355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хосе Сампедро » Река, что нас несет » Текст книги (страница 21)
Река, что нас несет
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:39

Текст книги "Река, что нас несет"


Автор книги: Хосе Сампедро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)

– Да, «по-человечески» – это не только благодушно, сочувственно, преданно… – подхватил дон Педро. – Это еще и все самое худшее, прямо противоположное. Вот почему настоящий человек может впитывать достоинство из любых корней: и ядовитых, и плодоносных.

Подойдя к дому, дон Педро здоровается с торговкой, которая развозит глиняную посуду на маленькой повозке и продает или обменивает на старье и железный лом. Себастьяна, поторговавшись, покупает у нее кувшин.

В тот же вечер Шеннон, дон Педро и Сесилия втроем сидят на солнышке. В неподвижном воздухе до них доносится мерный стук веялок. Проходит вереница мулов и ослов, нагруженных мякиной и золотистым зерном. Река сверкает среди вязов и тополей, скрываясь за холмом. Солнце прячется за розовато-перламутровым облаком; постепенно небо становится желтым, пурпурным, темно-лиловым и, наконец, затухает. Почти рядом с двух одуванчиков взлетают ввысь их белые шапки. Стадо черных и белых овец устало бредет по жнивью.

Доп Педро и Шеннон возвращаются к прерванной беседе: для Шеннона это очень важно, а дону Педро, привыкшему к одиночеству, приятно разговаривать с достойным собеседником. Они говорят о «человеческом» – самом главном для дона Педро.

– Я убежден, – повторяет он, – что человек – это мера всех вещей, как сказал древний философ. Но теперь очень модно забывать о нем, хоронить его под грудой разных вещей. Он должен путешествовать с фотоаппаратом, чтобы все снимать; он места себе не находит, если у него нет счета в банке или шикарного автомобиля; он готов доконать себя, только бы приобрести титулы, посты, ордена, разный хлам, лишь бы о нем напечатали в газете… А ведь должно быть наоборот: вещи должны служить человеку.

– Да, это верно. Слишком много вещей окружает пас, – соглашается Шеннон. – Возможно, сплавщики потому такие настоящие, что неприхотливы. И потому же бедные всегда ближе к правде, чем богатые.

Доп Педро уже готов согласиться, это слишком очевидно, но почему-то колеблется, и голос его едва дрожит. Едва-едва! Не будь беседа столь неторопливой, никто бы этого не заметил.

– Так-то оно так, но… Помню одну светскую даму… весьма утонченную… Она не могла обойтись без тысячи разных безделушек: перчаток, носовых платков, зонтиков… И такие изысканные манеры… Но она была великолепна.

Вместе они пытаются разобраться, в чем тут дело. Шеннон почтительно подсказывает, – он заметил, сколь деликатного вопроса касается, – что, вероятно, дама была бы еще прекраснее на картине, ибо она, как художник, творила самое себя.

– Что ж, возможно… – соглашается дон Педро, скорее всего чтобы перевести разговор. – А вообще богач, особенно если деньги достались ему по наследству, всегда лицемернее, дальше от настоящей правды, от хлеба и дружбы, от дома и товарища. Это трудно объяснить. Это ведь жизнь, а жизнь – удивительно странная штука, и неразумная. Ее каждый придумывает для себя, хотя и старается постичь и приспособиться к ней. Каждому приходится все время открывать для себя Америку. Очевидно, – глаза ого загораются, – только так можно обнажить корпи проблемы, самую се суть.

Голос дона Педро звучит вдохновенно, и когда он замолкает, Сесилия украдкой бросает взгляд на Шеннона и улыбается ему. Таким всегда бывает дед, когда спорит с генералом.

– Да, – слегка напыщенно говорит дон Педро. – Корень проблемы – свобода. Невозможно быть верным своей духовной сути, если ты не можешь вести себя так, как хочется, то есть если нет свободы. Свобода! Без нее нельзя быть самим собой, нельзя стать лучше, проявить себя. Только из этого источника человек может черпать достоинство.

Шеннон согласен, но не в силах сдержать улыбки. Доп Педро замечает это и смеется в ответ. Он смеется искренне, разглаживает усы, и глаза его снова вспыхивают.

