Текст книги "Железная дорога"
Автор книги: Хамид Исмайлов
Соавторы: Алтаэр Магди
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Глава 15
Дорожных дел мастер Белков к старости стал сторожем местного парткома партии и на все события в Гиласе имел собственную, строго партийную точку зрения. Казалось, он охранял не просто строение, в котором располагался партком – эти восемь окон, четыре стены и черепичную крышу, доставшиеся партии при экспроприации Мирзокула-бофанда – дореволюционного владельца хлопзавода, нет, дорожных дел мастер Белков охранял на старости лет само здание коммунизма.
И когда то там, то сям он видел лозунги, написанные за бутылку русской водки кривой рукой Ортика-киношника, типа: «Коммунизму быть построенным к 1980!» или «Да здравствует славный народ, славный строитель славного коммунизма!», сторож Белков смеялся беззубым ртом, зная, что это самое здание уже построено, и что он – бывший дорожных дел мастер Белков каждую третью ночь его охраняет.
– Что самое главное в коммунизме? – огорошивал он вопросом свою жену – станционную продавщицу газ-воды – толстушку Фроську, по которой сохло все мужское население Гиласа. И сам же отвечал: «Коммунизм это течение жизни и человеческое участие!»
Иной раз Фроська пыталась спорить и однажды после городского семинара продавщиц газ-воды даже стала настаивать на том, что, дескать, коммунизм – это «Советская власть и газификация всей страны!» Но Белков оставил ее течение мысли совсем безучастным почесыванием в неприличном месте, и этого ему Фроська не простила.
Некоторое время спустя она ушла к другому газводчику станции – к дядь-Яше – еврею, приезжавшему торговать газ-водой из города. Так, в течение жизни дорожных дел мастера Белкова, вместо послушной жены, на самый худой конец отворачивавшей свой толстый зад к стенке, ворвалось полное безучастие, равное разве что пустому месту после пышных телес ушедшей Фроськи.
Тогда Белков попросил еще одну ставку охранной работы, дабы разделить свою горькую участь с родной партией. Но второй секретарь парткома Гоголушко не только обматерил его за использование партии в семейных целях, но и всадил в него втихую изрядную долю антисемитизма, набиравшего в партии силу директивы. Более того, Гоголушко раскрыл глаза на экономическую подоплеку картелизации и монополизации газводопромышленности Гиласа.
Все сложности жизни умещал дорожных дел мастер Белков в свою нехитрую фразу о течении жизни и человеческом участии, однако, потеряв свою жену, он потерял не только резоны верить себе и своей лапидарной формуле, но и стал после беседы с Гоголушкой, ярым антисемитом. Честно говоря, его ярый антисемитизм был персонально против Яшки, Юсуфу-сапожнику он приторговывал кожей с ободранных парткомовских кресел, так вот, потому это скорее был не антисемитизм, а антияшкизм. А потом, трудно подозревать ветерана кагановичских железных дорог в том, что он пойдет поперёк всей своей дорожных дел мастерской жизни.
Что же до забывчивости и занудства, как следствия этой забывчивости, то оно приобрело невероятные размеры. Во время монологов Белкова, пока он пытался уместить свои растрепанные жизнью мысли в свою забытую формулу об участии, безучастные собеседники, пришедшие вступать в партию, успевали повторить про себя не только Программу и Устав партии, но и собственную биографию, написанную, как правило, Мефодием-юрпаком – единственным интеллигентом Гиласа. Кандидаты из числа коренных за время ответа на вопрос: «Где здесь Бюро Парткома?» или чаще. «Где здесь туалет?» успевали совершить мысленно свою самую долгую – полдневную мусульманскую молитву и, уже поддержанные Аллахом, шли спокойно на это самое Бюро – жить коммунистами.
