Текст книги "Река, что нас несет"
Автор книги: Хосе Сампедро
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
– Теперь ты понимаешь, какой вред они нам причинили?
– Оставь меня в покое, я сам знаю, что делать! Они у меня поплатятся за все! Сплавщика упрячу за решетку, а ее… А ее еще увидят здесь эти деревенские свиньи. Еще увидят, как она будет мне прислуживать и стирать в реке мои рубахи. Я им всем покажу!
– Да, не мешало бы, – не без иронии произнесла Хесуса. – Иначе никто здесь не будет тебя бояться.
Лицо Бенигно перекосилось от злобы, и он вышел из комнаты. Сестра насмешливо посмотрела ему вслед.
Тем временем Антонио и Паула шли к реке. Казалось, все миновало, но едва Паула вспоминала спальню и запах дешевых духов, заглушавших запах пота, к горлу подступала тошнота. Сейчас их окружало широкое просторное поле. Дойдя до тропы, ведущей к реке, Антонио остановился.
– Хочу поблагодарить жандармов.
– lie сболтни лишнего.
– Не волнуйся, – успокоил он ее. – Они хорошие люди. К тому же пусть видят, что мне нечего их бояться.
Вскоре подошли жандармы. Антонио заговорил с ними.
– Вы думаете, у нас на посту не знают, кто такие Руисы? – ответил тот, что помоложе. И, помолчав, добавил чуть тише, глядя на Паулу: – У меня в деревне тоже есть сестренка, такая же красивая, как эта девушка.
– Нам повезло, – сказал Антонио.
– Пока что да, – улыбнулся жандарм. – Но придется подавать рапорт. Если надумаешь уйти от сплавщиков, сообщи, куда направишься.
Они распрощались. Блюстители порядка отправились на пост, Антонио и Паула – к реке.
Отойдя немного, жандарм постарше сказал товарищу:
– Конечно, ты выше меня по званию и грамотнее. Но увидишь, нам влетит за то, что мы его не арестовали.
– Разве тут не все ясно? За что его арестовывать? Я бы на его месте через семь заборов перепрыгнул, если бы кто-нибудь из моих позвал на помощь.
– Так-то оно так. А только в нынешние времена, не знаю уж почему, бедняк, перепрыгнувший через забор богача, всегда будет виноват, а богача, который поставил забор, закон должен охранять. Подозревай всегда бедняка, и никогда не ошибешься.
– И это правосудие?
– Правосудие? – удивленно повторил за ним тот, что постарше. – Правосудие! Послушай, эго твоя первая должность? – Молодой кивнул. – А что ты делал раньше?
– У отца есть немного земли в Паленсии. А детей слишком много. В тридцать восьмом меня призвали и отправили на фронт. Когда война кончилась, я остался на сверхсрочную службу, а через пять лет перешел в жандармерию. Хотел немного подзаработать. А что?
– Да так. Мой отец был погонщиком мулов в горах Гуадикса, между Гранадой и Альмерией. Я часто ходил с ним и много повидал на своем веку. Жил на постоялых дворах, слушал бродяг и странников, скитавшихся по белому свету. Если бы судьи ходили по божьим тропам, наверное, они судили бы по справедливости. Но они ничего не знают, кроме бумаг, а в бумагах – одно вранье. Например, ты видишь самоубийцу и думаешь так-то и так, а потом читаешь освидетельствование – и все выходит иначе. Свидетель врет, это ясно, а читаешь – и будто показания даст честный человек. Сеньоры судьи не виноваты, ведь они-то выносят приговор по бумагам там, в своих кабинетах или в залах, будто в театре. Ты видел хоть раз, как идет суд?
– Нет.
– Так я тебе расскажу. Совсем как в театре. Каждый играет свою роль. А роль преступника, конечно, играет обвиняемый.
– Тогда, – усомнился молодой человек, – что же делаем мы?
