждого взора расцветки, но принадлежность его к этому редкому виду существ вполне способна повысить его значение – не для пастухов, местных жителей и людей знающих, но среди молодежи, девиц оседлых и других племен. Факих явился и поставил условием добыть ее в обмен на талисман, и Адда был вынужден пойти на уступку. Открыв скрученный в трубочку листок, он обнаружил на внутренней стороне подобие линий, не похожих на арабские буквы. Эти знаки больше походили на символику туарегского письма «тифинаг», чем на аяты Корана, как они начертаны в свитках. Он усомнился в полученном и показал его одному знакомому шейху из оазиса Адрар. Шейх раскрутил листок, разложил его перед собой – и ударился в хохот. Смеялся он истерично, неподобающим для степенного шейха образом. Смеялся долго, так что слезы на глазах выступили. Потом, наконец, распрямил спину, затих, призвал вслух Аллаха Всевышнего, проклял шайтана людей и джиннов и произнес: «Это никакой талисман. Это не письмо. Факих твой писать не умеет».
В тот день Адда действительно понял, что обман и мошенничество не ограничиваются мерой веса или объема, как в торговле, но простираются до самых дальних границ, захватывая веру и религию. Первые несколько лет он старался быть сдержанным и осторожным в общении с факихами и шейхами разных братств, если ему что-нибудь поручало его племя, однако шейх братства аль-Кадирийя смог его обмануть с помощью весьма простого оружия: свободы! Казалось, будто он век прожил, читая в чистых душах жителей Сахары, чтобы разузнать, где у них скрытая точка слабости находится, чтобы открыть глубоко захороненный клад, превышающий по ценности все немыслимые клады Сахары: любовь к свободе. Очевидно, он высмотрел в своих странствиях, что тоска страждущих по Вау является не чем иным, как оборотной стороной иного явления – влюбленности, и решил нацелить свой удар в эту точку и с нее начать свою операцию.
Эту философию он проповедовал с первых же дней своего прибытия и сконцентрировался на любви божественной, как единственном средстве к избавлению. Ему оказалось несложно убедить простой народ, вовсе не прибегая при этом к какой бы то ни было искусной маскировке. Просто потому, что любовь есть краеугольный камень учений всех суфийских сект, когда-либо наводнявших Сахару. Легким для него также было утихомиривать все духовные споры и душевные расстройства, которыми извечно страдали жители Сахары на почве любви и влюбленности – вроде тоски по Вау, длительного поста, ситуаций изгнания и отшельничества, состояния экстаза, исходящего из любви к искусному пению, возбуждения от душевного расстройства, да просто из склонности к медитации и внимания покою бескрайней пустыни.
Именно отсюда повел он свою войну – введя новшества с молитвами и хвалебными песнями пророку. Он воспрепятствовал утолению жажды безумного одержимого к пению о земной любовной страсти и заменил такие песни гимнами любви небесной. Он выступил против лечения психики ритмичной поэзией и пляской, обозвав этот метод осквернением, исходящим от шайтанов и магов черных джунглей. Он изобрел лечение чтением нараспев коранических аятов. Он первым публично привлек внимание к тому, якобы, что утраченный райский сад находится не в Вау, а именно в сердце верующего. Короче говоря, этот хитрый проходимец с пышной седой бородой, украшенной тонкими желтыми волосками, показался шейху Адде и всех прочим серьезным людям воистину настоящим религиозным реформатором, на которого вполне можно опираться в исправлении веры и шиите племени от тлетворного ее искажения магами. Короче – дело свое он знал и вполне был в состоянии соперничать своим искусством с хитрыми лисами легенд и сказок. Вождь и по сей день не в состоянии противиться скрытому ощущению, внушающему ему сомнения в чистоте его помыслов, искушение доходит порой до предела, когда он признает болезненную истину, которую шейх всегда пытался игнорировать, а именно, гласящую, что «не человек, избранный на пост вождя племени, изначально порочен по сути своей, но порочность сокрыта в возведенном из глины троне, в том месте, на котором он восседает». Он пытается прогнать прочь тревожную мысль, потому что другой голос напоминает ему, что, используя эту мудрую истину, он пытается найти оправдание шейху братства – не из любви к истине, но для оправдания того поражения, которое он понес от его действий. Две этих противоречивых мысли до сих пор звучат в его душе и борются друг с другом.
