Текст книги "Железная дорога"
Автор книги: Хамид Исмайлов
Соавторы: Алтаэр Магди
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Глава 2
Октам-урус был из первых революционеров, устанавливавших сначала в городе, а потом и здесь в Гиласе Советскую власть. Собственно, что значит – устанавливал. В 16-ом году забрали 16-летнего Октама, впрочем, как и весь его кишлак, неподалеку от Гиласа, на тыловые работы в какую-то русскую нечерноземную глушь, но поскольку Октам был по рождению альбиносом, а потому и прозван урусом, то первые же морозы буквально пошли мурашами по его коже – он весь покрылся диковинными струпьями, как будто бы взвод стрелял по нему шрапнелью; и полковой врач, пугаясь неизвестной заразы, счел за большее благо отправить Октама туда, откуда его и взяли.
И вот когда отправляли Октама-уруса вместе с офицерами-эммисарами в родные края, к нему на вокзале, а точнее в уборной вокзала подошел подозрительный татарин, и, удостоверившись, что Октам истинный, обрезанный мусульманин, который мочится на полусогнутых ногах, дождался конца мочеиспускания и попросил его передать в ташкентское депо маленькое письмецо. И ведь божился проклятый татарин Аллахом, что это посланьице родственникам, но как говорит пословица: «Огайнинг татар булса, енингда ойболтанг булсин [12]12
«Если друг твой – татарин, то держи при себе топор!»
[Закрыть]!» – То было революционное послание, Прокламация, за транспортировку которого ничего не подозревающего Октама упекли в Ташкентскую крепость сразу же по прибытии, как политзаключенного.
Октам не жаловался – уж лучше у себя на родине в тюрьме, чем на чужбине под небом в окопах… А там пришла революция. Нашли Октама революционные матросы Ташкента, подняли дело охранки, с восторгом обнаружили его революционное прошлое, и даже шрамы, оставшиеся от лютой российской болезни продемонстрировали на митингах Пьян-базара, как следы мрачного царского прошлого и тюрьмы народов!
Октам только поднимал рубаху, да приспускал штаны, ничего другого не понимая, но на Всекраевом большевистском Съезде его уже кооптировали в ЦК по списку из местных революционеров. Словом стал Октам вскоре большим большевиком, и даже его прозвище – «урус» приобрело уже смысл политически-сознательный и удостоверяющий.
Октам-урус не мог ничего делать. Разве что все время боялся, что это вдруг обнаружится. Но это мало кого интересовало, и даже больше того, делало его своим и среди чайрикёров, и среди мардикёров, и среди строителей, и среди ткачей. Никто не ревновал этого славного большевика к чужой профессии.
Но вскоре пришла пора индустриализации, коллективизации, культурной революции, когда с врагами надо было расправляться по отдельности, согласно профессии, и когда Октам заучивал по ночам и по слогам очередные партийные лозунги, он понимал своим скудным умом, что в горящем доме самое безопасное место – это двор.
Тогда-то и попросился он в забытый богом и партией Гилас, тогда-то партия и направила его на укрепление шерстьфабрики, где среди партии татарок, завезенных вагоном из Оренбурга, он должен был провести линию партии, прямую, как железная дорога, идущая через Гилас. «Опять татары!» – смешанно подумал Октам, но потом, вспомнив конец первой татарской истории, прибавил: «Ха майли, охири бахайр булсин!» [13]13
«Ну да ладно, лишь бы конец был благополучен!»
[Закрыть]– и принял директорство.
Так он оказался в Гиласе, где дабы как-то влиять на этот бабий коллектив, был вынужден жениться на их бригадирше Банат, многословной как радио, громкой как паровоз… Вскоре у них родилась дочь, которую они назвали Оклюция – Октябрьская революция.
В войну за нехваткой транспорта для подвоза шерсти весь личный состав фабрики эвакуировали в Сары-агачскую степь, к казахским отарам, но дабы эти татарки, моющие шерсть в мутной реке сразу же после обстрижки, не повыходили замуж за пастухов-казахов и не разбрелись с ними по степи, множа личную собственность, Октам-урус был послан в степь уже не как директор, а как особо уполномоченный. Там он раскрывал вредительство тех шерстебреев, что оставляли неостриженными пуки шерсти вокруг овёньих членов да овечьих сосков. Несколько раз показательно обстрижа этих баранов, он настолько запугал и чабанов-казахов, и шерстемоек-татарок, что в конце войны вернул на шерстьфабрику весь ее личный состав, если не считать трех сыновей, нагулянных поварихой Альфией от дровосека-Кыпчибека, ставшего с тех пор сторожем шерстьфабрики на долгие годы.
