Текст книги "Самостоятельные люди. Исландский колокол"
Автор книги: Халлдор Лакснесс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 67 страниц)
Мальчик и страны
Самое удивительное в мечтах – это то, что они сбываются. Так всегда было, хотя никто не желает признавать этого. И люди обычно ничуть не удивляются, когда видят, что их мечты сбылись, – как будто они только этого и ждали. Цель, которой ты хочешь достичь, и решение достичь ее сродни друг другу, они дремлют в одном и том же сердце.
Случилось это за день до вознесения. В это время года через долину проходит много разного люда. Лишь немногие, однако, сворачивают с дороги и заглядывают на хутор. Но в тот день один из прохожих зашел в Летнюю обитель. В его наружности не было ничего приметного, ничего такого, что говорило бы о его занятиях и его назначении в жизни. Казалось, у него и не было другого назначения, как передать принесенное им письмо. Позже, через много лет, Йоун Гудбьяртурссон пытался и никак не мог воскресить в памяти образ того прохожего. Словом, это был самый обычный человек, которого потому и не замечаешь, что он обычный. Он просто вручил Бьяртуру из Летней обители письмо, попрощался и ушел.
Для Бьяртура получение письма было редким, почти единственным в своем роде событием, если не говорить о счетах, – ведь независимые люди не получают писем, такие вещи существуют только для тех, кто зависит от других. Он два раза прочел вслух адрес, повертел письмо в руках, внимательно осмотрел его с обеих сторон. Оба мальчика подкрались ближе к отцу, когда он распечатывал конверт, и следили за выражением его лица, пока он читал. Бьяртур держал листок на некотором расстоянии от себя, чуть-чуть наискось, наморщив брови, откинув голову. По его лицу невозможно было угадать, о чем говорилось в письме. Он прочел его еще раз, раздумчиво почесал затылок и окончательно озадачил детей. Прочел он его и в третий раз, сунул в карман и ушел. Никто не знал, какая новость скрывалась в письме.
Была светлая ночь, над зеленым болотом плыли перистые облака. И птицам пелось так хорошо, что они не умолкали даже вечером. Да, весна шла вперед и вперед, с каждым днем, с каждым вечером все больше вступая в свои права. Бьяртур еще раз пошел на южный край выгона, – чтобы взглянуть на овцу, которая должна была окотиться. И хотя уже пора было спать, он позвал с собой младшего сына.
– Я пойду с тобой, отец. Пусть маленький Нонни ложится спать, – заявил Гвендур.
Отец возразил:
– Я сказал, чтобы пошел маленький Йоун. А ты ложись. Зато я завтра разбужу тебя раньше, чем его.
Отец шел большими шагами к болоту, а мальчишка семенил за ним, прыгая с кочки на кочку. Они спустились вниз. Стройная вика тянулась к небу, рядом росли лютики и хмель. Утки, отдыхавшие на спокойной светло-серой глади вод, уже построили себе гнезда; болтливый кулик следовал за Бьяртуром, рассказывая ему длинную чудесную сагу. А как послушаешь, то начинает казаться, что для такой длинной саги маловато содержания: все хи-хи-хи – и так без конца лет на тысячу.
Но когда-нибудь на дальней стороне вспомнится тебе эта сага, и ты вдруг откроешь, что она красивее, пленительнее многих других, может быть, даже самая красивая на свете. И ты надеешься, что услышишь ее еще раз после смерти; что тебе будет разрешено скитаться ночью на болотах в канун вознесения, после твоей смерти, и ты еще раз послушаешь эту полную чудес сагу, – именно эту и никакую другую.
Они нашли овцу на болотном лугу; оказалось, что она уже окотилась. Это хорошо. Бьяртур поймал ягненка и пометил его. Овца подошла к нему и тихонько заблеяла. Он схватил ее и пощупал вымя – достаточно ли у нее молока. Да, молока достаточно. Завтра вознесение, маленькая Соула спустится в поселок и пробудет неделю у пастора, – ведь ей надо конфирмоваться на троицын день. На заре, должно быть, будет сильный дождь, – это хорошо для травы. Бьяртур сел на бугорок, поросший вереском, у самого берега, и смотрел на реку, которая так спокойно текла, на двух уток, плескавшихся у противоположного берега; они плавали взад и вперед, кланяясь ему. Мальчик тоже сидел и смотрел. Все было так тихо, так безмятежно. Казалось, что болото хочет загладить свою вину. Чего только не видела на своем веку эта болотистая равнина! Теперь пустошь прощалась со своим любимцем, которого видела в последний раз.