Только отступление его в те годы вовсе не было поражением. И никто не знает, что это отступление было горше самых жестоких поражений. Почему? Потому что он видел – предательство не было предательством шейха братства, но предательством тех людей, которых он любил и ради которых пожертвовал своим изгнанием в пустыню Северной Хамады и своим стремлением познать истину и основы веры. Конечно, прошло время, прежде чем он понял, что люди всего лишь стадо отчаявшихся овец, бредущих за пастырем, а он увлекает их за собой пучком травы, а они не дают себе труда озаботиться вопросом о чистоте намерений пастыря и не понимают, что он ведет их наверняка к богатым фуражом пастбищам, поскольку приманивает их всех этим пучком травы… Пастух, ведущий стадо и прибегающий к такой уловке, обычно ведет овец на заклание. Но, гляди ты, какая разница – бедным овечкам ничего не понять, пока не увидят сверкающего ножа. И вот, шейх братства аль-Кадирийя выступил в роли такого пастыря, может, и не поняв этого сам. Потому что его нельзя было обвинить в злом умысле, раз порочность пряталась именно в шатре, где обитал шейх, и искушение этой мыслью не покидало его никогда в долгие часы уединения в вечерних сумерках, нашептывая о себе. Но эта глупая беспечность, эта порочность, якобы посеянная в «место», была, пожалуй, похуже всего в этом деле. Его боязнь призрака, этого монстра, гуля порока, ложно приписанного дому вождя, именно она вынудила его искать прибежища в хватании посоха за середину, думая, что только разум в состоянии справиться с подлой природой существа власти.
7
Изгнание – вот чего он не простил шейху братства аль-Кадирийя. Несмотря на то, что ушел он добровольно, та чрезвычайная ситуация, которую создал шейх в их племени, понуждала его отступить, но не для сохранения чести, как пытались злословить сплетники, а с тем, чтобы предоставить людям их полное право сделать собственный выбор, несмотря на протесты знати, которые имели место, но также и с тем, чтобы ему удалось уйти ото всего в самую глубь уединении далекую Хамаду, наслаждаться тишиной, одиночеством и покоем. Самое странное в этом, что он не подумал пересечь всю Хамаду до самых гор, осуществив, таким образом, свою давнюю мечту, вернувшись к поискам истины ради обретения богословских знаний. Возможно, так произошло потому, что кормило власти выкопало в его душе яму и стерло всякие следы юношеской строптивости, которой отличается взрослеющий сахарец.
Конечно, гора сдвинулась, цепи разрушились, но все-таки может ли наслаждаться свободой в полной мере человек, который сам сбросил оковы, но продолжает лицезреть, как они опутывают шеи других? И не просто других людей, а его родного, кровного племени?
Он долго думал над этой загадкой судьбы, когда выехал со становища в сопровождении одного из вассалов и троих рабов. Когда Бубу[163], его приятель из племени вассалов, предложил ему воспользоваться случаем и собрать воедино его верблюдов, рассеянных по различных участкам, он подумал, что им надо двигаться через Данбабу, чтобы обследовать стадо верблюдов, которое, по словам некоторых путников, там находилось. У шейха тут же мелькнула мысль об ответственности, об имуществе и связанными с этим тяготами и заботами. Внутренний голос говорил ему, что путы эти – дьявольские по природе своей, им нравится подступать незаметно, в путах верблюжьих, залезать этак подмышку, вставать вдруг колом, и по мере собирания и умножения добра, кол этот становился все крепче, залезал в землю глубже и сильнее привязывал к себе. Это смутное чувство приняло роль джинна мудрого Соломона и мгновенно нарисовало ему откровение: сделает он заезд в эту Данбабу, пересечет ее и уткнется в пески, потому что верблюды, которых там видели месяц назад, будут красоваться уже в совсем другом месте, на месяц пути оттуда, и никакой, даже опытный путник не сможет определить направление, куда отправится животное, пусть он и будет знатоком всех повадок звериных. Ну, поедет он на запад или на восток, догонять еще одно стадо, которое там кто-нибудь завидит, а потом все равно ему придется разделить обязанности. Он поручил двум своим рабам отправиться в пустыню Массак на юге, а на себя, на Бубу и на третьего раба возложил задачу обследовать верблюдов, разбредшихся по Хамаде и Западной Сахаре, граничащей с Гадамесом. Надо начать опрашивать всех пастухов, паломников и странников о заблудившихся, бесхозных, сбежавших на волю верблюдах, носящих клеймо их племени – древний магический знак, внушенный надписями колдунов. Выбитыми на скалах в пустыне – нечто вроде креста в квадратных скобках. Итак, странствие началось – странствие поисков и мытарств.