– Простите, я почувствовал себя в аудитории. В Куэнке, в институте, мои заключительные лекции всегда имели большой успех. Приходили не только студенты, но и горожане поглядеть на чудака. Так они меня называли. Дело в том, что, кончив лекцию, я делал лирическое отступление, которое и венчал священным словом «свобода». И в тот миг, как я его произносил, загоралась зеленая лампочка на лацкане моего пиджака, батарейка лежала у меня в кармане… Да, они смеялись надо мной, называли «отчаянным либералом». А я смеялся над ними, потому что из года в год вбивал это слово в их головы столь необычным способом, что они не смогут его забыть, сколько бы ни прожили… Так я заставлял их глотать эту пилюлю. Без моего чудачества мне бы никто не разрешил говорить такое при диктатуре. А раз я чудак, то и сейчас продолжаю провозглашать это священное слово: свобода!

Он произносит это стоя и улыбается, хотя за его улыбкой легко угадать волнение.

– Но, дон Педро, вам не хватает лампочки, – тоже шутливо говорит Шеннон.

– Вам она не нужна. Вы мой сообщник.

– Хм… Не такой уж я заядлый либерал.

– Как это? Вот те на! Но это невозможно! Убеди его, Сесилия.

– Куда мне! – говорит девушка так, будто хочет сказать: «С мужчинами лучше не связываться». – Пойду посмотрю, как там с ужином.

– А Себастьяна на что?

– Ты же знаешь, дедушка, она все делает сама, но сердится на меня, если я иногда не зайду и не сделаю вид, будто распоряжаюсь, – ласково отвечает Сесилия.

Они молчат, пока старый идальго провожает нежным взглядом внучку. Вечерние сумерки вытесняют остатки дневного света. В домах, виднеющихся на пригорке, вспыхивают едва заметные желтоватые огоньки.

– Я не говорю, что вы либерал; я только сказал, что вы мой сообщник. Я понимаю, что такой человек, как вы, но может быть похож на меня.

Оп смолкает, и кажется, будто перед его мысленным взором проносятся картины минувшей жизни.

– Было время, когда мне показалось, что пора дать новое название идее, пришить новый ярлык, чтобы не отпугивать молодежь, которая не жалует сюртуков, цилиндров и… честно говоря, зеленых лампочек. По этого мало. Кризис слишком глубок. Слишком шатки общественные устои. Это сразу же заметно, едва мы отрываемся от газет, мешающих нам видеть, точно шоры, и сопоставляем все, что там написали за столетия… Я уже не могу быть другим; я стою на якоре своего времени. Но и оттуда я вижу голод, невежество, страдания и не приемлю трусливой отговорки, что так будет всегда. Я не могу с этим смириться, слишком уж удобно это тем, кто не знает нищеты. Я вижу и кое-какие улучшения, во всяком случае, вчерашние бедствия отступили, теперь остается вырвать их с корнем. Нет, негоже говорить, что завтра появятся новые бедствия и человек все равно будет несчастен; для меня это не оправдание, оно не отнимает у меня ощущения, что и я виноват, как соучастник. А раз так, раз механизм износился – долой его!.. Я говорю вам все это, – заключает он, помолчав, – чтобы вы не считали меня черствым сухарем. Я уже не могу стать другим, и тем не менее я готов на все. А это не так уж мало, поверьте мне и не презирайте меня.

– Дон Педро, ради бога! Я всегда восхищался вами! – восклицает Шеннон так искренне, что возразить ему нельзя. – А теперь еще больше… Я хоть и молод, но никогда не смог бы сказать так, как сказали вы только что… Но разве мы можем разрушать, ничего не создавши в мыслях?

– А как создашь, если нынешние телескопы – главная помеха будущему? Это архитекторы могут заранее спроектировать, а жизнь распоряжается по-своему, она ничего не предусматривает заранее. Колумб направлялся в Азию, а открыл Америку. Французская революция стремилась к республике Катона, а к власти пришел Наполеон; Наполеон создавал Империю, а посеял либерализм… И разве варвары помышляли о новом мире? Рим уже не сопротивлялся, он был повержен: они разрушили его, и на месте развалин зародилась Европа. Разве могли это предвидеть римские сенаторы, которые призывали к терпению, пока улаживали свои собственные дела?