– Да, маленький Йоун, – сказал отец; он вдруг стал называть его Йоуном; он смотрел не на него, а на реку, скользившую мимо. – Мне надо тебе кое-что сказать, прежде чем мы пойдем домой.
Молчание.
– Внизу, во Фьорде, живет женщина, – сказал Бьяртур. – Я ее не знаю. Знаю только, что такая существует. Должно быть, она в родстве с судьей; но это меня не касается. Как бы то ни было, она родом из большой страны, что лежит где-то на западе… Некоторые называют ее Америкой. Это другая часть света.
– Знаю, – сказал мальчик.
– Гм… ты это знаешь? – спросил отец.
– Да, я это учил.
– Ах, вот оно что, – сказал отец. – Ну, не всему, что учишь, надо верить. Но одно верно – пастбища там много лучше, чем у нас. Болтают, что овец там оставляют пастись круглый год – это, конечно, враки, как и вообще то, что рассказывают о кормлении скота в Америке. Но там, говорят, можно выучиться разным ремеслам. Вот уж это подходящее дело для юноши, который хочет стать самостоятельным.
– Да, – сказал мальчик. – И там есть река.
– Река? Да. Но реки есть и в других местах.
– И города.
– Черт их побери, эти города!.. Не верь всему, что болтают о городах. Ну, в общем, эту женщину просили захватить тебя с собой, когда она отправится в эту большую страну. Твой родственник – он там живет – хочет взять тебя к себе, чтобы ты мог обучиться полезному ремеслу. Как я понял, он послал тебе деньги. Она уезжает в субботу утром. Твоя покойная мать всегда строила особые планы насчет тебя, и я думаю, что тебе надо поехать.
Мальчик ничего не ответил.
– Я повезу тебя во Фьорд завтра вечером, – продолжал отец. – Конечно, если ты и сам этого хочешь.
– Хочешь ехать?
– Да, – сказал мальчик и заплакал.
– А! – отозвался отец и начал подниматься. – Ну, значит, так. Я спрашиваю потому, что, по-моему, надо делать только то, что самому кажется правильным. – Он поднялся и прибавил: – Верь только наполовину тому, что тебе говорят, – не прогадаешь. Остальное выбрось из головы. Если будешь делать то, что сам считаешь правильным, – не прогадаешь.
Когда отец и сын пришли домой, все уже улеглись спать. Маленький Нонни молча разделся и улегся рядом с бабушкой.
Он перестал плакать. С болота доносилось птичье пение. А может быть, это было эхо птичьего пения, – оно звучало в его душе и не желало умолкать в эту тихую, короткую весеннюю ночь. То были звуки, которых никогда не забывала его душа, как бы далеко он ни уезжал и как бы роскошны ни были залы, где его принимали, – пение исландских птиц на болоте в короткую весеннюю ночь.
Да, после суровой зимы на пустошь нисходит мягкая, нежная, чудесная в своей сдержанности весна. И перед взорами мальчика открываются новые страны, которые поднимаются из моря подобно девам, моющим свои драгоценные раковины и яркие кораллы при первом свете летнего солнца; или старые страны, сплошь покрытые благоухающими садами; белоснежные города, простирающие свои объятия к зеленой глади моря; шумящие леса Калифорнии, позлащенные солнцем пальмовые аллеи на берегах Средиземного моря; река Миссисипи с ее берегами, где олень и пантера ищут пристанище в девственных лесах. А он – он должен петь для всего мира.
Разве не счастье, разве не высшее счастье лежать здесь под крошечным окном, в бабушкиной кровати, и видеть безграничные просторы, для которых он был рожден? Нет, в душе его было спокойствие – спокойствие весенней ночи, ее тишина. Но он не мог спать. Ему казалось, что ему уже никогда не захочется спать, будто вся его жизнь отныне будет бесконечной весенней ночью – после тех ужасных бурь, которые ему, такому юному, уже пришлось пережить. Прошли те дни, когда ему говорили, что за горой нет никаких стран; прошли те ночи, когда кастрюли и сковороды на полках и в шкафу произносили речи, чтобы прогнать скуку и пустоту жизни; когда звуки могучего отцовского храпа вызывали у него представление о странствиях по чужим мирам сквозь бесконечное пространство и неизмеримое время. О каких странствиях? Это он, он сам, отправляется странствовать.