– Мы? То же самое, что и все: свое дело. Одни наживают капитал; другие ведут торговлю; третьи молотят на мельнице; четвертые отбывают каторгу; пятые носят мундир. «Палачу – веревка, королю – корона», говаривал дядька моего отца. А он был контрабандистом и многому научился в тюрьме. Я всегда помню его слова, это истинная правда. Надо делать то, что ты должен, и делать хорошо. Мы носим винтовку и мундир и должны были арестовать того сплавщика, а теперь подадим рапорт, потому что должны подать. А другие напишут, потому что должны написать. А Бенигно наймет адвоката; а тот наймет свидетелей, потому что суд не может вынести приговора без адвоката и свидетелей. Их приведут в дом к Бенигно, и в той комнате на задворках будет стоять убогая кровать, а мы с тобой окажемся в дураках или нас обвинят в клевете. А как только те уйдут, туда снова поставят большую кровать, потому что всегда найдутся девки, готовые торговать собой, и все будет, как было, потому что для таких девок нужны Руисы. А когда мы все умрем, придут другие, точно такие же, и станут делать то же самое. Будь все оно проклято! Делай свое дело и увидишь, что к чему.
– Если ты так думаешь, нечего и роптать.
– Думать-то я думаю, а делать не так просто. Одним легче, другим труднее.
– Но тогда…
– А, все равно. Выбирать не приходится.
Беседуя между собой, жандармы удалялись все дальше и дальше. Паула и Антонио остановились на пригорке у края тропы. Смеркалось. Ветер утих, и вершины сосен замерли, погрузившись в глубокую тишину. Сквозь стволы виднелась излучина реки, над которой алел закат.
Паула присела на камень.
– Устала?
– От чего? Мы не так уж долго шли.
– Да нет, я о другом.
– Немного. Я не из слабых.
– Не сомневаюсь. У тебя выдержки побольше, чем у многих мужчин.
– Но не больше, чем у тебя, – отдала ему должное Паула. – Ты ни перед чем не остановишься.
– Это верно. Если надо, я пойду напролом. Пускай падают другие.
«Да, он такой», – подумала Паула. И тихо спросила:
– Выходит, ты думаешь только о себе?
Он взглянул ей в глаза и сказал прямо:
– Да. Я уже не думаю о тебе.
«Надолго ли?» – спросила себя Паула, но промолчала. Какой-то миг он был с ней, а ведь только такой миг чего-то и стоит.
– Послушай, Паула… – помимо воли у Антонио вырвался вопрос, который не давал ему покоя. – Послушай, откуда у тебя документы?..
Паула с готовностью объяснила ему, что это документы Мигеля, сплавщика, которому раздробило йогу. Он просил отослать их домой с почтарем, а она забыла. «Такова, видать, была божья воля», – заключила она. Взглянув на нее, Антонио спросил:
– Ты веришь в бога?
– Конечно. А ты?
Антонио пожал плечами. Теперь пришла очередь Паулы взглянуть на него.
– Скажи, – спросила она вдруг, – ты совсем отчаялся?
– Ты о чем?
– Когда у человека какое-нибудь горе, он цепляется за бога, за святых, по, если горе слишком велико, человек приходит в отчаяние и уже ни во что не верит, даже в бога. И все же бог есть. Это господь помог нам сегодня… Ты совсем отчаялся, да?
– Я скрываюсь. Меня ищут, я говорил тебе.
– Я сама догадалась.
– Когда?
– Сразу, как ты пришел.
– У родника?
Паула слегка покраснела.
– Нет, не тогда. У родника ты был совсем другой. Не знаю какой, но другой. Ты явился как… не знаю… Это было уже потом, у роки. Глаза у тебя бегали, ты заглядывал всем в лица, словно искал защиты.
– И ты заметила?
– Все заметили. Я сама слышала, как они говорили.
– Что говорили?
– Ты думаешь, это их беспокоит? Прибавилась еще пара рук, и все…
– Так вот: я скрываюсь… но, клянусь тебе, я не злодей какой-нибудь.
– Я и это знаю.
– Во всем виноват мой прав… – продолжал он, немного помедлив. – Видишь ли, я родом из Молины…
– Не рассказывай мне ничего. Не надо.