Когда после войны к Октаму-урусу пришли сваты по его Оклюцию Октамовну, а он сидел у себя в «кабинете» и проклинал того самого растреклятого татарина, оставшегося там, на Казанском вокзале, в начале этой железной дороги. А проклинал он этого татарина потому, что вчера опять приходил фининспектор и в очередной раз не добившись уплаты налогов за подворье, принялся описывать скудное имущество Октама: Кошма – 1 экз., Кровать железная – 1 экз., Печка-бурж. – 1 экз. При последнем слове, произнесенном без купюр – «буржуйка», Октама вдруг разобрало. Он вошел в свой кабинет и через единственный в Гиласе телефон попросил барышню соединить его с Усманом Юсуповым. И когда после долгого шуршания Усман наконец взял трубку, Октам не слушая его утолщаемого голоса, крикнул ему в трубку, указывая на бедного, но неприступного фининспектора:
– Усман, инкилобби килишимиз шунгамиди?! [14]14
– Усман, для этого ли мы делали революцию?!
[Закрыть]– и тут же, не дожидаясь ответа, бросил трубку на два золоченых рожка… так вот, когда он сидел в своем кабинете, проклиная того самого татарина, вошла его жена Банат и на удивление коротко – наверняка порастратила свой разговорный зуд на сватов, сказала:
– Дадаси, бир тепага телпон-пелпон килинг энди. Улдими, Усмон-ака ёрдам-пордам берар. Узбекчилигу, киззи курук чикариб буладими. Яна шарманда буб утирмийлик… [15]15
– Папочка, позвоните наверх. Неужто Усман-ака не поможет. Ведь как никак узбеки, никак нельзя выдавать дочку без приданного. Как бы не опозориться…
[Закрыть]
Октам на мгновение призадумался и согласился:
– Ха, майли, чикарман-у, лекин куев камсамул эканми узи [16]16
– Ну да ладно, схожу на прием. Но жених, он-то хоть комсомолец?!
[Закрыть]?!
Глава 3
Родной брат Кучкара-чека Мулла Ульмас-куккуз еще до войны, когда расстреляли их отца Остонкула-махсума, дабы не расстреляли и весь остальной род, был вынужден жениться на безродной сестре Октама-уруса – такой же полуальбиноске, как и он сам, а потому Ульмас-куккуз тайно ненавидел всех русских во главе с Октамом.
В то время как Октам-урус своим большевистским приказом открыл кружки русского языка во всех махаллях, прилегающих к шерстьфабрике, а потому и живущих в счет нее (кто воровал шерсть, кто – продавал, кто – покупал, кто – прял на дому, кто – вязал, кто – продавал пряденное, вязанное и чесученное, кто – вновь покупал это и т. д. и т. п.), открыл, дабы более доходчиво материть несознательные массы, Мулла Ульмас-куккуз, пользуясь родственной связью – дескать, он меня и так честит каждый день дома! – саботировал эту культурную акцию, имевшую, как оказалось, военно-стратегическое значение.
Ведь забрали вскоре Ульмаса на фронт, а он кроме «ёпти Боймата [17]17
букв. «Накрыл Боймат» вместо «ё. твою мать!»
[Закрыть]» ничего по-фронтовому и не знал. И все-таки командир по фамилии Козолеев, да политрук по фамилии Политюк выучили его-таки на всю жизнь единственной фразе:
«Равнясь! Смирно! Слушайбоевойприказ! Противникфашистскиеордынаступаютпофронтусчисленнымперевесом! Нославнекрасноармейцыподмудрымруководствомотцанародоввеликого СТАЛИНА УР-Р-Р-ААА-АААА!»
Как только заучил он эту фразу наизусть, немцы взяли его в плен под Смоленском. На все вопросы фашиста бедный Куккуз отстреливался своей непонятной фразой, полагая, что говорит на том же языке, на котором его и спрашивают. При этом он блаженно улыбался, а потому положительно нельзя было докопаться откуда он и кто такой. Тогда немцы решили, что Мулла Ульмас-куккуз – еврей, – вон какой вежливый, и, подтвердив свою догадку неоспоримо обрезанным членом Муллы, отправили его первым же товарняком в концлагерь, дожидаться своей очереди в топку.
Там, в Дахау, среди евреев многих национальностей – от русских и до эфиопских, Мулла Ульмас по случайному чертыханию, когда они в дежурстве топили печь, наткнулся на бухарского еврея Пинхаса Шаломая и тот, подбрасывая в топку угля, объяснил земляку по-узбекски, в чем дело и чем они тут занимаются.