– Слушая вас, я вспомнил крестьян из одной итальянской деревушки. Вместо обычных «Долой Муссолини!» и «Долой фашизм!», которые красовались повсюду во время нашего наступления, они написали на степе огромными буквами: «Долой все!»

– Превосходно, просто превосходно… Истинный девиз кельтиберов: «Долой все!»

– Что же получается, дон Педро, выхода нет? Как мы можем действовать, ни во что не веря?

– В человека, в человека надо верить! В его достоинство, произрастающее из его сути и крепнущее в свободе. Разве системы не обречены? Надо вернуться к истоку – к человеку, к существу первозданному, первоэлементу истории! Не сковывая его надуманными ценностями, не строя предварительных проектов. Пусть человек идет своим путем. И он придет!

– К чему?

– Один бог знает! Или вы думаете, что узнали? Человек! Человек – вот моя надежда!

Ужо ночь. Вокруг зажженной лампы кружит мошкара. Шеннон молчит. Да и что сказать?

– Да, это так, – признает он, – В глубине души я тоже верил в него, пока не открыл для себя, что такое настоящий человек… Знаете, почему я высадился в Испании? – взволнованно проговорил он. – Пароход, который вез демобилизованных, пристал к берегу в Аликанте. Я стоял один, мне было очень плохо… И вдруг я заметил, что уже некоторое время наблюдаю за рыбаком, невозмутимо сидящим на пристани. Он неторопливо резал хлеб с уверенным и спокойным видом. «Что, закусываешь?» – спросил я его, движимый каким-то непреодолимым порывом. «Хлебом с навахой», – ответил он мне, с наслаждением вкушая всухомятку, по своей бедности… Нет, не всухомятку, а приправленный солью стали. Неразлучные хлеб и железо, еда и смерть – суть испанской жизни. Как непохож он был на римлянина, требовавшего хлеба и зрелищ!.. И мне захотелось стать таким, как оп; подчиниться, как и он, последней правде: правде хлеба и навахи; постичь тайну жизни. Вот почему я высадился в Испании. Но до этой минуты я так и не смог постичь… Спасибо вам, дон Педро.

Оп понял, что если имя его любви или его страсти – Паула, то у его надежды более высокое имя: человек и его суть; его сила и мятежность; его дух и его свобода.

Сесилия снизу зовет их ужинать. Мужчины пожимают друг другу руку и плечом к плечу спускаются с ночной высоту к спокойствию освещенной столовой; в круг будничной жизни без вспышек; в надежное пристанище Сесилии.

Потом, уже поздней ночью, Шеннон спросит себя, действительно ли его страсть зовется Паула. А может быть, это просто зависть, вызванная тем, что он не смог тоже стать жестоким, простым, непосредственным – крепким деревом в костре жизни? Нет, решит он, Паула заключает в себе все, как земля. Эта женщина из плоти и крови – сама душа сплавного леса, первый посланник богов, который провел его через открытые врата в горе.

А позже – может быть, через день, может, через педелю после того длинного разговора с доном Педро – Сесилия спросит его:

– Вам не надоедает дедушка?

Они совершают недалекую прогулку к оврагу с соляным источником. Шеннон уже может помногу ходить, – ведь прошло столько времени! – хотя и с осторожностью. Тропинка змеится вдоль деревянного желоба для соленой воды между двумя лысыми холмами, и солнечные блики играют на гипсовых кристалликах, словно это маленькие зеркальца для жаворонков.

– Почему? Напротив. Он удивительный человек!

Они выходят на довольно большую замкнутую площадку с гладкой белой поверхностью, будто из отшлифованного мрамора. Сесилия объясняет ему, что это «сжатие»: сульфат натрия от зимней стужи «сжимается», как только на него попадает струя воды из источника, а поваренная соль, растворяясь, оседает в водоемах.

– Будто снег среди холмов, верно? – говорит Сесилия. – Мне нравится ходить сюда, очень нравится.

Шеннону становится жаль се.