– Ты должна знать… Моя мать овдовела, и у пес ничего не было, кроме пяти детей, и самый старший был я, девятилетний. Как она маялась с нами, бедняжка, как надрывалась на работе, просто убивала себя! Я помогал ей, чем мог, а моя сестра, самая любимая, самая красивая, нанялась в служанки. Казалось бы, дела наши стали поправляться. но тут закрылась мастерская, где я работал, и мне пришлось отправиться в Валенсию на заработки… Конечно, я не мог им много посылать, хоть сам почти ничего не тратил… Шли месяцы, они писали мне, что у них все в порядке; и вдруг пришло письмо, в котором сообщалось, что сестра выходит замуж за человека намного старше себя. Я в это время был в отъезде и не сразу прочел письмо. Я тут же отправился в Молину, но сестра уже была замужем. Только там я узнал всю правду. Оказывается. мать заболела, денег им не хватало, но они не хотели меня огорчать, знали, что я не смогу им помочь. Этому человеку нравилась моя сестра… А у нее не было другого выбора. Мать лежала больная, когда я приехал, я видел, что она не скоро поднимется, а может, и помрет!.. Не попадись он мне под руку, я, возможно, смирился бы и вернулся в Валенсию… Но черт его дернул явиться как раз в ту минуту, когда я расспрашивал сестру, почему она вышла за него, а она расплакалась… В глазах у меня помутилось от ярости, я выхватил наваху и всадил в него… Не знаю, что с ним стало. Я убежал, когда он упал на пол.
– Ты убил его? – спросила Паула.
– Не знаю.
– Почему ты не пошел с повинной? Может, тебя и помиловали бы.
– С повинной? – воскликнул он в ужасе. – Уж лучше пусть меня убьют. Ты не знаешь, что такое суд и тюрьма. Я раз попал туда из-за какой-то пустяковой драки. Ты даже не представляешь, что это такое! На тебя смотрят, как на скотину, водят из одного загона в другой, а потом швыряют в подвал к распутникам и ворам… Нет, я не дамся им в руки!
Снова воцарилось молчание. Розовый свет погас над излучиной реки.
– Теперь ты все знаешь, – сказал Антонио, глядя на нее. – Ты явилась вовремя.
– Куда явилась? Ах, Антонио, – с отчаянием проговорила она, вдруг поняв его. – Это ты явился вовремя… Я ведь очень плохая.
– Ты?! – улыбнулся Антонио. – Не выдумывай!
Паула осмелилась посмотреть на него, словно чьи-то неумолимые руки приподняли ее голову.
– Все так говорят. И ты так скажешь, если узнаешь… Не обманись, Антонио. И подумай: стала бы я бродить по горам, словно лисица, если была бы хорошая?.. Вот именно, словно лисица, – взволнованно продолжала она, вставая, – как сказала та слюнявая старуха!
– Плохие женщины бродят по улицам, глупая, – сказал он, вставая вслед за ней.
– Нет, Антонио, в тот день я просто потеряла голову. Лучше будет, если ты забудешь меня. Ничего хорошего из этого не выйдет. Не надо надеяться.
– У тебя есть муж?
– Слава богу, нет, – вздохнула с облегчением Паула и снова погрузилась в свои печальные мысли. – Только не расспрашивай меня ни о чем… Ах, пресвятая дева, почему я еще жива!
Она почти бегом направилась к реке.
– Подожди, Паула!
– Нет, нет, я недостойна тебя. Оставь меня, забудь!
В ее словах было столько горечи, что Антонио промолчал и последовал за ней через сосновый бор, уже сливавшийся с темнотой.
8
Асаньон
Наутро сплавщики только и говорили о празднике в Сотондо, где с каждым что-нибудь приключилось. О заточении Паулы никто не знал, зато шутку Балагура восхваляли на все лады. Немало удивил всех своей пламенной речью Негр, теперь на него смотрели с уважением, хотя он меньше всего хотел отличиться. Сухопарый же не явился ночевать в лагерь, и Белобрысый не сомкнул глаз.
– Уж не стряслось ли чего с Дамианом? – спросил он.
– Ясное дело, стряслось! – засмеялся Балагур. – Сегодня у него постель не то что твоя, не на хвое спит.
Белобрысый отправился работать в прескверном настроении, все поджидая Сухопарого, а тот явился только к полудню, когда обед уже подходил к концу. Но прежде все услышали, как он распевает во все горло:
Не надо просить у женщин:
они несговорчивы сплошь;
но благодарны бывают,
когда без спросу возьмешь.
Едва он вынырнул из-за вершины холма, раздался дружный хохот.
– Хе! – приветствовал его Дамасо. – Ну как прошел бой быков?
– Бык – высший класс! Откормленный, ухоженный, сильный.