Дело в том, что дорожных дел мастер Белков был одинаково зануден на всех языках, хотя во время последней переписи населения написал в анкете, что владеет только языком советского народа. Так, однажды во время его дежурства по зданию коммунизма, ища, где продаются металлические чайники, к нему случайно забрел отставший от своего поезда «Дружбы» вьетнамец Нгуен Дынь Хок, который к следующему утру не только довольно сносно понимал великий и могучий язык, но и полузасыпая в обнимку с подаренным служилым, но металлическим чайником на сторожевом диване, кожа которого была уже сдана Белковым Юсуфу-сапожнику, удивлялся тому сколь выразителен и нескончаем его собственный язык в бесконечных вариациях дорожных дел мастера: «Хо-Ши-Мин – Меконг – Сайгон – янки но! – Фам Вам Донг – Дьен-Бьен-Фу – Ханой – Джон-сон но! Хо-Ши-Мин – Фам-Вам-Донг – Ле Зуан – во! Сайгон – Сеул – Пак-Чжон-хи – Чан-Кай-ши – фу! Меконг – ого! Дьен Бьен Фу – а?»
Ранним утром Нгуен Дынь Хок был посажен дорожных дел мастером Белковым на поезд 7.12 и на последние коммунистические приветы: «Хо-Ши-Мин – Фам-Вам-Донг – Ле Зуан – ура!» столь же горячо отвечал: «Ко-му-нись-ма – ти-те-ни – зис-ни – и – ти-ли-веть-ски – утя-сти!»
Увы, Белков не понял выуженную из его же собственных слов квинтэссенцию, заученную вострым вьетнамцем, увезшим к себе на родину служилый чайник Парткома. Иначе быть может его воинствующему занудству был бы положен конец, и он упокоился бы внутри своей столь ёмкой формулы. А то ведь ранним утром, когда уборщица парткома партии – гречанка тетя Лина из беглых греческих коммунистов, убирала кабинет Гоголушки, и вдруг раздавался звонок из стацкома или вышкома партии – по случайности, допущенной вышестоящей уборщицей при протирке вышестоящего телефона, и тетя Лина в испуге хватала трубку, чтобы выпалить:
– У аппарата! – согласно виденного ею фильма, дорожных дел мастер Белков налетал на бедную уборщицу из греческого коммунистического меньшинства, выхватывал трубку, и независимо от чина абонента на проводе, объяснял тому не менее получаса правила пользования правительственным телефоном и неизбежную опасность вместе с непростительной недопустимостью его отрыва от непосредственных занятий по охране особо важного объекта. Тётя Лина за это время успевала кончить уборку всех помещений и незаметно выскальзывала в дверь, чтобы, впрочем, в следующий раз – через трое суток выслушать причитающееся и ей.
Так и текла безучастная человеческая жизнь дорожных дел мастера, подобная разве что его бессрочному занудству. Но, впрочем, не только жизнь Белкова могла быть приравнена к его занудству, с его занудством не в меньшей степени могла сравниться и его забывчивость. Собственно, обе они были одной и той же природы: пытаясь забыть измену Фроси за словами, бывший дорожных дел мастер Белков забывал все, кроме этой самой измены, и в то же время, забывая все, он пытался восстановить утраченное посредством бесконечных слов, но, увы – одно не замещало другого. Бедный Белков, приходя на дежурство, забывал – в какой карман он сунул портсигар с ветеранской надписью «Почетному дорожных дел мастеру станции Белкову от вечно помнящих содорожников!». Ища портсигар, он забывал, куда повесил свою сторожевую фуфайку. В поисках фуфайки, Белков терял табельную двустволку, разыскивая двустволку, он ронял свои очки-велосипеды, без очков он уже не помнил, чего же в конце концов он ищет. Он терял столь многое, что уже терял счет своим потерям. К концу дежурства бдительный Г оголушко вручал ему традиционный портсигар, шофер стацкомовского «УАЗика» выволакивал из-под машины использованную фуфайку, бедная гречанка-коммунистка тётя Лина несла в ведре вместе со шваброй – табельное оружие, а из подтягиваемых перед уходом штанов выпадали его очки-велосипеды.
Но одного никогда не терял Белков. Веры в то, что в Гиласе он охраняет здание коммунизма. Правда, об этом речь еще впереди…
Глава 16
Шла дочка Кувандыка-пьяницы из лавчонки шерсть-фабрики, купив после Кун-ахуна кулек ДУСТа против блох. А навстречу ей Робия-хлебопечница.