Он не мог даже подумать о том, чтобы сомкнуть глаза. Ему хотелось смотреть на потолок, на тот сучок в дереве, который представлялся ему человеком, хотя и одноглазым. Он шел все дальше – сделал этот сучок своим родственником; и вот этот родственник прислал ему денег… Значит, все сбывается. Все, что человек создает в своем воображении, превращается в действительность. И в один прекрасный день ты оказываешься во власти этой действительности, которую ты когда-то создал, и тоскуешь по тем дням, когда этой действительности не было, не было почти ничего, кроме праздных домыслов вокруг сучка на потолке. Глаза Нонни уже в эту первую ночь были грустными. «Мама», – подумал он. И она встала в его воображении – она, которая была выше и лучше всех. Он вспомнил ее вздохи, отзывавшиеся болью в его груди, – и боль отныне будет сопровождать его всю жизнь и будет звучать в каждой его песне. В каких бы лесах и чудесных краях он ни был, он никогда ее не забудет, не забудет тех дней, когда кочки на болоте казались такими высокими, что врастали в небеса. Нет, не забудет. Ему казалось, что он смотрит назад, с вершин какой-то неправдоподобной жизни, через моря и страны, через годы и века и вновь видит перед собой эту маленькую теплую комнату, где он прислушивался к стонам матери в ночном мраке и думал: спит она или не спит? В лесах чужих стран встанет перед ним эта маленькая комната.
– Да, мальчик, – сказала наутро бабушка; она сидела, отложив в сторону вязанье, что случалось крайне редко, и смотрела на него из-под полуопущенных век. – Чего только я не видела на своем веку!
Дневное солнце светило сквозь окошко, и пыльные светлые полосы ложились на пол. Ауста сидела у окна и чинила одежду Нонни; у него не было праздничной куртки. Бабушка связала ему новые чулки и варежки, а Соула сшила новые ботинки для поездки в Америку. Вдруг Нонни вспомнил, что однажды пытался от нечего делать сосчитать все морщинки на лице бабушки. Теперь ему было не до того, он уедет, так и не сосчитав их. Но они навсегда останутся где-то в его душе, все до единой. Он в последний раз стоял у ее постели и молча разглядывал то одну, то другую вещь. Он смотрел на крышу, осевшую между балками и начавшую гнить в стропилах; на два ножа, завернутых в тряпку, на кровати, застеленные одеялами из некрашеной овечьей шерсти; на скамьи, лоснившиеся оттого, что на них сидели уже не один десяток лет; на пол, не очень-то чистый, подававшийся под тяжестью шагов; на маленькое окошко, в котором одно стекло было цело, а другое разбито; на неестественно длинные стебли травы под окном; на угол болота, на блестящую излучину реки; на маленькую плиту, где все эти годы горел огонь, согревавший всю семью, и где теперь стояла закопченная кастрюля с остатками холодной каши. А там – Ауста, с которой он разговаривал на лугу в зеленой ложбинке… Но он не посмел заговорить с ней еще раз. Бедная старшая сестра: она познала любовь и поэтому жаждала смерти. Да, любовь… Любовь ужасна. И он содрогался при мысли, что оставит здесь Аусту совсем одинокой. Но что же он может сделать? Он получил письмо. И это письмо – его судьба. А она не получила письма: ее мать умерла прежде, чем успела задумать для нее желание. Единственным даром, полученным Соулой, было тепло жалкой собаки; а зимой, в тот час, когда можно было загадывать желания, она загадала любовь, которая, наверно, ужаснее всего на свете. Ауста Соуллилья, я должен уехать. В любви никто не может помочь тебе, кроме тебя самой. Теперь ты спустишься в поселок, пойдешь к пастору и будешь конфирмоваться… А я получил письмо.
Старуха сунула руку под подушку и достала маленький узелок. В нем лежали тщательно свернутые старые лоскутья, остатки вязанья. Она принялась разворачивать их слабыми, дрожащими пальцами.