– Будешь есть, Сухопарый? – спросил Горбун. – Тут немного жареного хлебца осталось.
– Это мне?.. Пускай его нищие жрут!
– Видать, ты здорово подзаправился, – с завистью сказал Обжора.
Балагур засюсюкал, словно жеманная женщина:
– Хочешь сдобную булочку? Съешь бисквитик, мой миленький. Ты только взгляни, моя ласточка, он весь пропитай винцом!
Сплавщики покатывались от смеха. Только Белобрысый глядел хмуро.
– Черт подери! – подхватил Сухопарый. – А ведь у нее земли сколько хочешь и скота!.. Она предлагала мне остаться.
– Земли! – повторил Кривой, у которого при этом слове всегда текли слюнки. – И ты отказался?
– Я? Что ж мне, по-твоему, торчать в этой дыре, чтобы ублажать одну бабу? Да меня их, знаешь, сколько повсюду ждет… Нет, мне подавай вольную жизнь и побольше юбок! Да кто это вынесет одну бабу! Посмотрите-ка на зверей: ума нет, а свое дело знают. Бабе только попадись на удочку, все мозги задурит, забудешь, кто ты есть… А тут… вы только гляньте на эту подвязку… вот это ноги…
И он вытащил из-за пояса круглую, черную в красные полосы резиновую подвязку, шириной почти в два пальца, слегка обтрепанную по краям. Лукас, взглянув на нее, осмелился заметить:
– Видать, у этой бабы ноги тощие, как жерди.
– Тощпе! – заржал Сухопарый. – Ты, парень, верно, женщин видел только в кино да на открытках! Кобылки, которых седлаю я, еще носят подвязки под коленками. – И, поднеся подвязку к носу, с восхищением воскликнул: – Ух и аромат! Понюхай, Кинтин!
– Бабий дух! – втягивая в себя воздух, произнес Балагур.
– Какие Hie у нее ляжки, если икры такие толстые? – полюбопытствовал Лукас.
– Ляжки у нее во… Словно у белой кобылицы… Ох, и вцепилась она в меня!.. Три года вдовая, в селе-то ни с кем не смеет…
Четырехпалый не выдержал, вскочил и, воздев очи к небу, покинул собравшихся.
– Приняла меня лучше не придумаешь… – продолжал Сухопарый. – А когда уходил, заплакала. И вот подарила на память.
Сухопарый показал на приколотую к рубашке старинную брошь: золотое сердце, обрамленное полудрагоценными камнями.
– Тоже мне модник! – засмеялся Обжора. – Зачем она тебе?
– Что за вопрос? – воскликнул Кинтин. – Впрочем, для тебя, раз ее не съешь…
– Черт подери! – сказал Сухопарый. – Да хоть другой подарю. Той, что не так покладиста. Так уж устроена жизнь.
– А им от тебя какой прок? – не скрывая восхищения, спросил Двужильный. – Везет тебе на баб!
Тут послышался голос примолкшего было Белобрысого:
– Еще бы! «Не надо просить у женщин…», как поется в песне. Им надо делать одолжение.
– Молчи, пустобрех! Велика фигура, да дура! – осадил его Балагур.
– Оставьте парня в покое, – заступился Сухопарый. – Он свое дело знает. Ты еще полакомишься медком. Это тебе я говорю, не кто-нибудь.
– Паулой, что ли?.. Хе! И впрямь медок сладкий… – раздался чей-то злобный голос.
– Да, высшего сорта, – признался Сухопарый. – Лучше не бывает.
– Правда, с перчиком, – смаковал Дамасо. – С особым привкусом.
При имени Паулы Антонио насторожился. Но Американец опередил его, переменив тему. Улыбаясь, он произнес:
– Как твоя вдовушка, например, Сухопарый, а?
– Точно, – ответил тот и провел рукой по губам и заросшему подбородку. – Даже расставаться не хотелось. Что теперь с ней будет, с бедняжкой? Оиа призналась, что ей осточертело в селе, и однажды она не выдержала, поехала в Мадрид, надеясь подцепить кого-нибудь. Да уж больно она приличная. Не повезло ей. Не знала, куда пойти.
– Мадрид многое потерял, – пошутил Двужильный.
– А что, в селении нельзя никого найти? – спросил Шеннон, заметив, что Дамасо собирается сморозить очередную гадость.
