Текст книги "Бесы пустыни"
Автор книги: Ибрагим Аль-Куни
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)
Он постоянно спрашивал себя, что его так привлекает в этой иноплеменной Танад: стройный стан? Или загадочность глубоких черных глаз? Ослепительная белизна и ровность зубов в обоих рядах? Его удивление росло, определить он был не в силах. Да и как это удастся едва созревшей юности вообще осознать, что человеческая привлекательность есть божественное очарование, которое не исходит от одной какой-то черты женщины или части ее тела, а снисходит как дух божий, чтобы распространиться и охватить все, как вспышка света, лучами сошедшая с небесной высоты, так чтобы отразиться и в сиянии глаз, и в белой улыбке, и удлиненности талии, и в манере говорить, и в изгибах кос на тонкой шее, в каком-нибудь инстинктивном повороте, движении тела или просто в женской грации? В чем кроется красота привлекательности? В соответствии и гармонии? Да. Жизнь заставит влюбленного юношу понять, спустя долгие и жестокие годы, что красота привлекательности не кроется в каком-то отдельно взятом органе человеческого тела. Это – совокупное богатство. Это – скрытое волшебство… Оно звучит и схватывает, пленяет своим соответствием одного другому, всем частям удивительного женского организма, невольно повернувшегося как-то и – приглянувшегося… Чувство закрадывается медленно, движение происходит робкое, переставляется нога, вторая запаздывает, делается шаг – оживает неясное вдохновение, будто озорство, поднявшееся откуда-то со дна неизвестности, слетевшее вышним духом, что подает начало, некую нить, она ведет за собой и приводит в итоге к этой самой притягательности, порождает власть, которая вывернет руки сильнейшему из мужей, всех их потащит чудесной цепью длиной в семьдесят локтей…
Он составлял ей партию в песенном кругу, слушал, как она играет, перебирая колдовские струны, создавая неземные мелодии, напевы утраченного рая. Встречи тянулись ночи напролет, одна за другой, под ярким светом летней луны. Он не знал, как удалось птичке впорхнуть из клетки и угнездиться в пленительной привлекательности улыбки, лучи которой опутали его словно паутина. Он отвечал на зов, качался в ритме мелодии, глядел и внимал, а поутру тащился на совет старейшин передавать свое послание, будить глас божий в сердце вождя Ифугаса…
Он устраивался в их кругу на полосатом коврике. Водил взглядом по узорным полоскам, чтобы побороть в душе юношескую застенчивость, и – говорил. Он опасался глядеть на величественный ряд головных уборов, который собирал вокруг него шейх племени, словно желая привести гостя в трепет, он прятался и исчезал в переплетении линий, наклонах и изгибах, треугольниках и квадратиках, нескончаемых цепях этих народных рисунков, сделанных на совесть и с любовью, создававших джунгли неведомого мира для влюбленного странника, прибывшего в сопровождении каравана купцов в Томбукту. Из этого протокольного коврика заседаний он выдумал себе джунгли – завесу от устроивших ему блокаду острых взглядов.
Он начал с первого изгнания и долго говорил о бедственном положении жителя Сахары. Он прибегал к сказкам бабушки о знаменитом Вау и посвятил ему интересный отрывок своей речи. Затем он сказал, что жизнь в пустыне – путешествие более краткое, чем может предполагать пресветлый вождь: первую половину его проводит раб божий в борьбе с бедностью, засухой и голодом, а вторую половину тратит на торговые поездки в Томбукту, Агадес или Тамангэст. И постепенно понижающийся счет жизни он начинает еще до того, как осуществит свою благородную мечту, ради которой, как считает юноша-пустынник, он сотворен на этот свет, то есть – любовь.