– Вам бы понравилось и многое другое… Вы здесь одна, с двумя стариками… Девушке в вашем возрасте…

– О чем вы? – Она смотрит на него изумленными, непонимающими глазами. – Ах, да: пикники, кино, танцы… Все это выеденного яйца не стоит. Мне хорошо здесь с дедушкой. Он очень добрый! Иногда, правда, он говорит о непонятных вещах, но я все равно с удовольствием слушаю.

Они спускаются вниз по другому оврагу, пересохшей теснине. Щебечет птица на одиноком вязе – единственном дереве на залитом солнцем холме. Если посмотреть вверх, видны лишь зеленая ветка да голубое небо. Дрожат темно-зеленые листья с желтыми прожилками. Эти и видит Сесилия, пока молчит, – вблизи зеленое, трепетное, преходящее, а дальше – голубое, нетленное, вечное.

– Знаете?.. – вдруг говорит она. – Когда у меня уже не будет дедушки, я постригусь в монахини…

И Шеннон чувствует, как сгущается в воздухе исходящий от нее аромат, а она торопится предупредить его:

– Ради бога, не говорите дедушке! Он огорчится!

– Не скажу, – обещает Шеннон серьезно и добавляет: – Пусть это будет нашей тайной.

Девушка еще больше краснеет и опускает голову.

Позже, немного поразмыслив, Шеннон все же приходит к выводу, что должен рассказать об этом дону Педро.

– Ничего удивительного, – грустно говорит идальго. – Я предчувствовал, вернее, ждал этого. Что еще могло взбрести в голову бедной девочке с ее нежной душой, если она учится в монастырской школе? Я с удовольствием отдал бы се в другую школу, но здесь только эта… Я тешил себя надеждой, – посмотрел он вдруг прямо в лицо Шеннону, – когда вы к нам попали. Она ведь сразу влюбилась в вас!

– Дои Педро, я бы почувствовал… – начинает Шеннон, испытывая неловкость и желая оправдаться.

– Знаю, знаю, вы не виноваты… Но как вы могли не заметить? Ну конечно, вы думали о другой! Я и это увидел!.. И все же я питаю иллюзию: было бы так прекрасно умереть подле вас двоих… Правда, мне пришлось быстро с ней распроститься. Вы пришли сюда не за любовью. Еще одно чудачество старика!

– Нет, я не влюблен в Сесилию, – говорит Шеннон. И, видя, как огорчился дон Педро, добавляет: – Конечно, это невежливо с моей стороны. Я уверен, что был бы счастлив с вашей внучкой. Чем больше я ее узнаю, тем больше ценю. Рядом с ней все так просто!

– Да, – вздыхает дон Педро, – но это совсем другое.

Шеннон молча соглашается с ним, и старик порывисто продолжает:

– Любовь – это совсем другое. Я хочу вам кое-что рассказать, и сейчас самое подходящее время.

Он ведет Шеннона в свою комнату. Она совсем как келья: стены так белы, что сперва не замечаешь ни этажерки с книгами, ни железной кровати, ни старого кресла, ни старинного стола красного дерева, ни единственной роскоши – куста лимона. Хозяин достает ключ и открывает ящик. В нем ничего нет, кроме маленькой картины в рамке черного дерева. Он показывает ее Шеннону, словно дорогую реликвию. Картина – в духе Мане, а изображена на ней улыбающаяся женщина в саду, на фоне маков, с осиной талией, в зеленом платье с черной отделкой и с зонтиком, тоже зеленым. Она красива, изысканна, очень лукава. С обратной стороны на дощечке сделана надпись: «A Perico, mon âme, pour toujours. Solange»{Перико, моему любимому, навсегда. Соланж (франц.).}.

– Она произносила Перико, – говорит дон Педро, – Перико… Почему я вам все это рассказываю? Наверное, потому, что вы уйдете и никогда не вернетесь… Смешно, не так ли? Посвятить жизнь портрету. Если бы меня призвали в Иностранный легион, я мог бы умереть в четырнадцатом… Как это горько – всех пережить! Рушатся семьи, точно Замки, и непонятно, почему еще стоит одна полу-развалившаяся башня… Да, мне следовало бы исчезнуть, когда исчезли сюртук и цилиндр…

Пока старик благоговейно прячет портрет в стол, Шеннон с уважением произносит:

– Что сталось бы тогда с Сесилией?

