Текст книги "Седьмая встреча"
Автор книги: Хербьёрг Вассму
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Глава 11
– Любая серьезная торговля начинается в Бергене, поэтому ты должен ехать в Берген, – сказал отец.
Ни о чем другом никогда не было и речи. Словно в этом был смысл существования Горма. На учение в Бергене он должен был потратить три года своей жизни. Читая учебную программу, Горм так и не придумал ни одного убедительного возражения. Однако, может, как раз отцовские слова: «Подожди, вот попадешь в Берген» заставили его поверить, что свободу он обретет только там. Он плохо представлял себе, в чем заключалась эта свобода, кроме свободы напиваться до бесчувствия. Но Турстейн тоже ехал в Берген.
Отец говорил о Высшем торговом училище, как о близком родственнике или, вернее, как о необходимых торговых связях. Он сам два года проучился там перед войной.
Даже у матери нашлись добрые слова о Бергене. Там она, живя у тетки, училась на модистку, там познакомилась с отцом. То есть так она говорила, зато когда его не было, она любила рассказывать о городе и о шляпках. Правда, в конце она со вздохом добавляла, что потом она встретила отца, и Марианна…
Имя Марианны повисало в воздухе, словно мать пыталась вернуть его, не дать ему сорваться с ее губ. А голос… Таким голосом обычно говорят о неблаговидных поступках. В такие минуты Марианна затихала и старалась сделаться незаметной. Отец же помалкивал. И сколько бы мать не уверяла, что она приехала в Берген только для того, чтобы научиться шить шляпки, ей вряд ли удалось кого-нибудь обмануть.
Сестер будущее Горма как будто не интересовало. Пока он был на военной службе, они помирились и снова смеялась над чем-то своим. Марианна закончила курсы медицинских сестер, была помолвлена и в скором времени собиралась стать адвокатшей фру Стейне. Горм почему-то убедил себя, что ему не нравится Ян Стейне. Ян ни в чем перед ним не провинился.
С Эдель Горму было интереснее. Она критически относилась ко всему и всем, кто попадался на ее пути, особенно если им было за тридцать. Кроме того, она без конца говорила о том, что Земля скоро погибнет, потому что американцы сволочи. Эту мысль она почерпнула в Осло, где готовилась к поступлению в университет. От ее надменного отношения к миру особенно страдала мать.
– Фу, мама, – всегда говорила Эдель матери, когда отца не было поблизости.
– Пора бы тебе, дружок, повзрослеть, – отзывалась мать.
– К чему ты там готовилась, если не научилась ничему, кроме: «Фу, мама»? – спросил однажды Горм.
Эдель запустила ему в голову диванной подушкой, и они были квиты. Но Горм понял, что они оба не знают, что дальше делать со своей жизнью. Эдель никак не могла решиться и уехать из дома. Незадолго до отъезда Горма в Берген отец устроил Эдель секретаршей к своему деловому партнеру в городе.
* * *
Мать настояла на том, чтобы поехать с Гормом. Ей необходимо, говорила она, увидеть своими глазами комнату, которую он снимет, санитарные условия и район. Она остановилась в гостинице и собиралась прожить в Бергене неопределенное время.
Каждый вечер Горм должен был докладывать матери всякие подробности, касающиеся своей комнаты и ее обстановки. У него почти не оставалось времени, чтобы купить необходимые учебники и познакомиться с сокурсниками.
Мать пришла в ужас от занавесок, а ковер сочла даже опасным для здоровья. Его следовало основательно вычистить. В остальном санитарные условия ее устраивали. Слушая ее разговор с хозяином, Горм втянул голову в плечи. Когда мать заявила, что намерена купить новые занавески и кое-что еще, чтобы навести у него «уют», как она это называла, терпению Горма пришел конец, хотя он и сам не понимал, как у него хватило смелости возразить ей:
– Хватит, мама! Меня вполне устраивают мои занавески!
Мать сжалась, словно он ее ударил, глаза наполнились слезами.
– Я забочусь только о твоем благе. Чтобы помочь тебе, я проделала такой путь…
– Знаю, знаю, – пробормотал он и надел пальто, чтобы идти с ней за новыми занавесками.
Поскольку ему не понравилось ни одно из ее предложений, она сказала, что он вылитый отец.