В ту ночь, лежа на нарах в лагерном бараке Ульмас-куккуз плакал своими зелеными эфталитскими глазами и молил Аллаха спасти его от неверной смерти. «Раз Ты сделал так, что меня приняли за еврея, пусть я буду им. Я выучу языки, я буду ездить по свету, я буду всем интересоваться и во все встревать. Пусть я буду, мой Аллах, евреем, но только в жизни, а не в смерти!» – рыдал он.
То ли Аллах, то ли Пинхас услышал его. Дело в том, что на следующий же день Шаломай раздобыл в уборной подтертый клочок газеты, в котором сообщалось о создании Туркестанского Легиона. «Будь проклята жопа того фрица или жида, который подтерся об эту благословенную новость» – шептал Шаломай и прикладывал клочок к глазам. В тот же день Пинхас написал письмо в штаб этого Легиона, Мулла Ульмас-куккуз по неграмотности лишь черканул свою арабскую закорючку и приложил измазанный в человеческой копоти палец, и через неделю к ним в лагерь прибыл господин то ли казахского, то ли киргизского вида, и к вечеру забрал с собой тараторившего на радостях ту самую русскую фразу блаженного Ульмаса, а заодно с ним и Пинхаса, выдавшего себя за таджика Панжхоса Салома.
Легионерская карьера иудея Пинхаса Шаломая в качестве узбека пошла куда более успешно, нежели у мусульманина Ульмаса. А объяснялось это просто: Пинхас читал и писал по-узбекски и по-таджикски несмотря ни на какие реформы письменности: и в арабских буквах, и на латинице, и на кириллице, Мулла Ульмас же из тайной ненависти к пришлым буквам – опять же из близкородственной связи с Октамом-урусом, который не знал вообще никаких букв, и, тем не менее, был видным большевиком, – презрел все нововведения и умел лишь расписаться в граве «Получено» или «Уплачено» по-арабски из двух букв – круглешком и палкой. Словом, Панжхос стал вскоре влиятельным узбеком в Штабе Турклегиона, а Муллу Ульмаса-куккуза, за слишком частое повторение той самой русской фразы, отослали пасти немцам богопротивных свиней.
Но обещанное, а особенно Аллаху, есть обещанное, и Мулла Ульмас принялся осваивать среди свиней свой первый иностранный язык. Когда хозяева свиней материли его по-своевски, он вспоминал родного и далекого Октама-уруса и по привычке хотел поиметь всех сестер этих матерящих, как свою мучительную жену-полуальбиноску Оппок, и тогда слезы выкатывались из его зеленых глаз и стекали по белесым ресницам. И все же вскоре нашлась управа и на неблагодарных хозяев, которых он по ошибке считал оказывается урусами, а потому и учил, скрепя сердце, их замысловатый язык с этими «ищ вайщищ нищт».
Пришли союзные американцы и Ульмас, догадавшись, что учил не тот язык, то ли на радостях, то ли чертыхаясь, отбарабанил им ту самую красноармейскую фразу, за которую его отправили еще куда подальше – во Францию, пасти в Фонтенбло лошадей. Там, в семье Комтессы Мадемуазель де Сюз, двоюродный дед которой привез оказывается из Египта какую-то колонну и установил ее на площади Конкорд, Мулла Ульмас-куккуз не только научился разбираться в сырах и винах, но между внучкой Жозефины и этой самой Мадемуазель выучился шептать самые пахучие и изысканные слова: «Я расшнурую твой корсет!» или же «Как жмут нас в любви панталоны!»
Но однажды, в промежутке, перепив на вокзале в Авоне красного Сэнт-Эмилиона, он увидел своего собутыльника по имени какого-то коньяка – то ли Наполеон, то ли Камю, который в углу, совершенно абсурдно писал вверх, пытаясь достать струей мочи до подпотолочного плаката «Vive La Resistence!», дабы моча потекла слезами из глаз Родины-Матери, и что-то разобрало Ульмаса, да так, что некая бессознательная сила вдруг выплеснулась в нем той самой красноармейской фразой, от которой этот самый Коньяк стал как вкопанный с повисшей струей мочи.