Он томится на вечеринках праздника вожделения, бьется головой о каменистую почву, чтобы увенчать голову любимой стихами, рассудок покидает его голову, и он решает совершить налет, является к ней с пленниками, а когда очнется, вдруг открывает, что жизнь вступила в союз с пустыней, и обе они строят ему вечные злые козни. Он обнаруживает себя скрюченным вокруг лотосового посоха либо какой палки из дерева акации. Сидит каждый день в тени вечерних сумерек, хлебает свой зеленый чай и… отдается всецело вниманию всепоглощающей тишины. Да. Внимание языку Аллаха в великой тиши есть все, что досталось ему от захватывающего путешествия, в котором он сегодня, под властью наступившей старости, уже не в силах разобраться: было ли оно в самом деле, или только приснилось? Так как же полагают думающие люди племени, отравлять эту краткую мечту сахарца жестокостью, противоборством и межплеменной враждой – дело разумное или это еще один вид безумия?
А затем произошло чудо, в которое Адда смог поверить только по истечении длительного времени. И поверил-то, верно, только потому, что оно повторилось в племени, пуще того – переняли его все племена Сахары, сделав его примером талантливости ума и людской глупости.
Пресветлый вождь вскочил со своего тронного места, весь дрожа, и обхватил его своими тощими руками. Обнял его посреди безмолвной угрюмости шейхов. Объятие длилось долго, и когда шейх ослабил, наконец, сплетение рук на его шее, Адда почувствовал, что дрожит, и пот струится потоком по всему его телу под праздничным, торжественным одеянием.
Воцарилось молчание…
Вдруг в соседнем шатре раздалось радостное клекотание женщины, неожиданно прорезавшее наступившую в округе тишину, и головы шейхов, увенчанные тяжелыми чалмами, зашевелились, бодая друг друга, раздались возгласы и первые комментарии. Адда понял, что взволнованы они все не чудным прыжком, совершенным их вождем, и не восхищением перед юным чужаком-пришельцем, которое он выразил в жарком объятии, но неожиданный отказ его от соблюдения традиционной церемонии достоинства и высокомерия, того наряда, которым кичатся взрослые в общении с юнцами и который порой переходит в ненависть и презрение. Именно это создало такое чудо, ему возликовали женщины, а старейшины изумились и нарушили обет молчания.
Вождь усадил гостя рядом с собой, продолжая крепко держать его за руку. Молчание вновь воцарилось в кругу мужчин.
Наконец шейх заговорил:
– Не грех человеку мудрому признать истину – даже если бы был он главою племени. Когда прибыл ты посланцем от своего вождя, шевельнулась у меня в груди та же мысль, что и у прочих людей: что ж это, неужели достигла гордыня шейха Амангасатена такого предела, что забыл он заветы предков и послал безусого мальчишку посредничать в противостоянии двух племен? Искушение призывало меня прочитать этот скрытый намек так, будто вождь хотел втайне бросить мне вызов, и вот что буквально пришло мне на ум: «Он хочет войны. Если глава племени удалил людей думающих, не поручил им роль посредника в таком деле, то надо быть осторожным и понять его истинные намерения: ведь он под видом предложения заключить мир, на самом деле тайно готовит войну! И я поверил этому вредному внушению и оставил тебя обретаться и ждать тут целый месяц. А тем временем скрытно послал я мужей разобраться в истинных намерениях вашего вождя и понять, желает ли тот время выиграть и к войне подготовиться. Удивило меня, что люди мои вернулись с доказательством того, что мнение мое было ошибочным и грешным. Только что же ты думаешь, сынок: разве доказательство это было достаточным, чтобы начисто погасить сомнения, заставить его отступить и начисто исчезнуть из сердца? Я знаю, эта беда, если найдет путь к сердцу человека однажды, проникнет в него глубоко, как клещи проникают в шкуру верблюда.