Однако странствие это не оканчивалось с завершением сбора случайно найденных верблюдов стада. Наткнешься – начинай проверку и учет, подсчет голов, заболевших чесоткой. Потом – иди ищи бальзам и знахарей, сведущих в лечении животных, а там и еще одна, новая забота начнется. Промышлять прочие головы, на траву для которых поскупились открытые пастбища. Надо будет непременно спускаться в ближайший из оазисов. Идти в Гадамес или Адрар, чтобы произвести обмен части верблюдов на тюки сушеной люцерны или мешки соломы, чтобы спасти от неизбежной гибели самых любимых и статных животных, моля бога, чтоб смилостивился и дождь послал. Тут всего себя забудешь. С покоем простишься. Обнаружишь, что пришел в такое возбуждение, такую сумятицу – почище волнения шейха братства, надумавшего охотиться на обещанную свободу, чтобы принести ее в жертву простым людям во исполнение обета, данного самому себе. И… вот тут-то и начнется головная боль и нескончаемая мука!
Все это нашептывало ему воображение – тайный голос искушения.
…Он плотно обтянул лисамом уши, чтобы не слышать предложений Бубу и замкнулся в себе, отказавшись от всяких речей, пока они не перебрались через полосу песчаных дюн, и на горизонте не появились вершины гор, обтянутые голубоватыми чалмами.
8
Изгнание…
Прошли месяцы, и он не расставался со своим детским представлением, будто покинул становище племени по доброй воле, пока случай не раскрыл ему реальное положение дел. Несмотря на его давнюю любовь к пустыне Хамаде и тайную его убежденность (которую он скрывал даже от Хамиду), что она – первозданная земля – прародина, снискавшая милость Всевышнего, который освятил ее и уединился в ней, чтобы слепить из ее глины фигуру прародителя, – только тоска пустынника по земле пещер и скалистых стен, испещренных легендарными рисунками предков, все-таки пробудилась в нем вновь и полностью им завладела. Он сопротивлялся ей – она усиливалась, душила и давила.
Его спутникам не составляло труда понять тайну его длительного молчания, отказ принимать пищу – насущный хлеб из ячменных лепешек у ночных костров. Бубу без труда догадался об этом прежде других. Он приучился читать язык тоски по родине в туманном свечении глаз, выдающих знакомую печаль почти у каждого. Богатый жизненный опыт, знание этого типа страждущих мучеников из числа жителей кочевого племени позволяли ему угадывать эту тоску и по другим, банальным приметам, будь то переменчивость настроения, раздражительность и агрессивность, и прочие манеры, которые неожиданно проявляются в поведении пораженным этим благородным недугом.
Тоска есть пренепременное условие судьбы сахарца. Двойни принадлежность – вот что сотворило его судьбу. В тот день, когда он был оторван от своей матери-земли силой божественного небесного духа, который вдохнул жизнь в комок глины, ему уже было суждено страдать от двойной тоски по родному. Он был изгнан из небесного райского сада и отлучен от бога. Спустился на землю, однако не слился с Сахарой, не объял всей ее шири, простора, воли. Уместили в пригоршне глины, до того как ощутить второй, более крупный и милостивый, великий свой корень: Сахару. Сотворенное существо оставалось тварью, висящей меж землей и небом. Плоть стремилась вернуться к своей родине Сахаре, а дух томился от любви – мечтал освободиться от земного плена и воспарить к своей небесной основе.