В ту ночь Коньяк увез его пьяного в Париж, к своему другу с узбекским именем Сарт. Правда, никаким он сартом тот не был, просто поначитался всяких книг, вот и выдумал себе фамилию. В Гиласе бы засмеяли всякого за такую шалость: представить себе только: «Мулла Ульмас-куккуз француз», да его тут же даже свои за еврея примут! Словом, до утра заставлял этот Сарт повторять Ульмаса ту самую фразу, заливая ее всякий раз стопкой Камю. Французов к рассвету стало тошнить, один упал, другой уперся в стену, а Мулла Ульмас-куккуз так воодушевился от сокрушающей силы своей фразы, что, в конце концов, принял их обоих за Мадемуазель и внучку Жозефины и уже при ослепительном солнце шептал им на ухо: «Я расшнурую тебе корсет!» и «Как теснят нас в любви панталоны!»
Сарт оказался в одном сартом, он был хитер, а потому к вечеру переправил Куккуза людям Мориса Тореза. Тот из каких-то идеологических разногласий, тропами Форэт Нуара переправил Муллу Ульмаса сначала в Швейцарию, а потом Альпами в Италию. Там Ульмас дважды ел спагетти по-болонски с товарищем Пальмиро Тольятти и, запивая всякую морскую вонь отвратительным итальянским вином, отдающим здешней рыбой, он однажды опять опрокинул из себя ту самую сокровенную фразу. Его тут же переправили в Палермо.
Среди взрывов, разборок и разделов на утлой шлюпке он бежал морем в Грецию с мальчишкой-оторвой по имени Тото, мать которого Куккуз любил так, как не любил ее ни один итальянец. Она, не зная национальности Муллы, шептала ему в минуты любовных истязаний на плохом английском, оставшемся ей от американцев: «Фак ми! Фак ми!» – и все более распаляясь, ёрзала как угорь между слов: «Спэйн ми! Грек ми! Фрэнч ми! Турк ми!» – и уже в минуту безумного оргазма вопила по кошачьи эту самую непонятную национальность куккуза: «Сарт ми! Сарт ми!» – от которой Мулла испытывал свой высший национал-патриотический восторг!
В Греции, на берегу моря, набив ему рот камнями, его учили греческой декламации, в Турции, где язык оказался почти своим, основная нагрузка пришлась на ноги: в танцах кружащихся дервишей ордена Мевлеви из Муллы в момент транса выбрасывало ту самую богопротивную фразу, из-за которой его переправили через Тракию в Боснию, а оттуда и в Сербию, к самому Иосипу Броз Тито. Там он и взял несколько уроков сербского и хорватского от самого вождя южных славян.
Но однажды, когда за сливянкой, он безудержно выпалил ту самую фразу, увы, с ним рядом не нашлось того самого мудрого Пинхаса Шаломая, который сумел бы объяснить этому простодушному узбеку, напичканному языками, диалектами, говорами, что фраза эта пришлась на самое время натяжения советско-югославских отношений. Тито ему не простил. Через восемь стран-посредниц, языки которых поочередно освоил ничего не подозревающий Мулла Ульмас, он таки выдал его Сталину.
Как предателя Родины, Муллу Ульмаса-куккуза отправили по этапам. Четыре года нечеловеческих сибирских дорог и лагерей отложились в судьбе и жизни неумирающего Ульмаса хакасским, бурятским, эвенкским, нивхским, эскимосским и еще одним языком, названия которого никто не знал…
Он перевидал за свою мытарскую жизнь столько стран и мест, что когда в хрущевскую оттепель его наряду со всеми политическими, реабилитировали и спросили, откуда он родом, дабы отослать эшелоном обратно, Мулла Ульмас-куккуз забыл название своего родного Гиласа. Три ночи и два дня вспоминал он на сверхсрочных лагерных нарах название Гиласа и не вспомнил. Но вспомнил он почему-то Кок-терек с его базаром, где его брат Кучкар-чека продавал по воскресеньям баранов, напасенных Ульмасом, а потом… а потом его жена – Оппок-ойим работала там базаркомом!
Его отправили эшелоном в Кок-терек. Но по ошибке не в тот, родной, в двух километрах от Гиласа, а в казахстанский, где у учителя местной вечерней школы по фамилии Солженицын, который тоже оказался лагерником, Мулла брал уроки математики по-немецки. Говорить по-русски и учить Ульмаса-куккуза русскому языку с его расширительными возможностями учитель по фамилии Солженицын отказался наотрез, а отказался он после того, как, напившись по случаю приезда, казахской бузы, Мулла Ульмас-куккуз говорил только той своей войсковой фразой, которая хранила его столько лет крепче оговора или ворожбы!