Признаюсь теперь перед собранием, именно он предложил мне пригласить шейхов на совет, чтобы прочли со мной вместе помыслы вашего племени по твоим устам, движениям и глазам. Прошептал проклятый мне на ухо слова: «Коли хочешь прочесть помыслы отца, подбери их постепенно с его сына». А ведь это иными словами переложение Анги, потому как говорится в утерянном своде, что старик и дремлющий видит то, чего юный не разглядит, стоя на холме. И когда говорил ты о муках наших в Сахаре, разбудил ты в груди моей другой голос – совесть проснулась, рассудок заговорил. Понял я, почему вождь избрал тебя посланцем – достичь согласия, избежать кровопролития. Завтра верну я верблюдов на ваши пастбища и дам знать гордецу Бабе, чтобы избавился он от глупой своей привычки уводить стада племен у соседей-пастырей, потому что обычай такой смуту порождает, кровью грозит и самой жизни, которую ты в своей речи так описал, что она в нашей Сахаре бескрайней быстра, как мысль, и кратка, как молния. Завтра заберешь верблюдов, а вместе с ними – «Али-бабу», скрученного веревкой пальмовой, шейху вашему передать. И сообщу я ему, что благословляем мы заранее всякое наказание, что сочтет он должным к нашему заблудшему сыну применить. Скажи ему также, что хотел я самолично произвести возврат стада и что не позволили мне совершить этот долг не интересы племени и мирские заботы, а нечто посильнее, за что извинит он меня, когда услышит: немощь моя. Много долгих лет прошло с тех пор, как встречались мы с ним последний раз в Тамангэсте, и хотя я помню все так, будто было это лишь вчера, только хитрые козни Сахары, о которых ты упоминал недавно, привели меня к тому, что ослаб я зрением, боль кости ломит и в руки древко лотоса вложить пришлось, чтобы спину мою удавалось мне держать прямо. Да не забудь передать ему, что мы польщены тем, что юноша вроде тебя состоит в родстве с нашим племенем, и когда мы поощряем сватовство меж племенами Сахары, следуем мы тем путем, что начертали наши предки и обнаружили мы его прописанным в Анги. Я совершенно убежден, если бы пришли все племена ко власти разума, как совершил это ваш вождь, то не пролилось бы больше ни одной капли крови во всем необъятном мире пустыни…
Молодому Адде нетрудно было заметить по хранимому шейхами угрюмому безмолвию чувство стыда, которое вызвало в них обращение вождя с юнцом как с ровней. И это ощущение они бы никогда не простили себе, если бы не их слепая фанатичная вера в мудрость своего главы и их сомнительная уверенность в том, что ошибаться он просто не может…
Адда вернулся к отведенному ему жилью, уселся скрестив ноги у входа. Обзирал горизонт со спокойствием, будто исполнял обряд, находясь в состоянии одержимости. Вечером его стали навещать с поздравлениями его сверстники – многие сблизились с ним духовно, не просто в связи с кровными узами, которые, как говорилось, связывали его и их прародительниц. К нему явились и девушки, чтобы выразить в песнях наболевшую грусть, тоску пустыни, подыгрывая ей скрюченным смычком на вечно одинокой и вечно печальной струне. С ними вместе пришла и Танад, она рассказала ему про свой танец минувшей ночью.
– Я обнаружила себя, – сказала она, – в туче пыли. Знаешь, такая черная пыль поднялась круговоротом, про нее старухи говорят, он как смерч непослушных детей уносит. Как вы ее у себя в племени называете? Мы ее зовем «джиннова кобылица». Захватило меня всю, я почувствовала, что тело – пучок соломы. Полетела в воздух, словно семечко, я почувствовала весь мой вес – не больше волосинки. Это что ли дервиши называют опьянением экстаза?
Она уже было заговорила стихами, и он был вынужден ее оборвать:
– Я не слагаю стихов. Я не слишком бойкий на красивые речи. Я… несчастный…
Она замолчала на мгновенье. Посмотрела на него пристально при ярком свете луны. И забормотала, повесив голову:
– Ты способен на гораздо большее, чем стихи, более тонкое, более красивое, чем сладкие речи. Если бы не твой разум, случилась бы стычка, пролилась бы кровь…
– Ты, правда, так думаешь?! Я никогда не считал, что в Сахаре существует что-либо более тонкое для слуха женщины, чем стихи или красноречие.