Наверное, я ненавижу ее, подумал Горм и предоставил ей решать все самой.
Они купили готовые занавески по ее вкусу, и он отнес их на квартиру. Мать забралась на хозяйскую стремянку, чтобы их повесить, Горм держал стремянку. Он вполне мог не удержать ее, и тогда мать упала бы. Маловероятно, чтобы такое падение закончилось чем-то более серьезным, чем перелом ноги. Но тогда ему пришлось бы каждый день бегать в больницу с цветами. Или, что еще хуже, навещать ее в гостинице.
Горм поднял глаза и обнаружил, что икры и бедра у матери стали дряблые, а под мышками на белой шелковой блузке выступили пятна пота. Фигура у нее была еще стройная, костюм элегантный, но шея уже выдавала ее возраст. Горм не помнил, чтобы когда-нибудь обращал внимание на такие вещи. Его поразило, что он не испытывает к ней никакой жалости.
Когда мать спустилась со стремянки, надела жакет и туфли и прощебетала, что они заслужили хороший обед, Горм понял, что он плохой человек.
Семь дней лоб и виски Горма были постоянно сдавлены точно тисками, и он желал только, чтобы мать поскорей уехала домой. Занятия в первую половину дня казались ему желанным отдыхом.
В последний вечер они обедали в гостинице. Горму хотелось пить, и он перед обедом заказал себе пива. Мать попросила принести ей минеральной воды.
– Ты не хочешь взять к обеду немного вина? – спросил он.
– Нет, спасибо, только не сегодня, ведь я завтра уезжаю. – Мать вздохнула.
– Тогда я тоже ограничусь пивом.
– По-моему, ты пьешь слишком много пива, – сказала она, когда официант отошел. – В твоей личности, дорогой Горм, есть один изъян, и это касается алкоголя.
У него вдруг так сжало виски, что он не сдержался:
– Может, на твой взгляд, я вообще не личность? – Его глаза были прикованы к ее бровям. Темные, изящно изогнутые, они сохранили свою красоту, хотя от его слов лицо матери исказилось. Подбородок отвис, резко обозначились морщины в углах рта, глаза забегали. И наполнились слезами. Хорошо знакомым Горму движением, полным чувства собственного достоинства, она достала из сумочки носовой платок.
– Я думала, у нас будет приятный обед, – сказала она и приложила платок к глазам.
– Я тоже, – сказал он как можно спокойнее, но давление в висках усилилось. Казалось, голова вот-вот расколется.
Мне нисколько не жалко мать, подумал он, и эта мысль не принесла ему облегчения.
– Я не собираюсь отвечать на твой выпад, – сказала она.
Он предпочел промолчать.
– Я надеялась, что мы мило проведем вечер, – продолжала она с улыбкой, которая говорила: «Я готова пожертвовать собой».
Она сама в это верит, подумал он и закрыл меню. Официант подошел, чтобы принять у них заказ.
– К сожалению, у меня пропал аппетит, я ограничусь маленьким пирожным и кофе, а этому молодому человеку принесите, пожалуйста, как вы советовали, баранью отбивную.
Горм не поверил своим ушам. Это было уже что-то новенькое. Мать посвятила официанта в то, что они поссорились. Официант принял заказ с многозначительной улыбкой. Горм откровенно поглядывал на часы, прикидывая, сколько еще ему придется просидеть здесь, прежде чем будет прилично уйти.
– Ты должен знать, что я простила тебе твою грубость, я не злопамятна и всегда в первую очередь забочусь о других. И я вижу, мой дорогой, что сейчас у тебя тяжело на душе.
Голова у него словно отделилась от туловища. Я должен сидеть неподвижно, пока не свалюсь со стула, подумал он, и ему стало интересно, уедет ли к тому времени мать. Или он увидит ее отчаяние оттого, что он на глазах у всех свалился со стула. За соседними столиками уже обратили на них внимание. Взгляды людей были достаточно красноречивы.
«Надо быть осторожнее, дорогой, и не падать со стульев», – скажет она ему. При этой мысли он засмеялся.
– Чему ты смеешься?
– Не знаю, – солгал он и тут же подумал, что вряд ли хоть один человек лгал своей матери больше, чем он.