Здесь сахарец попадал в тупик. Тупик противоборства между небесной своей сутью и земным обличием. Только удавалось туарегу побыть на покое несколько дней, как смутное чувство возникало в душе и нашептывало ему свернуть шатер, сложить имущество, погрузить его и отправиться в новое странствие. В долгий путь к нему, своему небесному корню, к богу. Если путешествие затягивалось, душа витала по ветру, плоть протестовала, а сердце навевало тоску по родине, по матери, по земле. Звучал зов земли, и мать настаивала в стремлении взять свое, должное, у блудного сына. Вся жизнь сахарца есть противоборство между землей и небом, между матерью и отцом. Оба они присваивают себе право владеть порознь своим общим ребенком. Мать говорит, что дала плоть, сосуд, и если б не это, не смог бы Адам появиться. Отец приводит свои доводы: якобы нечто иное, сокровенное, духовное, является истинным даром, сообщившим почве силу и вселившим каплю жизни, и если б не это – все творение осталось бы никчемным комком глины. Все мучения начались с противоборства, с этой двойственности происхождения, в котором сотворенный активного участия не принимал. Две силы тянут его в противоположные стороны, он разрывается на части, пополам, страждет и не имеет права протестовать или проклинать жестокость судьбы. Сахарец более тонко, чем все люди – сыны Адама, чувствует всю жестокость этой двойственности творения. И его перемещение, его вечное скитание есть нескончаемый путь в поисках свободы, возвращения к богу. И болезненная тоска, которую он пытается облегчить, задуть ее пламя горестными песнями «Асахиг», есть выражение его стремления к утраченной родине, стыдливая просьба о прощении у собственной матери, бросившей его, только по праву его родительницы, на просторах Сахары. Все это, если говорить смело, есть тоска по стабильности, покою. А покой – это саван, естественный порог смерти.
Бубу следит за вождем во время скитаний, хочет высмотреть в его глазах свечение тоски по племени, по родине, которой он управлял, по земле каменных божеств и горам предков – не потому, что шейх – устал, а потому, что человек непременно откликнется на зов земли когда-нибудь, даже если он кочевник в пустыне, отказывающийся пребывать на каком-нибудь участке ее более сорока дней. Из давнего противоборства между отцом и матерью, небом и землей произошло новое, жестокое явление, называющееся – изгнание.
Оно, будто какой древоточец, не переставало точить и ныть в костях вождя, так что на вечерней посиделке под ветвями лотоса он сказал:
– Если суждено мне собирать своих верблюдов, так надо начинать с тех несчастных бродяг, пасущихся без присмотра, которых видели в районе Массак-Меллет.
Бубу бросил на него быстрый взгляд, а самый старый из рабов воскликнул:
– Массак-Меллет? Так это ж далеко!
– Сахара меня научила, – заговорил он с таинственной значительностью интонации, – что нам следует начинать с самой дальней цели, если мы хотим осуществить все до ближнего предела.
Он сделал последний глоток из стаканчика с чаем. Повернулся к Бубу в ожидании его реакции на слова.
– Думаю я, как и ты в начале, – холодно заметил Бубу. – Я не вижу необходимости собирать стадо. Зачем тебе голову ломать еще одной тяжелой задачей в эту трудную пору?
Он наблюдал, как отступает мираж вслед за утопающим диском солнца, располагающимся на ложе из смеси щебня, земли и катышков навоза, и промолчал.
– Нет в жизни, – прокомментировал Бубу выражениями из языка аль-Кадирийи, – ничего дороже тишины и покоя сознания, наш дорогой шейх.
Старый негр поддержал его долгим сочувствующим вздохом и наклонился к земле своей чалмой пепельного цвета, помешивая чай.
Шейх отказался от мирских забот еще на три месяца. Все это время Бубу наблюдал в его глазах отсутствующий взгляд, щеки на его лице запали внутрь и там, где исхудавшее лицо не покрывал лисам, проступили уголки скул. Он все больше уединялся и замыкался в себе, впадал в уныние, не в пример первым дням их скитаний. Несмотря на то, что отъезд в Хамаду был по сути похоронным, он не позволял тоске лишить его своей благородной радости и чувства насмешки, особенно, в пору долгих вечеров, когда полнилась молодая луна и доносились с севера тонкие дуновения, полные морской влаги. Иногда, ночами, он позволял себе громко прокашляться. И Бубу относил этакую его щедрость к его желанию хоть как-то заявить о своем мужестве перед тем мирным поражением, которое явилось ему невесть откуда.