Она одарила его такой уверенностью, какой он никогда не испытывал перед женщиной. В ее словах и глазах он прочел такую надежду, какой его женщина никогда еще не удостаивала. Он заключил с ней безмолвный договор, это был взаимный обет, да еще на небесном наречии, в обсуждение деталей которого они бы окунулись навечно при встрече после того, как он исполнил до конца свою миссию… И когда он вернулся действительно, он обнаружил, спустя несколько месяцев, что она вышла замуж за одного разведенного из племени Урагон – говорили, что тот внезапно стал богатым, найдя золотой клад и выгодно продав его в Гадамесе еврейским торговцам, после чего развелся с прежней женой и привел в дом красотку – Танад фугасовскую.
Джим: Танад – третья
В тот год выпали ранние дожди на севере аль-Хамады.
Всадники разведки вернулись с возвышенностей и поклялись, что попробовали плодов трюфеля в трех его видах.
Адда и Хамиду в сопровождении нескольких пастухов отправились сгонять вместе верблюдов, чтобы вывести их на север пустыни.
Весна началась до окончания зимы. Растения зазеленели, и среди них – ранний аль-фасыс, кустарник, на корнях которого вырастают трюфели. На маленьких круглых пятачках земли, под которыми скрывались воды подземных источников, полопались плеши почвы и проклюнулись верхушки грибов из-под застарелого ила, возвещая их редкое рождение. В ущельях, спускающихся с возвышенностей, поднялись питательные сочные травы, вроде красного щавеля или сельдерея. А на равнинах заволновались танакфайт, полынь, а также некоторые ранние цветы пустыни. По благодатным вади разливался вовсю благоуханный аромат раннего испанского дрока. Птичьи перепевы раздавались по всей Сахаре, причем откуда-то прилетели многие птицы, ранее переселившиеся к югу. В первый же день по прибытии в этот райский сад Адда увидел трех журавлей. Двое из них слонялись без дела по одетому зеленью простору. Походка их выглядела величавой: длинные свои ноги они переставляли медленно, все их остроголовые, тонкошеие фигуры были нацелены на червей и шляпки грибов. Третий же взгромоздился на верхушку мертвого дерева, обзирая оттуда дугу горизонта, где кокетливо маячил мираж. Адда наблюдал за ними скрытно от своего приятеля, полностью поглощенного, как и другие пастухи, ловлей безрассудного верблюда с целью спустить его к стаду, уже собравшемуся на дне вади.
Ночами вокруг разложенных костров бродили волки и завывали плаксиво, словно на похоронах, однако, умудренные опытом пастухи знали, что это они радость свою выражают в предвкушении обильного и долгого сезона, полного будущих жертв. Тем временем мудрые пресмыкающиеся, особенно змеи, продолжали скрываться в своих норах, ибо звезды послали им предупреждение не слишком доверять переменчивому настроению климата в текущем году, они предпочитали укрытия до тех пор, пока не явится последний небесный знак ухода зимы и наступления весны и тепла.
Для счастливого Адды это была райская пора. Вокруг расцветал пропащий оазис, его затерянный Вау. Вечное его сокровище. Такой была Хамада в сезоны дождей. Юдоль ранней свежести. Земля первозданная, которую великий творец наделил всеми чертами в незапамятные для праотцев времена – жить и наслаждаться. Более того, Адда верил, чувствовал всей своей интуицией, что величие Его разливалось по всему пространству вокруг, устремленному в небеса зубцами горы Нафуса на севере и отважно блестевшему на юге пиками прочих гор, одетых голубыми чалмами. Он разостлал этот простор и освободил его от всяких тварей, не оставил ничего, кроме деревьев, трав и камней. А затем сердце Его дрогнуло, он ответил на мольбы и позволил первому из животных проникнуть в это сокровенное место. Это была невинная газель, увенчавшая своей красотой сочные травы, а деревья испанского дрока вокруг будто испили благодатный крови под землей и наполнили всю округу удивительным ароматом цветов. Его запах уловил представитель презренного люда, он взобрался на плоскогорье небесной Хамады из южной пустыни. Прогнал изящное животное, чтобы вершить на него охоту на бренной земле. Он породил его кровь, и тогда Хозяин величия наказал отступника, этот человек который первым вошел в рай, превратился в удивительное существо: нижняя половина его была телом газели, а голова – головой человека. Однако это не утолило вспышки гнева, которую вызвала в душе Творца агрессия человека. Он проклял его и заставил покинуть клочок земли обетованной, оставив за спиной те редкие дуновения – следы дыхания великого Творца, которые время от времени наполняют вечный покой аль-Хамады.