– Почему нельзя! – ответил Балагур. – Для грешника всегда найдется добрая душа… Но если женщина приличная, не так-то это просто… ведь рано или поздно все становится известным… Помню, в соседнем селении…
Стали вспоминать разные случаи, и Шеннон, уже однажды побывавший в мире Чосера, словно попал в мир Боккаччо или в прекрасный, вечно живой мир Селестины. Какую антологию жизнелюбия можно было бы составить, слушая этих людей! Они были верными сынами земли, едва вышедшими из нее и еще тесно связанными с ней своим нутром.
– Так какой же им от тебя прок, Сухопарый? – повторил Двужильный.
– Какой прок? Я им даю то, что нужно женщинам от мужчины.
– Выходит, – сказал Кривой, – то же, что и все.
– Конечно. Только вы их ублажаете и думаете, что это они вам делают одолжение. А на самом деле отгн так же сходят с ума по мужикам, как и мы по бабам. Мужик должен знать себе цену, иначе он не мужик, черт подери!
– Одним словом, надо пуд соли съесть, прежде чем станешь настоящим мужчиной, – заключил Обжора.
– У кого что на уме, а у Лоренсо еда!
– Если бы женщин можно было есть, он бы искал их проворнее, – сказал Кинтин.
– А тебя-то кто научил всем этим премудростям? – спросил Дамасо.
– Ах, – вздохнул Сухопарый. – Самая шикарная баба на свете… Другой такой по сыскать.
– С гор, наверное? – усмехнулся Дамасо.
– Нет, она мадридка. Когда мой отец тяжело заболел, врач пашей округи послал его в Куэнку. Там у него нашли какую-то очень редкую болезнь и отправили в Мадрид на исследование, к доктору Леонардо. Само собой, поехал и я. Мне тогда было шестнадцать, я был повыше ростом, не такой приземистый, как теперь. Там я приволокнулся за двумя девчонками, но, как все вы теперь, был недотепой и думал, что они мне, бедняге, оказывают королевскую милость.
Отца положили в палату. Стужа там стояла, как в горах в самый разгар зимы, хотя степы были толстенные, – продолжал Сухопарый. – Но мы благодарили судьбу, ведь мы ничего не платили… а за такие подарочки стоило бы послать ко всем чертям. В палате лежало человек тридцать умирающих, покорные, как стадо баранов, на все им было наплевать. Время от времени туда приходили недоученные доктора или же молоденькие, прямо из-под наседки. Наденут халаты, подойдут к кровати. «Видишь, видишь? – говорят они. – Видишь, что тут у него?» – «Видеть-то вижу, а в чем суть не знаю!» – «Да ист, ты только взгляни, как он рукой двигает». И начнут что-то лопотать на своем языке, и крутят руку бедняге, чтобы получше рассмотреть. Потом покроют его одеялом, похлопают так это, успокоят: «Дело идет на поправку». Хотя все знали, что он умирает.
Он и сам это знал. Но все отвечали: «Да, сеньор, разумеется». В этой больнице все говорили: «Да, сеньор». «Да, сеньор, нужно спуститься в залу. Да, сеньор, надо помочиться. Да, сеньор, надо исповедаться…» Впрочем, это уже касалось сестер милосердия, они только и думали, как бы кто не умер без исповеди… Но речь не о том. Дон Леонардо оказался настоящим сеньором. Он сказал, что хочет помочь отцу и позаботится о нем получше. И забрал в свой санаторий, с садом. Комната там была чище, чем алтарь. Мало того, стоял тот санаторий за городом, мне позволили поехать туда с отцом, и я жил, словно король.
– А девушка была дочка доктора? – предположил Кривой.
– Будете перебивать, не стану рассказывать… В том квартале жили богачи, тихо, всюду зелень… Чтобы ехать туда, надо было нанять извозчика. Тогда-то я первый раз в жизни и сел в карету; впрочем, и в последний, потому что теперь их уже нет. Там у всех были шикарные особняки с садом и собственные кареты. Отцу становилось все хуже. Он гнал меня гулять, говорил, что незачем сидеть возле него, как пришитому, все равно я ничем не помогу. Каждое утро я шел прогуляться. И вот однажды я увидел ее.
Шеннон уловил в голосе Сухопарого искреннее, глубокое волнение.