Да и не только матери. Он влился в огромный косяк лжецов. Например, Элсе. Он обещал написать ей, но и не подумал сдержать свое обещание. Прошло уже несколько недель, а он так и не написал ей ни слова. И вот он опять лжет. Словно это был спорт, которым он успешно овладел, пока служил в норвежских войсках.
Мать с волнением смотрела на свои руки, трогала прибор, тарелки, вздыхала и беспомощно качала головой. Он хорошо знал эти движения. Они были связаны с разными случаями, начиная с детства, и касались только матери и его. Он и мать. Он всегда должен был быть свидетелем ее огорчений и недовольства. Эти воспоминания заставили Горма понять, что он проиграл. Все-таки ему было жалко ее. Сейчас, в эту минуту.
Официант принес заказ. Горм немного поел, и тут же мать сказала, что не надо было тратиться на такой дорогой обед, раз никто почти не ест. Он больше не чувствовал ни возмущения, ни гнева. И был способен только разглядывать обстановку ресторана и наблюдать за посетителями. Когда мать что-нибудь говорила, он согласно кивал. Когда о чем-нибудь спрашивала, он отвечал так, как она ждала от него.
Через некоторое время мать решила все-таки взять десерт, если он не слишком жирный. Официант с удовлетворенной улыбкой принял заказ. Потом обратил взгляд на Горма.
– Нет, спасибо, мне ничего не нужно.
– Дорогой, съешь немного десерта, чтобы составить мне компанию, – с улыбкой сказала мать.
Горм перестал дышать.
– Два карамельных пудинга, – сказал он, не поднимая глаз от тарелки.
На другой день он проводил мать на пристань. Она сказала, что не спала всю ночь и думала о том, что ее присутствие в Бергене нисколько не радовало Горма. Успокоив себя тем, что скоро все кончится, он ласково запротестовал, чтобы сделать ей приятное и таким образом облегчить собственную совесть. Мать заплакала.
– Прости, мама! – пробормотал он, не понимая, за что он просит у нее прощения. Мимо с грохотом проехала моторная тележка. А он как раз собирался сказать, что матери повезло с погодой.
– Хотела бы я сейчас быть молодой, как ты, – всхлипнула она.
Весь облик матери выражал бессилие. Оно передалось и ему, и, чтобы скрыть это не только за дружескими словами, он обнял ее за плечи, дал ей свой носовой платок и повел вверх по трапу.
– Я только отнесу чемодан матери в каюту, – сказал он офицеру, который проверял билеты.
– Мы отчаливаем через десять минут, – предупредил офицер и пропустил их на борт.
Мать тяжело висела на его руке, пока они искали ее каюту.
– Сегодня молодым легко. Нет войны. И времена стали полегче. Знаешь, я зря вышла замуж. Я могла бы реализовать себя, у меня были неплохие способности. Многие считали, что у меня неплохие способности.
– Мы это знаем, мама.
– Не мы, а ты. Остальные, как, например, твой отец, ничего не знают. И не хотят знать. Я чужая в собственном доме.
– Сюда, мама. – Горм открыл дверь каюты.
– Теперь и ты говоришь этим тоном… Как будто я…
– Прости, я не имел в виду ничего плохого. Хочешь подняться на палубу и посмотреть, как отойдет пароход?
Мать отрицательно покачала головой и высморкалась.
– Я не могу показываться на людях в таком виде, – прошептала она.
Когда он освободился от ее рук и покинул каюту, она все еще плакала.
Торопливо идя по коридорам, он смотрел на одинаковые двери кают. В памяти отпечатывались номера. Шесть, семь, восемь, девять, десять. Рот наполнился слюной. Он сглотнул ее. Двери, медные ручки. Мешки с грязным бельем в конце коридора. Темная полоска грязи, приставшая к краю ступеней. Горм выбежал на палубу.
В лицо ударил свежий воздух, Горм жадно вдохнул его. И только потом услыхал звуки. Шум на причале. Крики. Смех. Гул моторов. Грохот ящиков. На трапе он остановился, открыл рот, пошевелил языком. Это помогло. Чему помогло, он не знал. Но помогло.