– Девочка, а девочка, ты откуда идешь?
– Из магазина.
– А что там дают?
– А вот, мама написала…
– Дай-ка, гляну!
– Вот!
– Ба, так это никак крахмал завезли.
– Гм…
– А это кукурузный или картофельный?
– Не знаю.
– Дай-ка попробую!
– Пробуйте…
Старушка, подмешивавшая в лепешки крахмалу для блеска, попробовала ДУСТу и чуть не задрала лапки, как блоха или таракан. Благо, рядом был арык, в котором девочка давным-давно тонула. В нем-то старушка Робия и выполаскивала свой отравленный рот, проклиная следами этой отравы добрую девочку, которая шла по солнцу, ничего не понимая…
Глава 17
Тогда, в тот раз на следующее утро, мальчик пошёл в сторону пакхаузов. Туда были отогнаны за ночь вагоны и уже съезжались машины с беляловской базы. Мальчика немного подташнивало от вчерашнего, и хотя он умылся под краном, но воды пить побоялся, да и потом стоять здесь долго никак было нельзя, базарчик за будкой мороженщика вовсю уже шумел, и уже кто-то нёс к крану два пучка краснеющей редиски. Мальчик, правда, постоял, пока этот приезжий человек помыл оба пучка и даже дождался пока он уйдёт, оставив под струёй воды бултыхающуюся, как красный поплавок, редисинку. Эта редиска оказалась единственной, хотя ему почему-то казалось, что там их несколько, однако когда он стал шарить пальцами в ямочке под бьющим краном, сверкающее из-под воды красное – оказалось скорлупой крашенных луком яиц, и мальчик вспомнил, как пацаны говорили, что в это воскресенье начинается пасха.
Съеденная тут же редиска нестерпимо жгла голодный и воспалённый желудок, и он шёл по рельсам, надеясь, что там начнётся погрузка чего-нибудь съестного, но когда на припекающем солнце он добрался до первого вагона, то увидел мешки, складываемые в беляловские машины, и понял, что торопился сюда зря: выгружали, видимо, лук.
Но и всё равно, если удастся наняться, то можно хоть несколько рублей заработать и прожить эти голодные дни сыто. Он подошёл к первому вагону и, обойдя подогнанную машину кругом, увидел, что четверо приезжих алкашей уже забили этот вагон и здесь ждать уже нечего. Мальчик спросил у шофёра, будут ли ещё грузить, тот кивнул на человека в костюме и сказал: «Вон экспедитор, он знает». Был бы сейчас Ахтёмчик – он всех этих экспедиторов в лицо знает, взяли бы один вагон, а так… он был слишком маленьким, чтобы этот человек в костюме стал бы с ним разговаривать. Тот уговаривал ещё троих приезжих у второго вагона, те же сидели на рельсе под этим вагоном и кочевряжились.
– Довай, начнай ивтрайум, ищу кавунибуд найдом!
– Э-э, нет, начальник, мы адин вагон забили, и харэ! На полбанки хватит!
– Палатара рубл за тонн, довай!
И тогда среди пришлых узнав Колька-гундоса, мальчик подошёл к ним и предложился в четвёртые, в помощники. Кто-то хмыкнул, кто-то и вовсе погнал его в мат, но Колёк, как хозяин станции, прогундосил:
– Парнишу я лично докажу, носит как кара!
Словом, взяли они вагон за три с полтиной с двух тонн, мальчик подтаскивал сверху мешки и подавал их на плечи троим, те же шатаясь и матерясь от пыли и пота, носили уже пятую или шестую машину. Иногда в вагон поднимался какой-нибудь шоферюга и, пройдя в противоположный угол, начинал развязывать один из мешков и проверять этот лук, а потом ещё и бакланить, какой был крупный лук в прошлом году. Но даже Колёк-гундос не посылал его на х… поскольку торопился к харчу, и вот, разгрузив полвагона, они выпрыгнули на полотно подъезда. Колёк взял у экспедитора трёху в залог, и сказал мальчику: «Дуй на хлопзавод, возьмёшь бормоты и на закусь какой-нибудь х. ни!»