– Ты еще здесь, постреленок? – спросила она, добравшись наконец до самой середки узла.
– Да, бабушка, – сказал мальчик.
Это были два единственных сокровища, единственные вещи, которыми она владела: косынка и палочка для чистки ушей. Она хотела подарить ему эти сокровища на прощанье, ему, который с самых пеленок был около нее. Ничего лучшего она не могла ему дать.
– Это, конечно, пустяк, – сказала она. – Но косынку ты можешь повязывать на шею по праздникам, в хорошую погоду. А эта палочка давно уже хранится в нашем роду.
Старуха не пела псалмов, не упоминала об Иисусе и не предостерегала его от греха. Она не просила его поклониться сыновьям в Америке – она не могла ощущать свое родство с людьми, жившими где-то на краю света. Даже о маленьком Нонни она никогда не спрашивала после его отъезда.
Но бабушка сказала:
– Я хочу, чтобы ты, когда уедешь, помнил две вещи. – Ее старое, изрезанное морщинами лицо дрожало больше обычного. – Я прошу тебя никогда не быть грубым с теми, кто ниже тебя, и никогда не мучить животных.
– Поблагодари бабушку, милый Нонни, – сказала Ауста. – Она дает тебе единственное, что у нее есть.
Нонни протянул бабушке руку и молча поблагодарил ее, ибо он не знал слов, которыми мог бы выразить благодарность за такой подарок.
Она дала ему в дорогу то, что для нее было неотъемлемо от праздника рождества – самого убогого рождества, какое знал народ в этой стране. И Нонни понял, что отныне она уже не будет праздновать рождество.
Хозяйка Редсмири терпит поражение
Накануне троицы Ауста возвращается из поселка. Будем надеяться, что она постигла основы христианства, – ведь завтра ей предстоит конфирмоваться. Но почему она возвращается домой сегодня? Бьяртур договорился в поселке с одной женщиной, чтобы ей сшили платье; он уже вперед заплатил за него. Разве они не порешили, что девочка придет домой лишь после конфирмации, вечером, в самый троицын день? Как бы то ни было, она вернулась в субботу вечером, накануне троицы.
Вот что произошло.
Через болота, верхом на чалой лошади, осторожно пробиравшейся по топкой грязи, приехала женщина в такой широкой юбке, что в ней могла бы уместиться половина прихода. Нет, ее лошадь не какая-нибудь старая хромоногая кляча. Это Сорли из Редсмири, быстрая, легкая, с гордо выгнутой шеей. А сзади, прыгая с кочки на кочку, почти по колено в глине, опустив голову, идет Соула. Она плачет.
Бьяртур, как всегда гостеприимный, вышел на болото им навстречу и приветливо поздоровался с женщиной. Он взял поводья и повел лошадь по самой сухой дорожке на выгон, время от времени оборачиваясь, чтобы пошутить с гостьей.
– Белая ворона, – сказал он, – редко встречается в этих краях.
Во дворе он помог женщине сойти с лошади.
– Вы с каждым днем становитесь все более похожи на настоящую Редсмири, – сказал он, ибо эта женщина была полная и важная, как римский папа. – Гвендур, мальчик, пусть Сорли попасется на краю выгона, а фру побудет здесь со мной, пока приготовят кофе. А ты, Соула, скорей иди в комнату и посмотри, горит ли еще огонь. Мы не очень заботились об огне, пока тебя не было; в прошлое воскресенье мы наварили рыбы на целую неделю. Но в чем дело, дитя мое? У тебя какой-то хмурый вид, а ведь ты находишься в обществе великой исландской поэтессы.
Соула не ответила отцу. Нагнувшись, чтобы не удариться о притолоку, она уныло вошла в дом. Бьяртур и жена старосты остались во дворе. Они разговаривали о поэтической и практической стороне исландской весны, которую оба они наблюдали в долине, каждый на свой лад.
– Скоро ли кончится окот у старика Йоуна? – спросил Бьяртур.
– Думаю, что да.
– А овцы, конечно, в хорошем состоянии, как и полагается?
– Да, конечно.