Наконец он ощутил под ногами доски пристани. Трап убрали. Поручни вернулись на свое место. Матери не было видно. Но Горм каким-то шестым чувством знал, что она там. Просто она не хотела, чтобы он видел ее. Когда черный корпус судна задрожал от заработавшей машины и винты вспенили воду, Горм поднял руку.
Так он и стоял, пока пароход разворачивался и ложился на курс. Постепенно вода в фарватере успокоилась, превратившись в ровную белую полосу. Поднятая рука затекла. И все-таки он стоял, как оловянный солдатик, пока у него не появилась уверенность, что она больше не видит его.
Часа два Горм бесцельно бродил по улицам. Он мог бы позвонить Турстейну из автомата, но не знал, что сказать, если Турстейн ответит ему. Горму казалось, что он надолго израсходовал весь имевшийся у него запас слов.
Хорошо, если б у него был свой человек. По-настоящему свой. Неважно кто. Только бы они могли откровенно говорить друг с другом. Или молчать. Теперь, когда мать уехала, а он так и не обрел покоя, Горм понял, что презирает себя главным образом за то, что у него с нею было много общего. У него, как и у нее, тоже никого нет.
Сады на склонах. Ограды из штакетника. Деревья. Мимо, мимо. В глазах рябило от зелени и желтизны. Он попытался думать об институте, учебниках, новых лицах. Но лицо матери оказалось сильнее. И за нею маячила расплывчатая тень Элсе. Он попробовал мысленно написать письмо. Искал слова в зеленых кронах и облаках. Но не нашел. Все слова, придуманные для Элсе, были бы ложью. Она больше ничего не значит для него.
Горм зашел в кафе и взял чашку кофе. Из приемника, стоявшего на полке, лились звуки псалма. Он вдруг понял, что надеялся стать в Бергене свободным, а между тем сидел тут и желал одного: стать лучше.
В пепельнице валялась скомканная бумажка. Он развернул ее и увидел, что это список того, что следовало купить. Кофе, хлеб, бумажные носовые платки, три метра кружева. Видно, до него за этим столиком сидела женщина.
Псалом и кружево, думал он.
Он достал карандаш, перевернул бумажку и написал:
«Неужели так бывает у всех? Неужели все тоскуют по тому, чего у них нет? По единственному близкому человеку. По женщине, которая все поймет и не использует это против тебя. Не будет предъявлять на тебя никаких прав, и потому тебе не придется ей лгать и не захочется ее бросить. Есть ли вообще такая женщина? Или ты все это придумал и приписал той, которую встретил когда-то в молитвенном доме?»
Глава 12
Скалы и уступы громким эхом откликнулись на выстрел.
Йорген и Руфь стояли у большого валуна на бабушкином картофельном поле. В глазах Йоргена отражался вечерний свет. Они широко раскрылись и не отрывались от Руфи. Она бросила корзинку в траву и побежала вниз. Йорген догнал и перегнал ее. Увидев вышедшего на порог Майкла, Руфь испытала облегчение. Она сама не знала, почему ей подумалось, что стреляли в него.
Он в это время брился. Половина лица была уже выбрита, другую покрывала пышная борода. Он выбежал из дома с болтающимися на бедрах подтяжками и что-то крикнул Руфи и Йоргену, но они ничего не поняли. Он стал что-то искать на берегу и на тропинке, уходившей в заросли. Потом забежал за колодец. Там он остановился как вкопанный и, наконец, нагнулся к чему-то, что лежало за колодцем.
Руфь не могла поспеть за Йоргеном. Тем временем Майкл выпрямился и заметался вокруг. В руке он все еще держал бритву. Волосы у него вздыбились от ветра, словно стихия пыталась удержать его от какого-то необдуманного шага. Он оглядывался по сторонам. Потом побежал по полю. Какие-то слова срывались у него с языка. Он кричал все громче, и эхо грозно откликалось ему.