Мальчик вернулся быстро, страшно хотелось жрать, но на закусь ничего кроме чёрствой железнодорожной буханки, банки консервов камбалы и липких карамелек «Вишня» не осталось, и только поняв, что те станут закусывать наготовленным луком, мальчик немного успокоился.
Пацан так запыхался, что его уже пошатывало и в сидячем положении, казалось, что рельса отдаёт ударами маневрового тепловоза, идущего сюда, за этими вагонами, но солнце, зависшее на самой верхотуре неба, не давало отодвинуться из-под вагона ни на сантиметр.
– Мачи скарей! – сказал Гундос. – Хмырь канает.
Хотелось пить, а особенно тогда, когда Колёк, откинув голову, заклокотал своим кадыком, и красная струйка потекла с края его губ по запылённому подбородку. «Хряпнешь?» – предложили ему по кругу. Пацан отказался и пожалел. Хлеб, который он жадно жевал, не шёл дальше горла, тем более что и кусок жирной рыбы из консервов стоял чуть глубже, карамелек же не хотелось и вовсе, не говоря о вонючем луке, а потому, когда ему предложили досандолить всё, что оставалось на донышке, то он почти выхватил бутылку и взахлёб выхлебал её до конца.
Вино было сладкое и противное, оно щекотало горло, и именно там, откуда, слава богу, уходил вниз непрожёванный хлеб, и голова пацана пошла кругом, как будто тепловоз этот уже совсем под боком, а щёки раздулись и напряглись и от их жара высох жгучий пот и превратился в натянутую, горячую плёнку, и мальчику захотелось выматериться с луком во рту, обматерить этого шоферюгу, и он не удержался, как бы срываясь уже помимо своей воли с обрыва над рекой: «Сука, п…т ещё, что лук мелкий!»
Но никто не обратил внимания на эти тихие слова – расстилая газетёнку хлопзавода, кто ложился на шпалы между рельсами, где покачивалась пастушья сумка, кто выбрасывал банки и бутылку, а кто закурил самосад. Пацан не знал, что делать дальше, ведь непременно дальше что-то надо было делать, и он вылез было из-под вагона, но страшное солнце вогнало его обратно под вагон, и он уже не удерживая своего веса, плюхнулся на рельсу наперевес, как лежал давным-давно… вчера… и мысли потекли в нём как вагоны над головой…
А потом они выгружали вторую половину вагона, и это время пролетело совсем незаметно, они решили, что сразу после забивки надо успеть на хлопзавод, на кироту, и этого мальчик ждал с возбуждением, как своей отстёгнутой доли. Но когда осталось загрузить последнюю машину, приехала легковушка, и даже Колёк-гундос зашевелился: «Мужики, Белял прип. дил, х. ячь!»
Белялов подошёл сначала к тому, соседнему вагону, а потом с экспедитором к ихнему, и экспедитор кивнул в сторону мальчика: «Уот этит пасан…» Тогда Белялов вскарабкался в вагон, прошёл сначала в тот угол, осмотрел его, как будто хотел там поссать или же увидеть чью-то кучу, потом пошёл в их сторону и вдруг понёс, понёс:
– Кто поставил несовершеннолетнего в вагон?! Да вы думаете, да вы знаете, что будет, ведь это как называется? – Эксплуатация детей. Он ведь мешка сдвинуть не может… – и ещё какую-то херню про технику безопасности и ещё, и ещё…