– Он потерял немало, но, к счастью, у него еще немало осталось. А трава? Так себе? Да, здесь, на пустоши, она тоже растет неплохо. А лисиц и других хищников этой весной не так уж много? Это хорошо. То же самое могу сказать и про себя. Нечем им тут поживиться, падали нет. Я не видел у себя не то что лисицы, но и чайки. Впрочем, вспоминаю, что однажды я слышал над ущельем карканье ворона. А глисты там у вас не свирепствуют? Здесь их и в помине нет. Окот прошел как нельзя лучше и кончится сегодня, если старая Капа будет, как всегда, аккуратна. Этой овцой я очень дорожу. Ей сегодня срок котиться, и я как раз собирался на южную сторону болота, чтобы посмотреть, как она справляется.
Ты хочешь что-то сказать мне? Э! А разве мы не говорим? Посидеть за домом? Поближе к горе? Это уже что-то новое. Не в первый раз уважаемая фру предлагает мне свернуть с ней в кустарник, да я нынче уж недостаточно прыток для этого.
Но фру не расположена была шутить. Подобрав платье, чтобы не наступить на подол, она повернула за угол и пошла вдоль ручья к горе. Остановившись наконец, она предложила сесть на одном из бугорков у ручья.
– Собственно говоря, не вам, высокородная фру, а мне полагается просить вас сесть, ведь вы сейчас на моей земле, – сказал Бьяртур все в том же шутливом тоне; но эта шутка была принята так же холодно, как и другие.
Они сели. Фру стала гладить траву, актерским жестом проводя по ней своей холеной рукой, маленькой и пухлой, с ямочками на костяшках. К черту, что это она замышляет? Уж нет ли тут какого подвоха? Еще отнимут у него его клочок земли. Дело, пожалуй, дойдет до того, что и дом его снесут. Кто знает, что они затевают! Он взял щепоть табаку и втянул в нос.
– Смею ли я предложить вашей милости? – спросил он. – Это поможет вам собраться с мыслями.
Но фру была не охотница до табаку; и до шуток тоже.
– Не знаю, – наконец заговорила она, – заметил ли ты, Бьяртур, что твоя дочь, когда вернулась домой, далеко не сияла от радости?
– Может быть, ей показалось странным, что у тебя не нашлось для нее какой-нибудь старой клячи, чтобы довезти ее до дому? Впрочем, возможно, что все они, кроме верховых, были на торфяном болоте. Ну, это не важно. И я и моя семья привыкли передвигаться на собственных ногах.
– Говоря по правде, ей предлагали лошадь, но она отказалась. Своевольная девчонка! Вся в тебя.
– А может быть, она, негодница, еще не прониклась христианским смирением? Похоже на то, что этот дуралей пастор чем-то ее задел. Она не привыкла, чтобы ее бранили; у нас на хуторе всегда тишь да гладь. А что касается религии, то с такими вещами я к ней никогда не приставал и, по правде говоря, считаю, что эта религия довольно-таки нудная и бесполезная вещь для общества; правда, покойный пастор Гудмундур знал толк в овцах. Но я ручаюсь, что моя маленькая Соула не глупее других молодых девушек, которые будут завтра конфирмоваться, хотя она не так уж разбирается во всех тонкостях религии. А уж насчет старинных саг… хотел бы я видеть девушку или парня ее возраста, которые могли бы с ней в этом потягаться. Но в одном они все одинаковы: плачут, если их побранят. Что же тут особенного?
– Нет, религия здесь ни при чем, – ответила фру. – К сожалению, я должна сказать тебе вот что. – Она поглаживала рукой траву на бугорке все тем же актерским жестом, как бы погруженная в глубокое раздумье.
Бьяртур прервал ее:
– Не помню, сказал ли я тебе, что у меня есть старая овца, с которой мы немало вместе пережили; она той самой породы, которую вывел покойный пастор Гудмундур. Я ее назвал Капа [43]43
Капа – плащ (исл.). (Прим. Л. Г.).
[Закрыть]; у нее как будто накинут на спину плащ. Она как-то странно раздалась в боках, хотя на ребрах у нее нет ни капли жиру. И я боюсь, не окотит ли она двойню. Трудно ей будет кормить их. Вот я и собирался пойти вечером на южный край болота – ведь овца может окотиться в любую минуту.