– Вы даже представить себе не можете, до чего она была хороша. Ваши рожи никогда не касались такого чистого родника. Впрочем, Американец, наверное, испил и не такое… Я ее и сейчас вижу: платье белое, в голубую полоску, белая шапочка на голове, как наколка горничной; новые туфельки с синей отделкой – просто заглядение! По утрам она всегда выходила без чулок. Кожа чистая, белая, такой я ни у кого больше не видел. Меня аж в жар бросило, когда она приподнялась на цыпочки, чтобы подать ведро мусорщику, и я увидел ее щиколотку. Мусорщик отпускал шуточки, она засмеялась и вернулась в дом, даже не глянув в мою сторону. Да я и не смог бы заговорить с пей, у меня бы духу не хватило. – Помолчав немного, он продолжал: – Вечером я увидел ее в черном платье с белоснежным воротничком и в переднике. Но утрешнее мне поправилось больше… Каждый день я ходил смотреть на нее. Она то выносила мусор, то прогуливала собаку. Какая была собака! Громадный, красивый кобель, мне даже казалось, будто не она его, а он ее прогуливает… До того дошел, что стал ревновать к нему, когда он терся об ее ногу! Кончилось тем, что она сама подошла ко мне, я бы так и ходил вокруг да около. Мне легче было умереть, чем заговорить с ней. Куда мне такому задрипанному до такой красотки!.. Я и не мечтал… И вот как-то утром она не вынесла мусор, а на другое – не вышла с собакой. Дом как опустел, она показывалась очень редко… Я совсем потерял голову, о родном отце думать перестал, а ведь он умирал у меня на глазах. И вдруг, в одно прекрасное утро, когда я уже не знал, что и думать, открылась железная дверь, вышла она и заговорила со мной. Спросила, правится ли мне дом и не хочу ли я осмотреть его. Какой у нее был голос! Мой, как послушаешь, – скрипит, словно немазанная телега… Я, конечно, пошел за пей, будто за какой-нибудь святой, а она открывала передо мной тамошние богатства. Мы поднялись по лестнице, и она показала хозяйкины платья – ну просто облака! Потом поднялись еще выше. Она открыла дверь и втолкнула меня в такую спальню, какая в деревне никому и не спилась. «Это моя комната, – сказала она, – мы здесь одни. Хозяева уехали на дачу, а экономка куда-то ушла». Глаза у нее поблескивали, пока она говорила, а я стоял перед пей дурак дураком. Тогда она рассмеялась, заперла дверь и стала расстегивать платье.
– Вот это баба! – вырвалось у сплавщиков.
– А ты думал! У нее глаз был наметанный. Сразу распознавала мужиков. Это я с виду такой увалень, а на деле… Стали мы с пей видеться каждый день, как только она оставалась одна в доме. Стоило экономке уйти, и она тут же вывешивала на окно юбку, а я ее видел из своей комнаты. Я бросался на эту тряпку, точно разъяренный бык… Каждый раз она обучала меня чему-нибудь новому – в этом прозрачном роднике дно было глубже, чем в самом Масегосо. Тогда я понял, что бабам нужны мужики так же, как они нам. Она уже была сыта но горло деликатным обращением, и ее тянуло на простых, чумазых увальней, вроде меня. Она говорила, что столичные ухажеры слишком уж хлипкие, а ей нужен деревенский здоровяк… Ох и баба была!.. Гибкая, что косуля; белая, что твои сливки; упругая, как каравай хлеба. А жару сколько!
Сухопарый замолчал. Шеннон видел, что его рассказ по-настоящему захватил сплавщиков.
– А ничего, – ответил Сухопарый на чей-то вопрос, – все кончилось, фортуна изменила. Разлюбила она меня. Как-то не вывесила на окно юбку. И на другой день нету, и на третий. Наконец я увидел ее с каким-то нахальным типом… Она даже не посмотрела на меня. Если бы я остался там, я бы, хоть и молод был, а сцепился с ним, и он набил бы мне морду. Но умер отец, и я уехал… Однако эта пташка уже научила меня летать. С тех пор я смотрю на всех баб, как петух на кур: поклевывать поклевываю, а сердца своего никому не отдам.