Руфь, запыхавшись, догнала Йоргена уже за колодцем. Далматинец лежал, растопырив лапы и разинув пасть. Тонкая красная струйка сочилась между мокрым языком и острыми зубами. Йорген опустился перед ним на колени и зарылся пальцами в его короткую шерсть. Всхлипывая, он на своем языке заговорил с далматинцем. Умолял его встать, не потом, а сейчас, сию же минуту. Йорген видел много убитых животных. Овец, телят, старых коров. Морских животных и рыб, кур и куропаток. Он прекрасно знал, что его команда бесполезна. И все-таки продолжал настойчиво приказывать собаке:
– Стоять! Встать! Сейчас же! Давай! – Охваченный бессильным отчаянием, он толкал и тряс далматинца. Наконец он сгреб его в охапку и перенес на каменную приступку возле колодца. Руфь никогда не видела, чтобы кто-нибудь таскал такую тяжесть. Там он сел, держа в объятиях и туловище, и лапы далматинца, его голову он положил себе на колени. Так он и сидел, раскачиваясь из стороны в сторону. И все время, уткнувшись лицом в ее шерсть, бормотал слова, которые должны были утешить и его самого, и собаку.
Клевер, тимофеевка и другие травы пышно разрослись вокруг колодца и грозили захватить всю дорогу. Там, где упал далматинец, остался неровный контур его туловища и лап, похожий на старую ржавчину с пузырящимися в разных местах красными пятнами.
Йорген все еще сидел, прижимая к себе далматинца и покачивая его в объятиях.
По тропинке вдоль воды бежала темная фигура, Майкл, за спиной у него болтались подтяжки, он дико рычал:
– Damn you! Devils! Norwegian devils! Burn in hell! In hell! I tell you: in hell! [17]17
Проклятье! Сволочи! Ох уж эти норвежские сволочи! Чтоб они сгорели в аду! В аду! Да-да, в аду! (англ.).
[Закрыть]
Слова с грохотом ударялись о ближние скалы и отскакивали от них. Бабушка поднялась на холм посмотреть, что случилось. Она бежала так быстро, что дыхание со свистом вырывалось у нее из груди. Они с Руфью сели по обе стороны Йоргена и собаки. «Norwegian devils! Burn in hell!» – Руфь вполголоса повторяла эти слова. «Господи! Господи!» – вторила ей бабушка.
Йорген отнес далматинца в лодочный сарай и положил на стопку вымытых морем мешков для картошки. Он отказывался говорить и зарычал, когда Руфь хотела увести его домой. Даже Эмиссар пришел туда, но тут же, пятясь, выскочил за дверь. Руфь не знала, понял ли он, что кричал Йорген, повторяя раз за разом: «Norwegian devils! Burn in hell!»
Она даже не знала, что Йорген может так четко произносить слова. Значит, в нем таились силы, о которых она и не подозревала. Бабушка тоже попыталась заговорить с ним. Но Йорген отказался оставить далматинца и уйти с бабушкой.
Майкла они больше не видели, он продолжал искать, кто стрелял.
– Кто это сделал? – спросила Руфь.
– Наш Поуль прошел мимо хлева с ружьем. Я хотела было остановить его, но он убежал через ворота в загон. Бедный дурачок, что он натворил!
– Зачем он убил собаку?
– В субботу ночью он подрался в молодежном клубе. Кто-то спросил у него, неужели нам в семье мало одной Ады, – вздохнула бабушка.
– Одной Ады?
– Наверное, они видели, как ты носила англичанину продукты.
У Руфи пересохло во рту.
– Он не должен был прикрываться мной, чтобы застрелить собаку Майкла.
– Может, его заставили?
– Кто?
– Не знаю. Он не сказал.
– Он что, совсем спятил?
– Люди делают много глупостей, а Поуль всегда был горяч. И ему охота во всем быть первым. Он же у нас неугомонный. Что дома, что на пристани, что в молодежном клубе. Его легко подбить на что угодно.
– Ты его защищаешь?
– Я защищаю его, но не то, что он натворил. Тебя я тоже защищаю, Руфь, но я не защищаю того, что ты делаешь.
Всё проходит, сказала бабушка, рано или поздно, все проходит. Но Руфь этому не поверила и потому отнесла в лодочный сарай шерстяное одеяло и овечью шкуру. И постелила их на пустые ящики для рыбы. Йорген охотно перенес туда собаку. Он больше не выл, но и говорить с Руфью тоже отказался.
Она сидела с ним и ждала Майкла. Он не пришел, и она пошла искать его. Дверь домишка была отворена, тепло выветрилось. Всхлипывая, она быстро переставляла на столе банки с кистями.