– Да, у нее никого нет, кроме меня. Но иногда я задаюсь вопросом: не причиняю ли ей вред вместо пользы? Достаточно ли хорошо воспитываю ее? Ведь я не современен.

– Ну что вы, дон Педро, – прерывает его Шеннон убежденно. – Вы соответствуете любому времени. Нет, этого мало! Никто никогда не говорил мне того, что сказали вы. Вы настоящий человек. Вот вы – «в сюртуке», как вы изволили выразиться, а благодаря вам я увидел дальше, чем видел до сих пор; вы меня опередили… Знаете, я много думал о вас в тот день и вспомнил случай, который всегда привожу, когда слышу, как проповедуют насилие под предлогом охраны традиций. Вот Гойя, испанец из испанцев, никакой велеречивый традиционалист не превзойдет его в этом! И все же он понимал новый европейских дух, занесенный сюда французами, и умер в изгнании.

– Какая похвала, какая похвала! – с притворным ужасом восклицает старик, пытаясь скрыть слезу, навеянную портретом. – Еще бы! Этот арагонский крестьянин видел королевскую семью такой, какой он ее написал, и решил, что Испания от него никуда не денется… Заурядный портрет… Я не заслуживаю такой похвалы.

Они выходят из кельи. Шеннон думает о том, что даже этот колодец, эту мельничную заводь разъедает время. И уже вечером, в патио, он окончательно убеждается в этом. Дни однообразны своей палящей жарой, а ночи – нет. Когда круглая, могучая луна залила поле и селение волшебным сиянием, как замок в Сорите, Шеннон печально произнес:

– Часы дня отличаются звуками, тенью; дни месяца – луной. А годы? Разве не одинаковы они здесь, разве не повторяют одно и то же? Ощутимо ли их движение?

– Кости его чувствуют, – вздыхает дон Педро. – Кости становятся все тверже, кровь – все холодней. Я уже знаю, чем кончится для меня эта заводь, как вы ее называете: обычной смертью.

«А для меня? – задумывается Шеннон. – Как возвращусь я в течение той реки, что нас несет, когда поднимется заслонка и вода потащит мое тело к мельничным жерновам жизни?»

Ответ не заставил себя ждать. На сей раз посланником богов оказался крестьянин в вельветовых брюках, жилетке и рубахе с засученными рукавами. По такому торжественному случаю он надел шляпу, обшитую тесьмой. Фехтуя рукой, будто шпагой, он протянул повестку со штемпелем суда первой инстанции округа Чичон (Мадрид). В суд для дачи показаний такого-то числа вызывали некоего Роя Шеннона, свидетеля происшествий, имевших место в Сотондо. Если по какой-либо уважительной причине его присутствие в этот день… и тому подобное и тому подобное, он должен поставить в известность… и так далее и так далее.

Шеннон несколько раз перечитал повестку. С этим посланником в заводь ворвалось официальное время: сроки, календари, гербовая бумага, механизм, организация. Как будто рука альгвасила из Масуэкоса подняла заслонку мельничной заводи.

И река обрушилась с высоты, увлекая Шеннона в пучину, в стремительное течение, на какой-то миг остановившееся, чтобы он перевел дух, перед тем как с неудержимой силой следовать дальше.

18
Королевские места

Сплавщики с удовольствием созерцали свое последнее творение: запруду перед мельничной плотиной Аранхуэса, у самого подножия великолепнейшего из садов Испании. Запруда облегчала стволам подход к маленькому каналу, пролегающему почти посредине старой плотины, чья широкая наклонная плоскость, покрытая водорослями и залитая блестящей водой, купалась в радужном сиянии. По одну сторону плотины находилась мельница, по другую – большие парадные лестницы и угол бело-розового дворца с красивым свинцовым куполом.

– Ну и красотища! – радовался Балагур, пока они ждали капитана, сидя на пригорке, где стояла мельница.

– Известное дело! – изрек Кривой. – Если пройдешь сквозь горы и выйдешь в долину, попадешь в рай. Какая земля! Даст все, что пожелаешь, и даже больше.