Жители Сахары передают из уст в уста повесть о том, как их прародители впервые наткнулись на их грешного предка с головой человека и телом газели и поняли, кто он, по ожерельям талисманов и кожаным амулетам, которые остались висеть на его шее, опускаясь временами до поверхности земли.
Всякий раз, как полнилась аль-Хамада осенними дождями и дождями зимними, чтобы вслед за ними явилась ранняя весна, Адда, находясь в этом райском уголке, чувствовал, будто приближается к небесным вратам и… может, в состоянии сказать, что способен говорить, как раньше не мог: говорить стихами!
Поэзия была его тайным тревожным голосом, его потребностью с самого детства, его целью до самой кончины. Однако он, как и всякий житель жестокой пустыни, ощущал поэзию, но не был в силах выразить ее символикой слов. Он осознавал ее внутри, но не был в состоянии произнести вслух. Стихи как спазм сдавливали горло и душу, но не желали излиться наружу, словно кость острая застревая в глотке и перекрывая дыхание. Он чувствовал, что его потребность в поэзии не была порождена желанием похвастаться способностью рифмовать перед своими сверстниками или выхватить ее неожиданно, как блестящее оружие, чтобы покорить им сердца невинных дев. Нет, он жаждал поэзии, чтобы покорить ею простор вокруг него и узнать, что скрывает в себе Сахара. Он искал в ней бога и свой утраченный оазис – Вау. Его никогда не покидало убеждение, что эти туманные символы, которыми набухает одна поэзия, когда-нибудь приоткроют завесу, чтобы он узрел тайну дождя, который в силах преобразить жестокую, голую, грязную землю, покрытую ковром щебня и гравия, превратить ее за несколько дней в зеленый райский сад. Он хотел воспеть красоту газели, чудо трюфеля на голом песке, райскую тишину, которую не опишешь словами и которую почему-то отказывается изобразить поэзия… Его охватывал спазм, он душил его, заставлял рыдать и биться в бессилии на безжалостных камнях, ранивших тело до крови и стаскивавших куда-то чалму, так что он временами обнаруживал, что остается с непокрытой головой. Если бы не его осторожность, что не позволяла ему покориться своим мучениям в уединении, люди наверняка бы решили, что он – дервиш или увечный калека. Он был в положении оскопленных, тех, что думают, будто избавились от желаний, но вдруг обнаружили, что страсть сжигает все тело, хлещет плетью нещадно и не находит себе выхода или отдушины, поскольку инструмент свой они потеряли. Да. Поэзия есть инструмент, средство, которым можно сорвать завесу и найти отдушину для переживаний…
…Волки прервали свой хохочущий вой. Он смотрел на звезды. Гроздья звезд также непрестанно взирали на великое зрелище Сахары. Они не забывали о своей вечной миссии подавать надежду истомленным заблудшим странникам, дарить колодцы тем, кто заслуживает.
– Не думай обо мне плохо, – произнес Адда вслух. – Я не хочу говорить стихами, чтобы покорять девушек. Я хочу стихов по другой причине, по потребности души.
– Наверное, – прохладно ответил на это Хамиду.
– Я не чувствую, что есть хоть одна сила, что может сорвать хиджаб с нашей Сахары, кроме стихов!
– Ну, что ж, верно. Я тоже пытался, как ты, но не вышло.
– Правда?! Ты почувствовал, что родился поэтом, а потом тебе шайтан рот запечатал, да?