Лицом к стене стоял большой холст. Руфь подошла и повернула его к себе. Ее тело и голова. В картине преобладал серый цвет. И тем не менее, она была живая. Майкл не творил, что написал ее. Она думала, что той ночью он сделал только набросок.
Руфь охватило головокружительное чувство гордости. Но тут же по спине побежали мурашки. Что, если кто-нибудь видел эту картину? Поуль?
Она снова повернула картину к стене и загородила ее четырьмя другими холстами. Потом воткнула по свече в коричневую и зеленую бутылки из-под сока и пошла с ними в лодочный сарай. На темном небе показался яркий серп луны, и чувство нереальности ее успокоило.
Йорген даже не заметил, что она уходила, он неподвижно лежал рядом с далматинцем. Когда Руфь закрыла дверь, в сарае стало темно, но она зажгла свечи. Поставив бутылки со свечами на песчаный пол возле ложа из ящиков, она забралась к Йоргену в старый ватный спальный мешок, оставшийся после занятий гражданской обороны, и прижалась к его спине.
Они с Йоргеном делали много странных вещей, но еще никогда не бодрствовали над трупом собаки. Подстилка была жесткая и неровная. Куда бы Руфь ни повернулась, всюду пахло рыбой, водорослями и смолой. Из щелястых дверей и стен сильно дуло. Но она будто не ощущала этого.
Вскоре она поняла, что Йорген спит. Она лежала и слушала, как плещут среди камней мелкие волны. Вечный вздох и плеск. Словно они шли прямо из космоса, а не были частицей моря возле Нессета.
А они сами, Руфь, Йорген и мертвая собака, были песчинками. Маленькими невидимыми песчинками на илистом дне. Вечный шум волн то приближался, то удалялся. И никогда не был одним и тем же. Его ритм неуловимо менялся. То ли вздох, то ли всхлип воды сливался с дыханием Йоргена.
Я буду лежать здесь у самой воды и бодрствовать над собакой, и буду слушать Вселенную, думала Руфь.
Ветер усилился и уже давно задул свечи, когда Майкл открыл скрипучие двери сарая. Внутрь вполз серый утренний свет. Руфь не спала, но Йорген от испуга мгновенно соскочил на песчаный пол сарая. Она натянула рукава джемпера на затекшие руки и села.
В полумраке лицо Майкла казалось белым. Он развел руками, гнев его почти утих. Голос дрожал, словно он плачет. Он не знал, что они здесь, а то уже давно пришел бы сюда, объяснил Майкл и провел рукой по лицу. Бабушка сказала ему, что Йорген не хотел оставить собаку одну. Руфь вылезла из мешка, она не знала, как ей дальше быть. Йорген, дрожа, снова сел рядом с собакой. Подоткнул вокруг нее овчину и всхлипнул. Майклу, наверное, это показалось странным. Руфь вдруг поняла, какими глазами незнакомые люди впервые смотрят на Йоргена, когда понимают, что он не такой, как все.
Но Майкл заговорил с Йоргеном по-английски, словно не сомневался, что тот поймет каждое слово.
– We must bury Egon [18]18
Мы должны похоронить Эгона (англ.).
[Закрыть], – сказал он и бережно обнял Йоргена за плечи.
Не получив ответа, он медленно и внятно повторил свои слова, продолжая обнимать Йоргена. Через мгновение они оба заплакали, словно речь шла о человеке, а не о собаке.
Глядя на них, Руфь снова испытала какое-то чувство нереальности.
Майкл поднял край овчины, и они увидели голову далматинца. Она застыла с открытой пастью. Язык вывалился. Йорген попытался запихнуть его на место. Странная то была картина. Шершавый язык в руке Йоргена. Серый свет, проникавший в открытые двери сарая.
Руфь подошла к ним.
– Майкл хочет похоронить Эгона, – сказала она и сняла руку Йоргена с собаки. Она крепко обхватила брата, пытаясь согреть его. Он был холодный как лед. Йорген повернулся к ней и заморгал на свет. Потом он сбросил овчину, открыв всю собаку.
В его руке сверкнул нож. Не глядя на Руфь и Майкла, он сделал неглубокий надрез на животе собаки. От горла до хвоста, но так, чтобы не обнажились внутренности. И стал снимать шкуру. Он действовал осторожно, но уверенно. Как будто всю ночь только об этом и думал. Руфи и в голову не пришло, что следует убрать одеяло и овчину. Она только поддерживала труп собаки, чтобы он не двигался.