Короче, кричал он минут десять и непонятно на кого, то ли на экспедитора, то ли на кодляк Колька, но выгонял-то из вагона Белялов его, и сколько ни упрашивал его мальчишка, напоминая и про ящики, которые он сколачивал на его базе, и про то, что не впервые забивает вагон, вернее разгружает его, тот как баклан, орал, что не хочет сидеть за решёткой, а если несовершеннолетний будет беспризорничать, то, дескать, он напишет ему в школу, он так и предложил экспедитору – записать фамилию пацана и подготовить письмо, а сам пошёл к своей машине. И когда экспедитор совсем по-предательски достал свой химический карандаш и клочок бумажки, мальчик почувствовал, что ещё минута, и он разревётся прямо здесь, и нет ничего хуже, чем разреветься перед этими подонками, которые и слёзы его используют, чтобы назвать сосунком и прогнать подальше, и тогда он спрыгнул с вагона и пошёл, не отвечая кричащему вслед экспедитору: «Гиде ти учшса?»…
Он шёл по пыльной дороге вдоль рельс и слёзы из его глаз, казалось, скатываясь по всему телу, мешались в ногах, превращая пыль за ним в глину; ему хотелось бежать от этого унижения и он не мог, ноги как будто врастали в эту распутицу, и, добредя до первого же дощатого забора, ограждавшего пакхауз с стороны дороги, он упал к его подножию и выплакался до опустошённого и злого состояния, когда всё нутро сжалось как в кулак, и тогда он стал ждать выезда машины Беляла из-за поворота. Он бы разбил ей лобовое стекло булыжником, горевшим в его руке, он бы показал, как он не может сдвинуть мешка… Он выдумывал сотни способов расправы с этой сытой мордой, и ещё с экспедитором-пид…сом, надувшим его, но ни один из них не утешал жжения в груди, которое было сильнее голода, жжения, от которого забылось всё и ничто не вспоминалось совсем, когда бы из-за поворота вместо беляловской уже давно отъехавшей «Волжанки» не вышел с той самой обеденной авоськой один из Кольковской шоблы. Он не знал, где хлопзаводской магазин: «Пошли, кореш, покажешь…» – сказал он, и мальчик с запёкшимся лицом, пошёл туда, не зная почему.
И вот когда они свернули в переулок, за ними, гружённая доверху, показалась последняя забитая машина. Мужик, не оборачиваясь в его сторону, цыкнул: «Секи, киданём? Чего е. ло раскрыл? Давай, на ту сторону, там гляделки нету…» Пока машина, пыхтя, догоняла их, они перешли на другую сторону дороги. Грузная машина наполняла пустой переулок между заборами хлопзавода и шерстьфабрики пылью, как комета своим хвостом, и мальчик почему-то припомнил свой не брошенный булыжник, и как заклинание в голове пронеслось: «Я покажу те блять, мешки с места…»
«Ты на кид, а я накрою» – скомандовал мужик, и когда машина, обогнав их, объехала метров на пять, пацан рванулся за ней, уцепился за задний борт и, установив ногу на прицепном крюке, дёрнул верхний мешок на себя. Мешок плюхнулся в пыль, следом плюхнулся он, упав на четвереньки и исцарапав в кровь ладони и колени, но это он заметил потом, когда, вскинув мешок на плечо, оттащил его к высокой и глухой тыльной стене шерстьфабрики, где сбрасывал с себя брезентовую спецовку мужик, чтобы тут же накрыть ею мешок. Пацан почувствовал боль на ладонях и коленях, но эта боль возбуждала его даже больше, нежели восторг от легко поднятого им мешка, и когда грузовик скрылся за поворотом, он сплюнул сквозь зубы и сказал мужику: «Давайте теперь… ты х. ячь!»
Мужик молча вскинул мешок на плечо и за поворотом нырнул в одну из калиток, а мальчик уселся на берегу арыка и стал отмывать грязь своих рук, грязь, перемешанную с кровью. Вышел мужик и выматерившись, сказал: «Эта сука пи. ит, что заложит. Падла, дала на пару бутылок. Х..й с ней! Пашли!»