– Бьяртур, милый мой, – сказала женщина. – Я тебя долго не задержу.
И она сразу приступила к делу:
– Первое, что я тебе скажу: Гудни, экономка, всегда принимала особое участие в маленькой Аусте, – на это есть свои причины, – и она решила, что Ауста будет ночевать у нее в те ночи, которые девочка проведет в Редсмири. И вот она заметила уже в первый вечер, что Ауста чем-то расстроена, что на душе у нее какая-то тяжесть, она задумчива и рассеянна. Когда к ней обращаются с вопросом, от нее с трудом можно добиться разумного ответа. Вечером, когда они улеглись, Гудни заметила, что девочка плачет, уткнувшись в подушку; и плакала она до поздней ночи.
Женщина замолчала и продолжала гладить пальцами траву. Она еще не все высказала, но ей хотелось перевести дух, – от тучности она страдала одышкой.
– Ну и что же? – спросил наконец Бьяртур, не умевший ценить искусственные паузы. – Разве это новость, что у молодежи глаза на мокром месте, особенно у женщин? Как я всегда говорил своей собаке и своим женам: женский пол еще более жалок, чем мужской.
– В первые ночи девушка решительно отказывалась говорить о том, что ее угнетало.
– Да, – сказал Бьяртур, – чего ради людям, приученным к самостоятельности, выбалтывать то, что у них на уме? К тому же, как говорит пословица, сегодня ненастье, завтра ведро.
– Она была так рассеянна, что мы сначала думали, уж не стесняется ли она нас или, может быть, никак не привыкнет к людям. Она даже не хотела участвовать в общих играх молодежи.
– Зачем же портить обувь и скакать без толку? – вставил Бьяртур.
– Гудни заметила, что по утрам девушке нездоровится, она какая-то вялая, угрюмая; у нее даже рвота бывала, когда она одевалась.
– Наверное, ей претила ваша конина.
– Мы никогда не потчуем гостей кониной, дорогой Бьяртур. По крайней мере, я никогда не слыхала даже разговоров об этом. Дети получили накануне великолепное рагу, и экономка подумала: уж не объелась ли девчонка? Ей казалось, что иногда она слишком набрасывалась на еду. Но когда это стало повторяться каждое утро, то у Гудни невольно явилось подозрение, и она стала внимательнее приглядываться к фигуре Аусты, когда та раздевалась на ночь. Ее поразило, что девочка не по летам развита физически, почти как взрослая женщина, и к тому же, – это мы сразу все заметили, – она до странности толста в талии. А ведь вообще-то она тоненькая. Наконец вчера вечером Гудни сказала, что у нее, верно, не в порядке желудок, и стала ощупывать ей живот. Конечно, она сразу смекнула, в чем дело, и пристала к девочке.
Вначале Ауста ни в чем не хотела сознаться, и Гудни позвала меня. Я, разумеется, все поняла. Я сказала, что нет никакого смысла скрываться от нас. И тогда Ауста призналась, что она уже около четырех месяцев как беременна.
Бьяртур посмотрел на фру, точно лошадь, услышавшая позади себя какой-то непонятный шум: вот она навострила уши, вытянула шею и чуть не понесла. Быстро подняв голову, она делает первый шаг, не сразу осмыслив, что происходит.
Бьяртур глупо рассмеялся и спросил:
– Беременна? Моя Соула? На этот раз вы меня уже не проведете, уважаемая фру.
Фру ответила:
– Выходит, что я разъезжаю по хуторам с разными небылицами? Меньше всего я ожидала, что встречу такое недоверие к своим словам. Я всегда желала тебе добра, да и вам всем. Мое сердце и мой дом всегда были открыты для вас, крестьян. Я всегда защищала все самое благородное в нашей стране. Работу крестьянина я считала святым делом, заботы крестьянина – своими заботами, его поражение – собственным поражением. Для меня ясно, что упорный труд исландского крестьянина – это тот рычаг, которым можно поднять благосостояние народа.
– Да, Йоуна из Редсмири и других таких же, – сказал Бьяртур зло. – Но это еще не народ, скажу я, хотя я работал на них свыше тридцати лет, а теперь мне даже пришлось вступить в ихнее потребительское общество.