– Я не чувствую, что шайтан мне рот запечатал. Рот запечатать в силах лишь Аллах.
– Аллах не может запечатать рот тому, кто жаждет его познать.
– С чего это ты? Он твой рот зажал, чтоб не говорить стихами, но даровал-то тебе нечто более важное, чем стихи – разум!
– Кто сказал, что разум важнее поэзии? Я задыхаюсь, а разум меня не спасает.
– Разумные люди сказали. А ты до их мудрости не дорос, потому что шайтан юности все еще в твоей крови играет… Ха-ха-ха!..
– Разум – скала. А поэзия – бабочка, птица, что воздух режет. Разум лежит себе на земле и дальше своего носа ничего не видит, а поэзия высоко, далеко в небе парит…
– А кто тебе внушил, что Аллах желает, чтобы ты в небесах парил? Если б желал, он бы тебя птицей создал…
– Но я чувствую, что ничего не узнаю, если не буду летать далеко…
– Вот оно – искушение-то!
Воцарилось молчание. Оба пытались прислушаться к дыханию величественного покоя. Звезды тоже продолжали с ними безмолвный диалог. Оба лежали, растянувшись на спинах на вершине холма. В вади под ними мельтешили тени верблюдов. Часть из них опустилась на колени и погрузилась в извечную жвачку, другие продолжали сновать меж деревьями в поисках дополнительного пропитания, накопить его про запас, на будущее время испытаний, словно понимали секрет Сахары, скрывающей до поры засуху и точно предвещающей сушь и бездождье, если сподобилась раньше сроков устроить щедрую весну.
– Я не знаю, – сказал Адда, – как это родится парень в пустыне – и не жаждет разгадать тайну Сахары! Она кажется открытой, голой, с обнаженным телом и головой, и в то же время таит целый мир, которого не найдешь ни в городах, ни в джунглях. И я думаю, что ничто не может развеять эту ее завесу, сделанную будто из скал и железа, ничто – кроме поэзии! А? Что ты скажешь?
– Секрет в том и кроется, что – секрет. И все, что ты говоришь о нем, как раз и обозначает его природу.
– Эта тайна – словно мираж.
– Цвет воды – от цвета сосуда. Откуда мираж является? Он – ее тень, ее забава. Законный ее сын.
– Спорить могу, ты тоже пытался стихи слагать?
– Ха-ха… А кто из нас не пробовал этим заниматься? Каждый сахарец, зародившись во чреве матери, уже по стихам жажду испытывает. Только судьбу его земля определяет. Сахара! Одним она поэзию в дар приносит, а другим дарует тонкий ум.
– Гордецам она поэзию дарит, чтоб сердца красавиц покорять, а тех, кто хочет раскрыть ее тайну, оставляет мучиться.
– Это тебя она так поставила. Потому что знает, что ты не хочешь забавляться этим, как прочие дураки, потому что она все помыслы твои знает. Кто тебе внушил, будто она хочет, чтобы ты ее тайну разгадал? А?
Адда долго молчал. Глядел на звезды, пока не услышал, что дыхание Хамиду стало ровным. Он подумал, что тот задремал. Была самая полночь.
– Ты спишь? – спросил Адда.
– Нет, – пробормотал Хамиду сонным голосом.
– В самом-то деле я хотел тебе рассказать кое-что другое. Я вовсе не хотел вдаваться в разговор о поэзии…
– Я знаю, что ты хотел бы поговорить о чем-то другом.
– Все-то ты знаешь… Ты помнишь, что мне сказал о склонности женщин ко лжи?.. А? Я одну тайну разгадал. То, что ей от мужчины не только лживые речи нужны, но еще и золото!
– А что такое золото, как не вопиющая ложь во всей истории Сахары? Блестит как мираж, а дотронешься – просто металл.
– Танад меня променяла на горсть золотого песка. Поверишь?
– А чего мне не верить? Шайтан золотую пыль в ладони мужей насыпал, чтобы сердца женские завлекали. Золото, словно сладкие вымыслы, создано специально, чтобы их аппетит удовлетворять.