«Да и как он может отдать его, – подумал Шеннон, – если уже отдал в тот раз. Первая любовь здесь, в горах, так же сильна, как и в университетских степах, так же прекрасна и полна откровений».
Когда сплавщики спустились к реке работать, Негр, оставшись наедине с Американцем, мрачно сказал:
– Я хорошенько все обдумал. Ухожу.
Американец с удивлением посмотрел на него.
– Ты уходишь потому, что я тебя ударил? – начал было он. – Сам понимаешь…
– Нет, нет, – перебил его Негр, – напротив, я благодарен тебе. Возможно, ты спас мне жизнь… Я сказал много лишнего. Вот увидишь, скоро сюда явятся жандармы и станут разнюхивать.
Американец в двух словах передал ему, что произошло с Паулой в Сотондо – она накануне рассказала ему обо всем.
– Тем более, другого выхода у меня нет, – сказал Негр. – Если они явятся сюда, меня арестуют… Мне не следовало там говорить, но я не мог сдержаться. Давно уже не выступал, но в этом вся моя жизнь, Американец. У меня нет другой страсти.
– Я сразу понял это, дружище. Сразу было видно.
– Этому я посвятил свою жизнь. Еще парнем ушел из деревни, потому что не мог смириться. В городе я много читал. Ходил в народный дом и с той поры все занимался политикой. Но не так, как другие, по-своему. Для одних политика – это деньги и власть; для других – путь к карьере, к славе» к поклонению; некоторые просто сводят счеты с врагами. А я хотел вести за собой людей, убеждать их, воспламенять. На митингах я – истинный творец. Я никогда не был самым лучшим оратором, самым лучшим руководителем, и не слишком я умен, но никто не умел так увлекать за собой людей, как я. Я всегда знал, когда они готовы, а когда нет; когда надо ударить, когда польстить; когда нужна соленая шутка, а когда – брань, когда смех. Это искусство, Американец. Уверяю тебя, большое искусство. Оно не оставляет следа, не остается в веках, как картина. Зато оно остается в душах людей. Каждый митинг – это успех, и каждый раз я радовался, как господь бог, когда сотворил мир.
По мере того как он говорил, голос его звучал все вдохновенней.
– Бывало, собирают какой-нибудь митинг – социалистов, республиканцев, еще чей-нибудь. Мне все одно. Люди идут послушать речи о том, о чем сами говорят шепотом или в укромных уголках таверн, где их никто не подслушает. Приедем мы в какой-нибудь театр, или на арену для боя быков, или на площадь, а то и просто в корраль, поднимемся на подмостки. Стоило мне выйти… Пет, даже раньше, как только я приезжал в город, я уже чуял, чем пахнет: трудно будет или легко. А там, на подмостках, я уже твердо знал, как завладеть публикой. Я видел, как она отзывается на речи тех, кто выступал до меня, и не забывал следить за шпиками. И вот я начинал. Слегка прощупаю почву, где-то переборщу, где-то не договорю, а всегда находил нужные слова. Это получалось само собой. Они приходили ко мне, как вдохновение к художнику. Я сливался с народом. Со всеми: с восторженными и недоверчивыми, с соратниками и противниками. Я объединял всех воедино и сам был с ними. Митинг для меня был как божий храм, как церковь для священника. Иногда я говорил похуже, но успех был почти всегда. Я чувствовал себя богом: вот море голов, и по моей воле оно то бушует, то затихает… Да, я был богом бури… Прикажи я им убить, и они убили бы; прикажи поджечь – подожгли бы; прикажи одним селом пойти против всей Испании – пошли бы. Пусть бы это длилось несколько часов. Разве это важно? Когда на меня накатит, мне уже все равно.
Он немного успокоился.