Сначала на лице Майкла было написано недоверчивое восхищение. Потом, словно спохватившись, он принялся помогать им. Они с Руфью держали шкуру, чтобы Йорген случайно не повредил ее. Это заняло много времени, и никто из них не проронил ни слова.
Положив ободранный труп собаки в мешок, Майкл и Йорген вдвоем отнесли его туда, где росли редкие березки, и вырыли глубокую яму. Напоследок Йорген осторожно выкопал из земли заросшую вереском кочку и так же осторожно положил ее сверху на могилу.
Шкуру засыпали солью и прибили изнутри к двери лодочного сарая. Йорген уже не раз проделывал это с овечьими шкурами, а однажды даже со шкурой оленя.
После этого они пошли в дом Майкла и по очереди вымыли руки. Йорген был спокоен. Если бы Руфь его не знала, она могла бы подумать, что он уже ничего не помнит.
Набирая воду в кофейник, Майкл сказал, что уезжает. Руфь не знала, могла ли она каким-нибудь образом помешать ему произнести эти слова, но теперь, в любом случае, было уже поздно. Ей хотелось спросить, куда он поедет, но она так и не спросила. Пока они пили кофе с печеньем, Майкл говорил о том, что жители Острова ненавидят его. Руфи хотелось возразить ему. Но она не возразила. Ей показалось, что слово «ненависть» по-английски звучит не так сильно, как по-норвежски, хотя уверенности в этом у нее не было.
Майкл схватил ее руку, несмотря на присутствие Йоргена, и спросил, понимает ли она, почему он должен уехать. Она кивнула. Глотала горячий кофе и все кивала. Когда чашка опустела, она встала и пошла к двери.
– Прощай! – крикнула она.
Она слышала, что он идет за ней, но не оглянулась.
– Руфь…
Он произносил ее имя не так, как все. «Р» у него звучало совсем иначе. Она отворила дверь и вышла. Йорген остался у Майкла. И хорошо, подумала Руфь.
Поднимаясь к дому, она заметила незнакомую ей птицу. Птица сидела на земле и жалобно вскрикивала. Серая с желтым, с растрепанными на голове перьями, похожими на корону. Всю дорогу до дому Руфь думала об этой птице.
* * *
После отъезда Майкла у Йоргена не осталось никого, кроме Руфи. Он помогал ей в лавке носить тяжести, а все остальное время сидел за прилавком и резал свои деревяшки. Руфь уже не помнила, как они здесь оказались. Началось с того, что Эдвин Лавочник сломал ногу и оказался в безвыходном положении, и бабушка обещала, что Руфь поможет ему.
Ей предстояло стоять за прилавком в синем рабочем халате с белыми накладными карманами. Она подчинилась. Отмеряла, взвешивала и подсчитывала, узнавая в то же время все новости. Они выползали из углов и через открытую дверь склада, где царил ледяной холод и куда сквозь рассохшиеся доски пола врывался ветер с моря.
Руфь привыкла к тому, что на Острове всегда все идет шиворот-навыворот. Лов рыбы, погода, женщины, которые либо собирались рожать, либо лежали в горячке, так что мужчины на Лофотенах или на промысле поблизости от дома пребывали в постоянной тревоге за своих домашних. Дети болели всеми болезнями от краснухи до коклюша. Даже пастор и школьный учитель подхватили бронхит, и казалось, они никогда не перестанут кашлять. Их кашель осквернял и богослужение, и уроки в школе. Весь Остров был заражен не тем, так другим. Даже пасторская лошадь сдохла в своей конюшне, верно отслужив пастору двенадцать лет.
Снега на Острове не было, если не считать того, который лежал на самых высоких вершинах, что само по себе было бы благословением Божиим, ибо люди были избавлены от необходимости разгребать снег, пока их не перекосит от ишиаса, или мучить лошадей, свозя снег в море, но вот с полями было горе. Мерзлота.