Пригодилась таки эта фраза Ульмасу в жизни! Пионеры Гиласа в течение 8 лет беспрерывной переписки со всей страной отыскали в казахском Кок-тереке самого первого фронтовика Гиласа, которым оказался Мулла Ульмас-куккуз. Да, в то время было много фронтовиков у Гиласа, куда более достойных бывшего овцепаса Ульмаса-куккуза, но на поверку оказалось, что ни один из них не родился в самом Гиласе. Одноглазый Фатхулла был родом из полуузбекского-полутаджикского Чуста, полковник в отставке Турдыбай-аскер, имевший на груди ордена всех тех стран, языки которых сдались Мулле Ульмасу, тот вообще в графе «место рождения» имел прочерк, потому что имя, фамилию и национальность получил в возрасте 11 лет в детдоме.
Словом, учитель математики прощался с Муллой чуть не плача, ведь после великосербского, Ульмас стал было обучать математика основам албанского, узбекского и идиша, но, как видать, не судьба!
Хочешь-не хочешь, стал Мулла Ульмас-куккуз, вооруженный своей красноармейской фразой, теперь бьющей точно в цель, ветераном № 1 Гиласа и прилагающих к нему колхозов. Уж его жена Оппок-ойим, прибравшая к тому времени Гилас к рукам, постаралась, чтобы ее бедному мужу были возданы подобающие ей почести! И вот однажды, на республиканском слете ветеранов войны и труда во время перерыва, в уборной он столкнулся, что называется, писька к письке с кем бы вы думали? – с самим Пинхасом Шаломаем, который, как оказалось, из Панжхоса Салома превратился теперь в Петра Михайловича Шолох-Маева, защитив диссертацию по славной роли узбекских разведчиков в глубоком тылу у немецко-фашистского врага и сняв по этой диссертации художественный фильм «Подвиг Фархада», объявленный для демонстрации сегодня после слета. Теперь он заведовал кафедрой русско-узбекского и узбекско-русского перевода в институте, где трех-четырех русских докторов, не знающих ни бельмеса по-узбекски, держали для редактирования диссертаций, отправляемых в московский ВАК, а 37 узбекских профессоров, докторов и кандидатов, писавших время от времени эти диссертации, увы, путались в падежах и склонениях русской грамматики. Вот и служил им мостом дружбы Шолох-Маев, знавший в совершенстве оба языка, не говоря о куче других. Ведь и там, в уборной, удивляя прямых ветеранов, перестающих писать, эти двое попеременно разговаривали то по-судетски, то по-эльзасски, то по-каталонски. Но когда Мулла Ульмас-куккуз, застегивая ширинку на нововведенные «молнии» вместо железных пуговиц, прищемил по непривычке себе свое мужское место и невольно выматерился на языке рыбака, которому в то же место вцепился зубастый морж у берегов Моря Братьев Лаптевых, то этой матерщины не понял даже сам доктор наук и заслуженный деятель Пинхас.
Именно после этой встречи в уборной республиканского слета ветеранов, Петр Михайлович Шолох-Маев пробил у себя на кафедре полставки для Ульмаса-куккуза с должностью «носителя вымирающих языков», организовав при нем всесоюзный центр по изучению и реставрации языков Крайнего Севера и Сибири.
Ко времени дряхлеющего со своим развитым социализмом Брежнева, когда славный ветеран и носитель Мулла Ульмас-куккуз почти ежедневно стал вспоминать свою неистребимую фразу, евреи потянулись из Советского Союза. Записался в очередь и Пинхас Шаломай. Но ему почему-то отказали: то ли по незаменимости, то ли обнаружились какие-то обстоятельства в его военном прошлом, и тогда Пинхас по старой дружбе уговорил Муллу Ульмаса-куккуза написать письмо тому самому учителю Солженицыну, который теперь стал большим человеком.
– На каком языке я буду писать? Русского я не знаю. Узбекского он не доучил. А потом – я и не умею писать! – воскликнул он в сердцах. Тогда Пинхас написал что-то сам, а Ульмас в нем по-прежнему лишь черкнул один круглешок и одну палку по-арабски.
Что там произошло – известно лишь одному Богу, да еще может быть Пинхасу с Солженицыным, но через две недели вызвали Ульмаса-куккуза в город, будто бы для вручения очередной фронтовой награды вкупе с Грамотой от Корякского нацкома партии, а на самом деле в 24 часа выдворили его вместе с Пинхасом Шаломаем за пределы СССР!
Так на старости лет Мулла Ульмас-куккуз, родной брат покойного Кучкара-чека и родной зять покойного большевика Октама-уруса, оказался на Брайтон-Бич, и не найдя там никаких новых для себя языков – что поделать – принялся таки за изучение одесского говога гусского языка, матеря по пьянке всех напропалую той самой неистребимо-могучей русской фразой и понимая теперь весь ее неотвратимый смысл…