Из магазина мужик вынес три бутылки бормоты и хихикнул: «Паря, здесь и твоя доля!» Эти слова вдруг напомнили слюнявые, толстые губы Колька-гундоса, из которых текло это вонючее пойло, и тошнота, ходившая с ним уже второй день, опять чуть не выплеснулась из него, повторяя это отвратительное воспоминание. «Отдай мои деньги!» – сказал он сквозь зубы, чуть не плача от бешенства. Рядом не было ни камней, ни железяк, но мужик здорово труханул, и скоре всего за эти самые бутылки, потому что тут же залебезил перед ним, говоря, что паря может взять всё, что у него в карманах, чего ж только раньше не говорил, что квасить с ними не будет, ведь пахали-то общаком, а в кармане, дескать, какая-то мелочишка, мол, поди, покопайся, наскреби…
Как знать, пацан, может быть, и взял бы всю эту мелочь, пусть на буханку хлеба, если бы в это время из магазина не вышел учитель труда по прозвищу «Малка», заприметив которого, мальчик повернулся и пошёл прочь, полный бессильной ярости и отчаяния, ещё более позорного оттого, что этот алкаш стал кричать ему вслед: «Паря, ты куда съё…ваешь…»
Он почти уже бежал в сторону первого переулка, чтобы скрыться в нём и ничего этого не помнить, и никого, никого не видеть… Он шёл кривыми и пустыми в этот уже предвечерний час переулками, и не знал, куда себя девать. Голод его так переплёлся с его же позором, что даже утолять одно, и вспоминать другое было невмоготу. Он брёл, как побитая, бездомная собака, шарахаясь от каждой прохожей старухи, пока не оказался на улице в конце которой, у калитки старушки Рейтерши не услышал голоса пацанов: «Христос воскрес! Христос воскрес!» И тогда он вспомнил, что сегодня началась пасха, паска, как называли они её, и понял, что Борат и Кутр, Кобил и Витёк, Шапик и Абос ходят сегодня по русским старушкам, как они ходят по узбекским домам на рамазан и сейчас вымаливают крашенные яйца и куличи, а потом сядут на какой-нибудь скамейке и начнут биться: яйцо на яйцо, пока не перебьют и не съедят всё до икоты.
И ему захотелось присоединиться к ним, и даже не из-за голода, просто, допоздна он бы ходил с ними по дворам, только когда они пойдут по домам – что делать ему? – так, не решаясь приблизиться к ним, он некоторое время ходил следом, повторяя про себя вслед за ними «Христос воскрес!» и, выслушивая в ответ «Воистину воскрес», а потом, когда они сели на скамейку и стали биться, ему стало нестерпимо одиноко, так одиноко, что он пошел, куда глаза глядят, и, прошатавшись по окраинам, по полям, к полуночи вышел к русскому кладбищу, где на столиках перед крестами, отдавая лунным светом, мерцали выглаженные стаканы, полные водки и тускло притягивали свет разноцветные пасхальные яйца.
Мальчик стоял над арыком, не решаясь перепрыгнуть через него на ту сторону, и арык, серебристо змеясь, размазывал по себе лунный свет, и эти блёстки, как монетки, блистали и напоминали почему-то серебристых рыбок, которых не выудить из памяти…
И вдруг он вспомнил. Это было прошлой осенью на хлопке, в день, когда пацаны их класса, сдав до обеда норму, решили пойти сразу же после обеда на недалёкое кладбище, ловить змей. Они нарезали себе рогатин и двинулись мимо курганов, вдоль заросшей камышом реки к придорожному кладбищу. Змей на кладбище – сколько они ни искали – не нашли, но наткнулись на святое дерево, всё увешанное вместо листьев разноцветными тряпочками, и кто-то из пацанов предложил посмотреть, что там в этих тряпочках. Тогда, помнится, мальчик предостерёг их, вспомнив, что бабушка как-то вешала на такое же дерево тряпочку с заклинанием против злых духов, вселившихся в её больные ноги, и мальчику тогда померещилось, что не заклинание, написанное непонятной вязью на листочке, а сами злые духи обвязаны красной тряпочкой, и теперь выгорают на солнце и болтаются на ветру, чтобы к зиме сорваться из сгнивших под дождями тряпочек и опять вселиться в те же самые разбухшие ноги…