Даже бабушка не сдержалась однажды, сидя в лавке на скамейке у двери:
– По-моему, мерзлота проморозила всю землю насквозь. Ей уже не оттаять. Как теперь сажать картофель, и вырастет ли трава на пожне? А черника, которой положено цвести и давать ягоды? Неужели нам придется довольствоваться прошлогодней мороженой клюквой и брусникой? А морошка? Нет никакой надежды, что ее тонкие стебельки поднимутся над мерзлотой и подарят нам свое золото.
– Что толку думать о цене, которой мы должны расплачиваться, тем более говорить о ней, – откликнулась мать Эллы, которая стояла у прилавка и уже собиралась уходить. – На пароме один человек говорил, что большой грех всегда приносит несчастья, – прибавила она.
– Выходит, мы все здесь не без греха, – сказала бабушка.
– Грешнику не скрыться, рано или поздно все выплывет наружу! – подхватила другая женщина, и Руфи показалось, что она посмотрела через прилавок прямо на нее.
* * *
За день до сочельника Йорген получил из Лондона посылку и письмо. Руфь пошла с братом на почту, это было перед самым закрытием. Наверное, Йорген думал, что посылка будет большая, потому что захватил с собой санки. На вопрос Педера Почтаря, откуда у него такие важные знакомые, он не ответил.
Дома, минуя Эмиссара и мать, он пронес посылку прямо в свою комнату. Поскольку Руфь замешкалась внизу, он сбежал сверху и потащил ее за собой.
Она стояла и смотрела, как он с трудом пытается развязать узел бечевки.
– Возьми нож, – нетерпеливо сказала она.
Он отрицательно помотал головой и продолжал развязывать узел. Узел не поддавался. В конце концов он сдался и взял нож, но сперва захотел большим пальцем проверить остроту лезвия. И удовлетворенно хмыкнул, увидев на пальце тонкую полоску крови.
Через минуту он уже развернул мягкую белую шкуру с черными пятнами. Голова сохранилась. В глазницах поблескивали черные стеклянные глаза. Йорген положил ладонь на мягкую шкуру. Он сразу узнал ее. Прижав шкуру Эгона к щеке, он залился счастливым смехом. Шкура была хорошо выделана и подбита снизу толстой темно-коричневой фланелью.
Из шкуры выпала глянцевая рождественская открытка, раскрывающаяся, как книжка.
«Dear Jorgen, here is our Dalmatin Egon.
Forever yours, Michael». [19]19
Дорогой Йорген, вот наш далматинец Эгон. Всегда твой, Майкл (англ.).
[Закрыть]
Был в посылке пакет и для Руфи. Холст, масляные краски и палитра. И книга об Эгоне Шиле. В свернутом рулоном холсте лежало письмо. Майкл желал ей в будущем счастья и хотел бы получить от нее весточку. «About everything» [20]20
Обо всем (англ.).
[Закрыть]. Свой адрес он написал большими печатными буквами, точно боялся, что она его не заметит или не разберет. Само письмо было написано мелким корявым почерком.
* * *
Каждую неделю Руфь откладывала деньги. Бабушка служила ей банком. Дома деньги были бы в опасности. Это Руфь поняла сразу, как получила первое жалованье. Мать объявила, что она должна платить за свое содержание, рая она теперь зарабатывает деньги. В решении этой задачки явно не обошлось без Эмиссара.
Руфь разделила полученные деньги на две части и одну из них отдала матери. И решила, что это все. Когда мать спросила ее о следующем взносе, потому что ей понадобились деньги, Руфь, не вступая в объяснения, отрицательно мотнула головой. Мать обвинила ее в том, что она сидит у отца на шее. Руфь не ответила и на это. Но в доме сразу стало холодно и нечем дышать.
Несмотря ни на что, сбережений Руфи не хватало, чтобы поехать в город и сдать экзамен-артиум [21]21
Экзамен-артиум – единый экзамен, который сдавался после окончания гимназии и давал право поступления в любой университет или институт.
[Закрыть], необходимый для поступления в институт. «Отче наш» и другие молитвы тут не помогали. Во всяком случае, девушкам на выданье, какой была Руфь. В их роду еще никто, став взрослым, не болтался без дела и не продолжал учения. Эмиссар предупредил ее о проклятии безделья. Руфь не приняла его слова близко к сердцу. Все-таки она единственная в семье каждую неделю получала твердое жалованье.