– Да, дорогой Бьяртур, ты можешь остаться при своем мнении, но одно я скажу тебе: каждый раз, когда приходский совет хотел разрушить твой очаг, я всегда заступалась за тебя и говорила: «Благодаря исландскому крестьянину народ продержался тысячи лет. Оставьте вы моего Бьяртура». Но теперь дело приняло такой оборот, что надо признаться: приходский совет был прав. Пятнадцать лет я стояла за тебя горой, несмотря на опасения всего прихода. Да и было чего опасаться: сначала так странно умирает твоя первая жена, затем из года в год умирают дети – или при рождении, или в грудном возрасте, и ты, что ни год, являешься к нам с гробиком на спине, чтобы похоронить ребенка на нашем маленьком кладбище. Затем, в прошлом году, умерла твоя вторая жена, – все знают, по какой причине; затем, этой зимой, – гибель твоих овец и кончина старшего сына. И все же я никогда не переставала заступаться за тебя. Но больше я не могу. Самому уехать после тех событий, которые произошли зимой, вместо себя прислать какую-то темную личность, пьянчугу, по которому плачет виселица, который к тому же вместе со своими детьми состоит на иждивении прихода да еще в придачу заразный, чахоточный, – и его-то ты присылаешь присматривать за твоими детьми и маленькой Аустой Соуллильей, уже взрослой девушкой!
– Ну, послушай, госпожа хозяйка, теперь хватит! Убирайся к черту, слышишь? Ты здесь не на своей земле, а на моей… И если ты сегодня пришла сюда ради Аусты, то я тебе скажу, что ты опоздала на пятнадцать лет. Не кто иной, как ты, навязала мне ее, когда она еще находилась в утробе матери. И если она мой ребенок, то это потому, что ты почти обрекла ее на смерть и продала мне землю, чтобы она умерла на чьей-нибудь чужой земле, лишь бы не на твоей. Неужели ты думаешь, что я не знал с самого начала, чей ребенок родился в моем доме? Я-то в это время скакал верхом на дьяволе и чудом спасся. И если ты уверяешь, что никогда не врала, то я скажу тебе, что ты врала на моей свадьбе, когда в палатке в Нидуркоте произнесла речь, где говорила обо всем на свете – о всяких новомодных бреднях, об иностранных религиях, – после того как ты мне навязала отродье своего сына, чтобы уберечь от дурной славы редсмирцев. И если ты теперь обвиняешь меня в том, что Ауста беременна, то это дело вовсе меня не касается. Во-первых, не от меня она беременна, и во-вторых – не я ей родня и не я несу ответственность за нее. Это ты ей родня – ты и несешь ответственность. Она была зачата у вас в Редсмири, а потом вы отделались от нее. Но ко мне это не имеет никакого отношения. И скажу я тебе раз навсегда: отправляйтесь в преисподнюю с вашими ублюдками! И пусть они носят ваше имя. Беременны они или нет, мне все равно – это теперь уже не моя забота.
– Послушай, – сказала женщина мягко; она начала ощипывать траву с кочки, где сидел Бьяртур. – Давай поговорим спокойно, как разумные люди, обо всем, что случилось. И, знаешь ли, на время беременности мы охотно предоставим девочке кров.
– К черту! Меня это больше не касается – даете ли вы кров вашим детям или выгоняете их. Знаю только одно, что я свой долг исполнил, в то время как вы отказались исполнить свой – когда ваш ребенок лежал и помирал под брюхом у моей собаки. Вы-то покинули его – пусть умирает! И я взял вашего ребенка, дал ему кров, и он был цветком моей жизни пятнадцать лет. Но теперь мне это надоело. Хватит с меня. Вы хотите разрушить мой очаг и согнать меня с моей земли? Что же, сделайте это, если посмеете, если вы вправе. Но я приказываю вам отправиться к чертям с вашими детьми и оставить меня в покое с моими детьми. И больше нам нечего сказать друг другу. Я иду на южный край выгона – посмотреть, не окотилась ли моя овца.
С этими словами крестьянин из долины ушел через реку на южную сторону болота, не попрощавшись с гостьей. Собака пошла за Бьяртуром. Он не оглянулся. Поэтесса осталась сидеть в недоумении, растерянно глядя вслед Бьяртуру. Он был как непобедимая армия. Поражение потерпела она.