И действительно, едва они вышли в долину, вести сплавной лес было одно удовольствие, будто они совершали увеселительную прогулку вдоль реки под сенью густых развесистых деревьев, склонившихся над руслом, словно для того, чтобы посмотреть на своих мертвых товарищей. На улице Королевы реку пересекает мост, по левую сторону начинаются оранжереи и сады Наследного Принца. Потом она течет мимо Сельского Домика и Морского Дома, где хранится малая королевская флотилия, на которой совершали прогулки короли и королевы. И устремляется к замку из зеленого камня с парком, бойницами и белой сторожевой башней – надежному укрытию любовных забав и придворных интриг… Так и чудится, будто там все еще не умолкли галантные остроты и радостная суета придворной знати. Воздух словно густеет и трепещет от былых страстей и козней, и сплавщики ясно чуют ото, хотя не понимают в чем дело. Как не похож этот запах на запах жнивья, на жаркое дыхание полей, оставшихся позади!

И по всему этому отрезку реки снуют лодки малой флотилии и Сельского Домика, оглашая реку тарахтеньем моторов и гамом туристов.

– Когда я все это вижу, – сказал Сухопарый сплавщикам, ожидавшим капитана, – душа так и ноет. Сколько цветастых платьев, голых рук, накрашенных лиц… Помните тех двух блондиночек, кричавших нам вчера: «Прощайте, прощайте!..» Ну и красотки, черт возьми! Отменные кобылки, так бы и оседлал!

Сплавщики чувствовали себя в центре внимания. На подвесном мосту непрерывно торчали зеваки, восхищаясь их ловкостью. И, как говорил Балагур, приходилось лезть из кожи вон.

– Погодите, погодите, – не унимался Сухопарый, – вот только рассветет – сюда явятся купальщики. Тогда посмотрите, какие тут девушки: что за ножки, грудки… А тело белое, холеное, пахнет душистым мылом… Такие всегда были мне по вкусу.

Сплавщики упивались своим успехом до тех пор, пока не явился капитан со всеми артелями, чтобы совершить последнюю церемонию, завершающую их путь.

– Ну-ка, ну-ка, посмотрим, как вы окунетесь, сеньор Хулиан, – пошутил Балагур, пользуясь его расположением к себе. – Или вы думаете, река не мокрая?

– Я имел с ней дело в молодости, Кинтин. И не один год. Знаю, что не сухая, – ответил капитан, снимая сапоги. – Сейчас увидите, разучился я или нет.

– Говорят, чему смолоду научишься, до старости не забудется.

Капитан обул альпаргаты.

– Что ж, попробую, – заключил он, вставая. – Дайте-ка мне хороший багор.

Он перебрал несколько, придирчиво оглядывая их, сжимая в руке, чтобы примериться, и втыкая в ближайшие стволы. Наконец выбрал один и перевел взгляд на паркет, устилавший реку.

Наступил самый ответственный момент: обычай требовал, чтобы в последний канал Аранхуэса первый ствол провел капитан сплавного леса. Он должен был, удерживая равновесие, вплыть в канал, стоя на стволе. В какой-то мере так подтверждался авторитет, проверялась его жизнеспособность, да и сам он не прочь был покрасоваться перед своими товарищами. Если он падал в воду, как нередко случалось, ему приходилось начинать все сначала, пока, наконец, не приходила удача.

– Вой тот, – коротко произнес капитан, указывая на один ствол.

Затем снял куртку, подтянул потуже пояс, подвернул брючины и направился но плавучим бревнам к выбранному им стволу.

– Не хотите ли спять цепочку с часами? – крикнул ему вдогонку Балагур под шумный хохот остальных. – Намокнут – перестанут ходить!

– Незачем! – уверенно ответил капитан.

Он уже стоял на толстом, прямом и длинном стволе, еще покрытом в некоторых местах потемневшей корой. Покрутив его немного ногами, нашел устойчивое положение. Теперь ему предстояло, минуя другие стволы, выбраться к водоспуску маленького канала. Заслонкой служили две большие доски, вставленные в каменные пазы. Двужильный и Белобрысый уже ждали там, чтобы вовремя поднять ее с двух сторон и открыть проход.

Ствол приблизился к заслонке, на нем твердо стоял капитан.