Он приподнял голову и спину, опираясь на локти, вперился в пустоту ночи, усеянную гроздьями звезд, потом опять опустился на спину, лег навзничь и продолжал:
– Я тут совсем не исключаю даже женщин из нашего племени. Они украшеньями себя увешивают из белого, лунного металла, а души-то их все заложены, сохнут по металлу другому. Металлу лжи, миража и греха. Ты не поверишь, но они все предались этой золотой пыли только потому, что век, который наши предки прожили, закончился заветом, запрещающим нам, правнукам, с ней дело иметь. И я никогда не поверю…
– Меня всегда изумляет, что ты все знаешь, будто мысли можешь читать…
Однако Хамиду был поглощен чтением звездной росписи:
– И если б не их страх перед тенями предков, боязнь мертвых душ, людей, а не джиннов, и не нашего вождя племени, они бы точно соблазнились собственных детей менять – всего лишь на кусок этого мифического металла…
– О Всевышний!
– … несмотря на запрет, я знаю многих женщин нашего племени, которые усилия предпринимали похожие, втайне, чтобы достать его…
Адда вспомнил свою бабушку, которая заплатила жизнью за ошибку – спутав цвет золота с цветом обычного металлического браслета. Он проследил взглядом за падавшей к западу от них звездой и прочел про себя старое заклинание.
Потом забормотал, словно открывая дорогой ему секрет:
– Я слышал, бабушка моя говорила, из преданий Анги, будто маги – это не те, кто Аллаху поклоняется, богу в камне, а те язычники, что сошлись с ним в любви к золоту.
– Анги все ведает, а мы – что потеряли, то потеряли.
– Но все же до сих пор просвещаемся тем, что в памяти долгожителей осталось.
Хамиду продолжал обращать свои жалобы к звездам:
– Если б не потери, привел бы нас Анги к благоденствию, как наших древних прародителей. Однако говорят, что вражда к металлу Иблиса была его проклятием. Для черни предание было неясным, они думали, будто это – «книга кладов». Все его хватали, рвали на части, как голодные звери, бросились на безрассудную жертву. Говорили, жадность достигла такого предела, что некоторые глотали живьем вырванные страницы, думая, что таким образом смогут сохранить и потом вернуть себе сведения тайные. Чтобы урвать свою долю из кладов Сахары. Золото их ослепило, а алчность обрекла их на страшный грех.
– А я слышал рассказ, будто гигантский поток смысл его и увлек с собой в бездну…
– Не слушай этих доводов. Все эти повести повторяют без конца внуки тех, кто в душе таит тоску по грешному металлу.
– Ты что, хочешь сказать, что все несчастья жителя Сахары происходят из-за того, что он одну эту книгу утратил?
– Наверняка, это вторая причина. А первая – в том запретном плоде, что заставил султана изгнать нашего прадеда из Вау. Так что несчастья, как видишь, ко двум разным причинам восходят, однако, и те в одном сходятся: в нашей утрате Вау обетованного и в нашей утрате Книги заветов – дара, уплывшего из рук. В результате все ведет ко двум различным направлениям – похоже, веревка порвалась, и человек в пропасть бездонную сорвался: потерялись в прошлом и утратили будущее. Точно как тот путник в пустыне, что сбился с праведного пути и обнаружил себя в вечном лабиринте. Земля и небо плоские и у горизонта сходятся, и нет никакого указателя на начало или конец. Такова наша участь. Мы – странники, все мы странники, сбились с пути к оазису, из которого происходим, и потеряли по причине своей глупости и алчности путь к оазису, куда вечно стремимся. В этом – удел жителя пустыни…
Еще одна звезда скатилась с неба. Однако Адда был поглощен размышлением над той жестокой бездной, которую нарисовал его друг Хамиду, и забыл прочесть полагавшееся при виде падения звезды заклинание… Он пробормотал как ребенок:
– Вот чего я и хотел достичь через поэзию. Путь, который не начинается и не кончается. Тварь живая хватается за порванный канат и падает во тьму колодца без дна… что может чувствовать такой человек, кроме утраты? Напрасно, звезды падают, указывая нам путь или отрывая для нас колодцы, потому что ни то, ни другое не в силах возместить нам вечной потерянности. Что может быть горше, Хамиду. как не знать, откуда ты явился и куда идешь? Что же, ты, ей-богу, думаешь, что поэзия никак не сможет пробить эту безобразную стену?