– Как видишь, я никогда не искал выгоды для себя. Товарищи считали меня глупым. Я был орудием, я ничего не требовал, только выступал и а самых ответственных и опасных митингах. Чтобы одержать даже маленькую победу, я ехал в самый дальний, захудалый городишко. Меня всегда выпускали перед каким-нибудь важным руководителем, чтобы он использовал созданное мною настроение. Вначале кое-кто советовал мне сделать карьеру, не зарывать свой талант в землю. Карьера! Что такое титулы и почести, если ты умеешь вселить в людей страсть, заразить их своим пылом! Ведь официальная политика не что иное, как позорный фарс! Когда же, наконец, они поняли, что я не преследую, как они, корыстные, ничтожные цели, они решили, что я не достоин высокого поста на задворках их министерств… Да, им не дано было меня понять. Они не понимали, что я хочу лишь слить тысячи людей в единое существо, которое по моей воле станет то львом, то собакой, то засмеется, то разгневается, и пойдет, словно послушное судно, куда я повелю!.. Больше меня ничто не трогало. Я читал, чтобы говорить; изучал людей, чтобы говорить, и не было для меня лучшего зрелища, чем митинги, где я мог послушать других достойных ораторов, подметить их промахи, поучиться у них… Я слышал всех самых лучших. Многие потом прославились, другие так и не достигли славы – например, один пал от пули в Барселоне во время стычки с синдикалистами… А знаешь, кто был самым лучшим, хотя потом у него сдали нервы? Дон Мелкиадес. Какой был оратор! Однажды он выступал в зале, где даже его сторонники, уж не помню почему, были против него и хотели сорвать его выступление. Но стоило ему выйти на трибуну, вздохнуть и произнести одно-единственное слово, как все зааплодировали. Он только воскликнул: «Соратники!» Понимаешь, одно слово: «Соратники» – и оно тут же стало самым нужным в мире, в один миг превратило всех, даже врагов, в его единоверцев, и пророком стал он сам, Мелкиадес… Каждый раз, когда я вспоминаю, как он сказал: «Соратники!»…
Оп еще раз произнес это слово, раскатывая «р», с печалью и завистью, словно ключ этот открывал врата потерянного рая. Затем положил руку на плечо Американцу…
– Но все это позади. А вчера ты спас мне жизнь, потому что мое имя писали на афишах такими крупными буквами, какими потом писали только имена министров. Представляешь, что будет, если они дознаются?
– Не надо меня благодарить. Я это сделал ради всех нас.
– По правде говоря, в глубине души я не очень-то тебе благодарен. Может, было бы лучше, если бы этот вечер стал для них великим, и все, что ораторы обещали, сбылось для этих людей. Ах! Разжечь бы костер и сгореть в нем! Ну, да ладно, хватит речей, поораторствовал, и будет. Я опять заговорил теми же, уже забытыми словами, как давно я их не произносил! Вот и все, – заключил он с горечью. – До сих пор мне удавалось скрываться, но моя страсть выдала меня… Пойду возьму вещи, я уже все сложил.
Американец, печально задумавшись, подождал, пока Негр вернется.
– Не буду ни с кем прощаться, скажи им, что хочешь, – И вдруг, словно его осенило, Негр спросил: – Ты ведь тоже был к этому причастен, да?
Золотой зуб сверкнул в улыбке.
– Речей я не произносил. А вот с народом был, дружище. Я ведь не оратор.
– Подрывник?
– Не только. Люди шли за мной в огонь и воду: стрелял ли я, давал отпор начальству или ввязывался в заварушку.
Негр давно заметил: когда Американец говорит о некоторых вещах, его американский акцент усиливается.
– Но у меня уже не осталось иллюзий. Мне даже кажется, что я разочаровался в революции, все это так далеко… Но сейчас, в эти дни… – признался он, улыбаясь, – Я понимаю тебя, очень хорошо понимаю… Будь счастлив, – сказал он на прощание. И они крепко пожали друг другу руки.
Негр пошел по тропе, взбиравшейся вверх по косогору, за спиной у него была маленькая котомка. На вершине холма он обернулся и, прежде чем начать спускаться, помахал артельному.
– Прощай, соратник!
И скрылся из виду. Погрустневший Американец направился к реке, к своим. Еще до вечера артельный убедился в прозорливости Негра. Едва сплавщики вернулись в лагерь, к ним пожаловали жандармы, «поперечношапочные», как называл их Балагур.
Это были капрал и пожилой жандарм, которые приходили в Сотондо. Они явились якобы для того, чтобы собрать дополнительные сведения, и еще раз проверили у всех документы. Паулу оставили в покое – Американец выдал ее за свою родственницу. Антонио заметно нервничал, но им занимались недолго, хотя и предупредили еще раз, чтобы он никуда не отлучался. Гораздо дольше они провозились с Шенноном, но главным образом интересовались тем, кто выступал в Сотондо против Бенигно.