– Пускайте воду, – приказал он.

Сначала вынули одну доску, и вода медленно потекла в ка пальчик. Затем другую – и река потоком хлынула в каменное русло. Оба сплавщика сдерживали баграми ближайшие стволы, не давая им войти раньше того, на котором стоял капитан. А капитан выжидал, пока немного успокоится первый прорвавшийся вниз поток воды. Наконец он поправил на голове сомбреро, чувствуя, как все взгляды устремились на пего.

– Иду! – крикнул он.

И, словно гондольер, оттолкнул ствол, а тот вошел в канал и какое-то время острием торчал из воды, продвигаясь вперед. Но вдруг покачнулся, наклонился, и вода с силой поволокла его за собой. Капитан откинулся назад, чтобы уравновесить наклон ствола, и впился в дерево шершавыми подошвами альпаргат. Балансируя багром, он стойко сохранял равновесие. Наконец ему удалось преодолеть самое трудное столкновение с пенящейся водой. И вот он уже спокойно плывет на стволе к водонапорной башне. Один среди вод, укротитель Тахо, победитель реки.

Громогласный крик возвестил о всеобщем ликовании. Ствол уткнулся в подножие водонапорной башни, капитан торжествующе взмахнул рукой и стал подниматься на пригорок.

– Можете начинать! – крикнул он. И, приняв поздравления, остался там наблюдать, как сплавщики у водоспуска проталкивали стволы в канал, пока другие спускались вниз, чтобы присмотреть в последний раз за своим стадом, которое проходило метров пятьсот вдоль прекраснейшего сада Испании до песчаного мола – конечной точки пути, где уже дожидались упряжки волов и грузчики, готовые приняться за работу.

– Хороший день, а? – сказал Американец стоявшим рядом с пим артельным.

– Здесь и лета не чувствуешь. Как в раю!

Так оно и было. Сверкающее солнце только напоминало о тех пересохших землях, где полыхало жнивье, где пахло горелой соломой, где трудились опаленные солнцем, почерневшие крестьяне, где стояли бурые мрачные селения. Здесь пахло свежестью, люди были белокожими, земля пряталась под зеленым покровом садов; со всех сторон доносилось журчание воды, а не порывы сухого ветра; огонь цепенел в плену у влаги; все погружалось в бездействие, сон, забвение. И сплавщики предались им. Даже Американец думал, что все заботы позади, что кончились его волнения и тревоги и нечего больше бояться.

Никто не помышлял о том, что и в раю таится змея, а легковерие всегда чревато опасностью. Поверх листьев по-прежнему бушевал огонь – хищная лапа лета; под камнями оттачивали клешни скорпионы. Никому не приходило в голову, что тень и влажность таят западню, притупляя злобу и бдительность. Когда же они ее заметили, все разрушающий огонь уже разгулялся вовсю.

Возможно, именно несчастный Горбун, которого природа наградила за уродство сверхъестественным чутьем, первым что-то заподозрил. Он разводил костер на их последней стоянке, разбитой прямо на пригорке, и вдруг, охваченный внезапной тревогой, спросил:

– А где Паула?

И все сразу подумали о том, что ее давно уже никто не видел. Спуск капитана в канал настолько отвлек их, что даже сам Сантьяго не заметил ее отсутствия. Но Паулы не было. И никто не знал, почему.

Американец поискал взглядом Антонио, но тот стоял рядом и тоже был взволнован. Артельный спрашивал себя, что же могло с ней случиться, как вдруг Дамасо, указав на Четырехпалого, резко сказал:

– Хе! Спросите-ка у него.

Четырехпалый смотрел на сплавщиков своими бегающими водянистыми глазками.

– Я ничего не сделал, я ничего не сделал! – крикнул он. – Я только орудие в руках божьих. Бог тому свидетель…

Антонио замахнулся, собираясь ударить Четырехпалого, но Американец удержал его.

– Что ты сделал? Говори!

– Ничего, ничего, – жалобно заныл он. – Только передал ей то, что меня просили, и посоветовал… Гордыня – грех… Надо принимать кару как спасение…

Голос его срывался на визг, глаза закатывались.