И всё же пацаны развязали одну из тряпочек и из неё посыпались на землю позеленевшие от времени, солнца и сырости монетки. Тогда они набрали около рубля денег и тут же забыли об всяких змеях, решив успеть в колхозный магазинчик. Только они вышли с кладбища, как сзади раздался крик. Все обернулись и с единым ужасом увидели чёрного всадника, несущегося в их сторону, подымая пыль. Пацанва рванула разом на хлопковое поле. Но топот коня нёсся уже по полю, и казалось, настигал их. Высокий, по грудь хлопок, сёк по лицу и ногам, сапоги проваливались в каждую новую грядку, кто-то, кажется Мофа, споткнулся и упал, но, не выпуская из рук своей рогатины, нёсся на корачках, ничуть не отставая от остальных, как эстафетчик с низкого старта, и, наконец, домчавшись на едином духу до края поля и сиганув сходу через пятиметровый коллектор, они чуть успокоились и оглянулись назад. Никого сзади не было…
Бледные и запыхавшиеся, они откинулись на берегу этого прохладного и мутного коллектора, оставив на стрёме неразгибаемого Мофу, и стали уже прикалываться над каждым. Тогда мальчик бросил в коллектор монетку, доставшуюся ему, и эта монетка, звонко плюхнувшись, заставила всех вскочить и опять они все нервно ухохотались, пока не увидели впереди, на клеверном лугу, на самой его середине жеребца, ходившего по кругу…
Кто-то в отместку предложил покататься, Мальчику, признаться, было тревожно из-за этой тишины, постиравшейся по эту сторону мутного коллектора и на всё клеверное поле, и выходить из этого укрытия хотя бы из трёх тутовин на середину открытого поля ему не очень-то хотелось, но все пошли к жеребцу, и он двинулся следом, забывать свой побег. Первым вскарабкался на жеребца Мофа, потом Артёша, потом Пчела. Они катались на нём по кругу долго, то, срываясь с его шеи, то, по очереди запрыгивая чуть ли не на костистый зад, пока внезапный окрик, раздавшийся где-то за спиной без подготовки, не бросил их в бег.
И вправду, с края клеверного поля нёсся вслед за ними чёрный и тучный всадник, и не догнавший их с первого разу, казалось, нарочно дождавшись их выхода на это чистое клеверное поле, теперь-то уж рассчитается за всё. Они неслись, не видя перед собой ничего и ориентируясь по всё более жгучему голосу: «Ушла! Ушла!» – и что это было, то ли то, что жеребёнок ушёл или же просто всадник кричал по-узбекски – «Лови!» – но как бы-то ни было, когда от жуткого гипнотического страха мальчик обернулся на этот голос и настигающий топот за спиной, то увидел, что жеребёнок в отместку несётся за ним, ещё не покатавшемся, и страшная догадка, что всадник кричит жеребцу, чтобы тот поймал мальчишку, заставила издать его ужасающий вопль и со всего отчаявшегося обороту замахнуться своей рогатиной на это страшилище, должное его растоптать, чудище, что несется, выбросив свою фырчащую морду вперёд…
Жеребец шарахнулся в сторону, но этот крик: «Ушла! Ушла!» – бросил мальчишку снова в бег и, донесясь до камышей, росших в топи предречных тугаев, он, погрязая в жижу, оглянулся на поле в последний раз. Жеребец малюсеньким пятнышком нёсся по противоположному краю поля, там, где шла пыльная дорога, а всадника не было и вовсе, как не было видно и пацанов. Что это было тогда?… Злые духи сорвались что ли из тряпочек?…
… И вот теперь, стоя над арыком, мальчик не решался перепрыгнуть на тот берег и причаститься к тому, что уже обволакивающе мягко лежало на языке и уже лишало нутро жжения и боли. Он не помнил, сколько времени он там простоял, и озноб, начавший пробираться в него, стал превращать постепенно нерешительность в страхи, и уже каким-то холодом и мраком повеяло с той стороны арыка, откуда нёсся далёкий лай собак, и вдруг рядом с ним выпрыгнула травяная лягушка, закурлыкала и поползла под его ногами в траве, и совсем немного погодя, внезапно на один из столиков перед крестом опустилась ночная птица и, не оглядываясь на него, стала клевать куличи и пышки; и тогда ощущая вокруг себя какое-то живое и в чём-то родное шевеление, он перепрыгнул с разбегу на тот берег и на всякий случай шепча вслух «Христос воскресе», стал пробираться между крестов и могил к тому столику, где только что сидела вспугнутая его прыжком птица, чтобы приглашая её с металлических прутьев к застолью, увидеть за этим столом и хлеб, и стакан, и головку репчатого лука…