– Я не думаю, что она вообще что-нибудь сделать способна. Не все парни, которые стихи слагают, бездарны или слепые фанатики, если используют стихи для обольщения девиц, сердца их нежные разбивать. Я, однако, слышал, многие пытались создать из стиха топор корявый, чтоб заветную дверь прорубить, и каков же был результат? Один из них сам удавился на пальме, а другой это рабу поручил, и тот его удушил, а третий – с ума сбрендил и на пустошах скитался с непокрытой головой, так что слюна с губ свисала, а платок – с шеи. Мой совет тебе – оставь ты эту дверь на запоре, не приближайся к ней никогда – ни с поэзией этой, ни с какой другой глупостью.
Оба прислушались к царившей в пустыне тишине: молчание окутывало их, а Сахара и его вбирала в себя…
– Так получается с одними аскетами, – заговорил в ответ Адда, – они точно знают, как надо осмотрительно и скромно наряжаться, а жадный – ему судьба все в руки даст, а в итоге он ничего не получит. О боже, как Сахара ненавидит всякую тварь алчную, кому под ноги мираж свалится, подмигивает ему игриво, приговаривает: иди-иди, коли хочешь жажду утолить! Она ему на горизонте уже конец всего пути нарисует и глазом подмигивает: давай, мол, иди, коли хочешь в оазис попасть, пока не стемнело! Пыль в воздух подымает, сжигает стрелами лучей бешеных, подмигивает хитрым глазом, внушает жадному: давай, иди вперед – золотого песка нагребешь! Ха-ха-ха! Он двинется напиться, а мираж – прочь! Тащится этак к своему оазису, чтоб до темноты поспеть, а горизонт-то все прочь бежит, без конца! Он в воздух прыгает за золотым песком, а хватает лишь воздух пустой, да песчинку!
Адда заговорил нараспев, словно читая гимн из забытого Анги:
– … и смилостивится над подвижником, что не домогается от мира ничего, кроме странствия. И коли получил он что в правую руку – даст ему и в левую. Коли достиг он оазиса, пройдет насквозь в другую сторону. Коли наткнется на родник – напьется и ни о каком бурдюке с водой на будущее не позаботится. Ведет верблюда поджарого за повод и шагает себе вперед, забыв, что на нем еще и верхом можно ехать. Однако странник наш рухнет перед сокровищем иным, в чем ему ангелы завидуют. Коли в долину спустится, где испанский дрок расцвел, посадит своего верблюда на колени и сам колени преклонит перед райским деревом. Любуется цветочком маленьким, словно зернышком хлебным, ослепительно белым как гриб, и… заплачет. Плачет, потому что в восторг пришел – райский сад обнаружил. Поедет дальше, заберется на плоскогорье Хамады и опять себе сокровище найдет: трюфель полный, белый, скрытый в трещине почвы над влажной землей, что цитадель свою вдруг раскрыла. Один запах весны очаровательной переносит его за немыслимые стены, туда, откуда прошлое начиналось, на самую первую пядь истинного пути, и ведет его вперед, сквозь облака неведомые, так что узрит он, в течение мгновенья короче мига самой молнии, конец пути в Запредельном. Потому что все откровение длится мгновенье, как искра, как озарение, и разольется в сердце странника тоска. Упадет он на землю и корчится долго, долго плачет. Однако знак чистоты, символ невинности, искра истины улетает как свет, как душа, когда освобождается от тела, чтобы парить в своем полете, возвращении к первоистоку. Ну и что, ты сомневаешься, Хамиду, что очарованный странник может потребовать нечто большее, чем этот небесный миг?