– Что ты ей передал? Говори! – тормошил его Американец, пытаясь добиться ответа.

Но тщетно: Четырехпалый уже ничего не слышал. Он содрогался в конвульсиях, глаза совсем закатились, на губах выступила пена. Он упал с криком:

– Это грех, что она к нам пришла! Грех!.. Она должна была уйти, я говорил… Кара божья… я…

Балагур и другие бросились к нему, чтобы связать. Кинтин, засовывая ему деревянную ложку между зубов, чтобы он не прикусил себе язык, сказал:

– Надо же, бедняга! С ним и раньше бывали такие приступы, в деревне…

– Бедняга?! – прорычал Антонио, норовя пнуть его ногой. Американец сдерживал его, пытаясь понять, что могли значить бессвязные выкрики эпилептика.

Тут Обжорка потянул артельного за куртку, глядя на него своими ясными, печальными глазами.

– Сегодня утром Четырехпалый разговаривал с каким-то рабочим.

Американец оставил сплавщиков, занятых Четырехпалым, и, позвав с собой Антонио и Дамасо, бегом кинулся вдоль мельничного канала мимо первых купальщиков, которые с удивлением наблюдали за ними. Когда они добежали до мастерских, мальчик показал на человека, работавшего у станка. Тот объяснил, что накануне какой-то мужчина попросил его передать кое-что девушке, идущей вместе со сплавщиками. Но ее на месте не оказалось, и он передал все кому-то из сплавщиков. Больше он ничего не знает.

– Такой коренастый, плотный, с толстой золотой цепью? – спросил Антонио. – Надутый, как индюк, да?

– Точно. Он сказал, что он ей дядя.

– Бенигно! – пробормотал Американец. – Что он велел ей передать? Скорее!

Рабочий сказал, и все трое бросились к выходу; мальчик неотступно следовал за ними. В голове Американца роились тревожные предположения.

Четырехпалый действительно передал Пауле то, что его просили, и еще посоветовал пойти на свидание. Она никому ничего не сказала, решила встретиться с Бенигно одна, чтобы не впутывать Антонио, хотя и знала, что идти опасно. Поэтому она незаметно скрылась за мельницей и только тогда переправилась на другую сторону Тахо, ближе к городу. На миг она остановилась на подвесном мосту, чтобы издали посмотреть на людей, с которыми бок о бок прожила столько месяцев. Увидит ли она их снова? Как и когда? А вон и ее Антонио смотрит на капитана!

Она прошла мимо прекраснейших садов Испании. За решеткой виднелся белоснежный фонтан: один мужчина борется с другим, душит его своими мощными руками. Потом свернула на площадь Святого Антония с каменными и кирпичными арками и неоклассическим собором в глубине, перед которым стоит фонтан Марибланки. Ей передали, что, взяв вправо от арок, она должна свернуть в патио одного из домов, в которых раньте жили придворные, там будет ее ждать Бенигно.

Он уже ждал. Напыщенный индюк с душой мокрой курицы. Паулу охватила ярость, и она ринулась к нему. Она пришла, чтобы снасти своего Антонио.

– Я здесь, – сказала она. – Говори, что хотел сказать мне, слизняк.

Они стояли вдвоем в тихом пустынном патио. Бенигно поморщился.

– Если будешь так со мной разговаривать, мы не поладим.

– Нам незачем ладить, ты знаешь.

– Тогда тебе придется ладить с жандармами.

Бенигно пустил в ход свой козырь. Но он чувствовал себя не совсем уверенно и не сумел сделать это с нужной дерзостью.

– Мне? Доноси, а там посмотрим! Я знаю, ты болтал, будто бы я у тебя что-то украла, но это ложь! Ну, пошли в суд, ты там ничего не докажешь, мошенник.

– Доказательств хватит, – сказал он, пытаясь вернуть утерянные позиции. И прибавил, вспомнив совет слепого: – Там выяснится и еще кое-что. Твоему дружку не поздоровится. Не думай, что он выйдет сухим из воды.

Паула побледнела и сразу потеряла всю свою выдержку. Она уже не могла ни о чем здраво судить и отличить пустую угрозу от реальной опасности. Бенигно заметил это и воспрянул духом: она у него в руках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю