Текст книги "Луковица памяти"
Автор книги: Гюнтер Грасс
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
Тут из калейдоскопа картин и сцен, режиссером которых был случай, необходимо выделить и прокрутить эпизод моего первого соприкосновения с противником, только у этого эпизода нет ни точной даты, ни места действия, да и самого противника я в глаза не видел.
Можно лишь предположить, что было это в середине апреля, когда после длительного артиллерийского обстрела немецких позиций по Одеру и Нейсе Советская Армия прорвала фронт на нашем участке между Форстом и Мускау, чтобы свершить возмездие за свою разоренную родину, за миллионы погибших и чтобы добиться победы, только победы.
Вижу наши «пантеры», несколько бронетранспортеров, грузовики, полевую кухню и разномастную команду из пехоты и мотострелков, занявших позиции в молодом леске, готовясь то ли к контратаке, то ли к тому, чтобы заткнуть брешь в обороне.
Среди деревьев – березки, набухают почки. Пригревает солнышко. Птичий щебет. Сонное ожидание. Кто-то, вряд ли старше меня, играет на губной гармонике. Солдат взбивает мыльную пену, бреется. И вдруг, совершенно неожиданно – или умолкнувший птичий щебет послужил оглушительным сигналом тревоги? – на нас обрушился «сталинский орган».
Слишком мало времени, чтобы понять, насколько оправданно это прозвище. Вой, шипение, грохот? Две-три батареи «катюш» полностью накрывают наш лесок. Основательно, без пропусков, они сметают все, что укрывалось под молодыми деревцами. Спасения нет; или же все-таки есть, хотя бы для одного юного танкиста?
Вижу: я, как учили, бросаюсь под днище «Пантеры». Еще кто-то, водитель, наводчик или командир самоходки, тоже «измеряет клиренс». Наши сапоги задевают друг друга. Слева и справа мы прикрыты гусеницами. Орган играет минуты три, целую вечность. От страха мочусь в штаны. Потом тишина. Рядом стук зубов, они выбивают целые строфы.
Этот стук начался еще до того, как орган закончил свое выступление, теперь стук продолжился и не прекратился даже тогда, когда крики раненых заглушили все остальные звуки.
Времени пролетело совсем немного, но его хватило: уже по ходу первого урока я с лихвой научился страху. Он целиком заполонил меня. Все тренировки забыты, кое-как выкарабкиваюсь из-под днища, оглядываю развороченную лесную землю и ползу по прошлогодней жухлой листве, в которую, пока тон задавал «сталинский орган», вдавливал лицо и запах которой мне запомнится надолго.
Шатаясь, поднимаюсь на ноги, и на меня обрушивается лавина образов. Лохмотья молодого леска, березки словно переломаны о колено. Задевая верхушки деревьев, ракеты взрывались, не долетев до земли. Там и сям раскиданы тела, поодиночке или кучами, мертвые и еще живые, скрюченные, проткнутые сучьями, изрешеченные осколками.
Неужели этот паренек только что так ловко играл на губной гармонике?
Солдат с засыхающей мыльной пеной на щеке…
Между ними ползают уцелевшие, кто-то оцепенел вроде меня. Некоторые орут, хотя и не ранены. Кто-то хнычет, словно ребенок. Стою молча, в мокрых штанах, вижу рядом растерзанное тело молодого солдата, с которым несколько минут назад я трепался, не помню о чем. Внутренности наружу. Круглое лицо, только оно как-то скукожилось в мгновение смерти…
Однако все, что здесь подробно описано, я уже где-то читал; нечто похожее было у Ремарка или у Селина, да уже у Гриммельсгаузена, когда он рассказывает о битве при Витштоке, где шведы порубили в куски императорских вояк, при этом он, в свою очередь, цитирует картины ужаса, заимствованные у…
Неожиданно клацавший зубами человек оказывается рядом, он выпрямляется во весь рост, стряхивает с себя знобящую тряску, отчего на его воротнике сразу же явственно проступают знаки отличия старшего офицера войск СС. На шее съехавший набок Рыцарский крест. Герой, каких показывают в киножурналах, на протяжении нескольких лет демонстрировавшихся нам, школьникам.
Он кричит на меня, видевшего, как он клацал зубами от страха: «Рядовой, столбняк напал? Всех собрать! Немедленно собрать всех боеспособных! Занять новые позиции, бегом! Приготовиться к контратаке».
Вижу, как он мечется над растерзанными телами, мертвыми, еще живыми. Орет, размахивает руками. Он смешон и уже не похож на героя с картинки; задним числом я даже благодарен ему за то, что его суета среди уничтоженного подразделения – уцелели лишь две самоходки и несколько бронетранспортеров – навсегда развенчала идеал героя, насаждавшийся со школьных времен. Что-то надломилось. Остов моей веры, получивший первую, еще поддающуюся склейке трещину от русого и голубоглазого мальчугана по имени Нельзя-нам-этого, пошатнулся, но пока еще устоял.
С тех пор я находился в уже безымянных подразделениях. Распадались батальоны и роты. Дивизия «Фрундсберг», если таковая вообще когда-либо реально существовала, перестала существовать. Советской Армии удалось совершить широкий прорыв через Одер и Нейсе. Линия фронта, смятая и продырявленная, значилась лишь на бумаге. Да и что я ведал тогда о линии фронта, о том, где она проходит или должна проходить?
В суматохе отступления я прибивался к различным частям, которые сами были остатками прежних соединений. Все это происходило без непосредственного соприкосновения с противником, но страх преследовал меня. Солдаты, повешенные на обочине шоссейных дорог, служили постоянным предостережением об опасности, которой подвергался каждый от своей роты или не имевший командировочного предписания с печатью.
Центральной группировкой Восточного фронта, отодвинутого далеко на запад, командовал пресловутый генерал Шёрнер, отдававший приказы «Стоять насмерть!». Согласно этим приказам «цепные псы» полевой жандармерии хватали, не разбирая чинов и званий, военнослужащих, не имевших командировочных предписаний, и отдавали их как трусов и дезертиров летучим военно-полевым судам. Те без проволочек выносили приговоры, и осужденных вешали, да еще так, чтобы – назидания ради – было видно всем. Эти расправы стали притчей во языцех. Шёрнера с его приказами боялись больше, чем противника.
Шёрнер занимал меня еще долгие годы после прорыва фронта между Форстом и Мускау. В середине шестидесятых я задумал пьесу под названием «Проигранные сражения» об этом страшном и кровожадном генерале-фельдмаршале. Из задуманной пьесы ничего толком не получилось. Но в романе «Под местным наркозом», где со множеством перебивов и отступлений повествуется о том, как некий зубной врач лечит учителя гимназии, штудиенрата Старуша от прогении и ее последствий, а также о гимназисте, который намеревается сжечь свою любимую таксу по кличке Макс в знак протеста против войны во Вьетнаме, присутствует генерал-фельдмаршал Фердинанд Шёрнер, выведенный под фамилией Крингс; так упорно стоял у меня за спиной этот выродок, приказывавший вешать солдат.
Страх был неизменной частью моего походного снаряжения. Отправившись учиться страху, я получал каждодневные уроки его. Пригнуться, увернуться, сделаться незаметным – эти элементарные приемы выживания приходилось выполнять без предварительных тренировок. Горе тому, кто учился плохо. Иногда помогал лишь зачатый хитростью и случаем отпрыск по имени «везение».
Позднее некоторые ситуации, когда я спасся от смерти благодаря одной лишь счастливой случайности, всплывали в памяти так часто, что оформились в виде занимательных историй, а с течением времени все более отшлифовывались, настаивая на своей достоверности с помощью мельчайших подробностей. Однако все, что помнится с войны как пережитая опасность, подлежит сомнению. Даже если рассказываемая история козыряет точнейшими деталями, а сами рассказы выглядят убедительными и абсолютно подлинными, словно мушка в янтарной капле.
Достоверно то, что в середине апреля я дважды попадал за русскую линию фронта в составе разношерстных команд. Так уж получалось среди неразберихи отступления. Оба раза это была дозорная группа с неясными задачами. Выручала удача, а может, чистейшая случайность, но обе ситуации еще годами возвращались ко мне в ночных кошмарах, варьируя спасительный исход.
Всевозможные уловки были мне известны по книгам, которые я скорее глотал, нежели читал еще школьником. Наш учитель, штудиенрат Литшвагер, которому нравились мои сочинения с их немыслимыми отступлениями, дал мне облегченное издание «Затейливого Симплициссимуса», заметив в качестве рекомендации: «Барочный реализм – фантастический и правдивый, как все у Гриммельсгаузена», после чего книга меня и впрямь захватила.
Вероятно, я подбадривал себя примерно так: если уж пройдохе Симплициссимусу, которого за каждым кустом поджидали опасности Тридцатилетней войны, удалось их избежать благодаря хитрости и фортуне и если ему во время битвы при Витштоке помог его сотоварищ Херцбрудер, сумевший до того, как пробил смертный час Симплициссимуса, спасти его ударом топора от скорого на расправу профоса, чтобы сей малый впредь сочинял и сочинял свои книги, то, может, и тебе пособит удача или какой-нибудь другой Херцбрудер.
Первый случай погибнуть под автоматными очередями или попасть в плен, чтобы научиться искусству выживания в Сибири, выпал мне, когда случайный отряд из шести-семи человек под началом фельдфебеля предпринял попытку вырваться из подвала одноэтажного дома.
Как мы попали за русскую линию фронта и очутились в подвале дома, больше походившего на крестьянскую хибару, не помню. Но нужно было перебраться на другую сторону улицы, туда, где оборонялись наши. Фельдфебель, длинный как жердь, в пилотке наискосок, сказал: «Сейчас или никогда!»
Название той вытянувшейся вдоль дороги в песчаном Лаузице деревушки, где шли бои, я либо не знал, либо уже забыл. Из подвальных окон слышалась стрельба: то одиночные выстрелы, то автоматные очереди. Ничего съестного в подвале не нашлось. Зато заблаговременно сбежавший хозяин, торговавший, видимо, велосипедами, припрятал здесь свой дефицитный товар, разместив его на деревянных стойках или подвесив передними колесами вверх; велосипедов было достаточно, все вроде в неплохом состоянии, шины подкачаны, словно ждали своего часа…
Фельдфебель явно принадлежал к породе людей решительных, а потому слышу, как он, сказав «Сейчас или никогда!», скорее шепчет, чем приказывает в голос: «Разобрать велосипеды. И что есть духу – сваливаем!..»
Мое смущенное, но наверняка прозвучавшее возражение: «Господин фельдфебель, я, к сожалению, не умею ездить на велосипеде», вероятно, показалось ему неуместной шуткой. Впрочем, никто не засмеялся. А у меня не было времени, чтобы разъяснить причину моего постыдного неумения примерно такими словами: «Видите ли, моя матушка содержит скромную лавку колониальных товаров; доходы у нее небольшие, поэтому она не могла купить мне ни новый, ни подержанный велосипед; таким образом, у меня отсутствовала возможность своевременно обучиться езде на велосипеде, хотя порой это может спасти жизнь».
Не успел я взамен похвалиться рано приобретенными навыками хорошего пловца, как фельдфебель принял очередное решение: «Берите автомат. Прикроете наш отход. Мы вытащим вас отсюда, позже…»
Возможно, кто-то из отряда, послушно снимая со стойки велосипед, попытался приглушить мой страх. Но тщетно. Я занял у подвального окна позицию с автоматом, с которым не умел толком обращаться. Правда, неспособный и к этому солдат не успел сделать ни единого выстрела, так как пять-шесть человек, выскочивших через переднюю дверь дома, были тотчас срезаны автоматными очередями посреди улицы неизвестной деревни; выстрелы прогремели то ли с той стороны, то ли с этой, то ли с обеих сразу.
Кажется, я видел, как эта горстка людей, взмахивая руками, валилась на землю, дергалась от предсмертных судорог. Кто-то – может, долговязый фельдфебель? – падая, перекувырнулся. Вскоре уже никто не шевелился. Только переднее колесо велосипеда, торчащее из кучи тел, продолжало вертеться и вертеться.
Но возможно, картина этого побоища возникла у меня в сознании. Была разыграна моим воображением гораздо позднее, ибо на самом деле я покинул свою позицию у подвального окна еще до расстрельного финала и ничего не видел, не хотел видеть.
Без автомата, доверенного мне оружия, прихватив лишь свой карабин, я выбрался из дома торговца велосипедами, крадучись через задний двор и скрипучую калитку. Прикрытый садами, деревьями и кустарником с набухшими почками, я ушел тропинками из деревни, где еще гремел бой, и неожиданно наткнулся на узкоколейку, проложенную по насыпи высотой с человеческий рост и окаймленной по обеим сторонам кустами. Она шла прямо к предполагаемой линии нашего фронта. Тишина. Только воробьи да синички в кустарнике.
Не то чтобы я успел чему-то научиться у фельдфебеля, который счел, что я просто глупо пошутил, будто не умею ездить на велосипеде, но мгновенно принятое решение двинуться по узкоколейке, провидчески предсказывавшей направление, оказалось верным.
Примерно через километр хода по деревянным шпалам и щебенке я увидел поврежденный мост с дугой, поднимавшейся над рельсами, а на нем – сначала машины с пехотой, а потом небольшую группу бредущих солдат – немцев, судя по неторопливой манере двигаться. Недолго думая, я примкнул к ним, поскольку одинокий солдат без командировочного предписания вне зоны соприкосновения с противником становился смертником, кандидатом на виселицу.
Знаю, мой рассказ звучит неправдоподобно и отдает небылицами. В подтверждение этой истории о том, как я случайно уцелел, говорит следующий факт: даже спустя несколько десятилетий мои дочери и сыновья тщетно пытались уговорить меня поучиться ездить на велосипеде, выбрав какую-нибудь лесную тропинку, без лишних свидетелей – дело ведь, дескать, нехитрое, под силу ребенку. Но стоило мне поддаться на ободрительные призывы, как это было, например, в датском Ульсхеле-Скоу, где Мальте, Хансик и Хелена криками «Папа, давай! Не трусь!» заставили меня сесть в велосипедное седло, как все мои старания кончались тем, что сын матушки, которой – пусть она сама того не ведала – жизнеспасительно не хватило денег на покупку «железного осла», как я презрительно именовал велосипед, неизменно падал наземь.
Лишь моя Ута сумела в начале восьмидесятых – когда, по ее мнению, мой образ жизни был недостаточно активным – раззадорить меня на отчаянный поступок, и я рискнул залезть на голландский велосипед-тандем: она ехала впереди за рулем, я сидел сзади, и мне нравилось, как развеваются по ветру ее волосы. Чувствуя себя в безопасности, я давал волю полету своих мыслей, которым не было нужды стеснять себя необходимостью безотлагательных решений.
Что до других моих дней и не знаю как пережитых ночей после развала фронта по Одеру и Нейсе, то прокрученный назад и латаный-перелатаный фильм рассказывает о них немного. Не помогают ни ранее многоречивые пергаментные кожицы лука, ни прозрачный янтарь, сохранивший для нас доисторическое насекомое таким, будто поймано оно только сегодня. Придется вновь обратиться к Гриммельсгаузену, которого схожие перипетии войны научили страху и наградили приключениями, достойными «егеря из Зуста». Подобно тому, как описание битвы при Витштоке разыгрывается на реке Доссе и в ее болотистых окрестностях, где гибнут императорские войска – причем Гриммельсгаузен живописует это побоище, искусно пользуясь барочной лексикой своего коллеги, поэта Мартина Опица, – так и я могу указать, что боевые действия, непосредственно затронувшие меня, разыгрывались в Лаузице, районе между Котбусом и Шпрембергом.
Похоже, тогда вновь предполагалось стабилизировать фронт, чтобы именно оттуда, где я плутал, сформировать новую группировку для прорыва сужающегося кольца вокруг столицы Рейха. Говорили, будто Вождь остается на своем боевом посту.
Противоречивые приказы вели к хаосу, воинские части двигались навстречу друг другу, мешали сами себе; лишь потоки силезских беженцев упорно придерживались одного направления – на запад.
Ах, до чего легко лились из-под моего пера слова в начале шестидесятых годов, когда я без особых сомнений уличал факты во лжи и находил объяснения тому, что не имело смысла. Шлюзы были отворены. Слова низвергались неукротимым водопадом. Попадая то под кипящую, то под студеную струю, омолаживались традиционные приемы повествования. Пытка щекоткой развязывала язык упорной немоте, добиваясь признаний. Любой пук рождал звучное эхо. Каждая находка стоила трех пожертвованных истин. Все реальное происходит, сообразуясь с определенной логикой, но не менее логична возможность и прямо противоположного хода событий.
Так, в заключительной главе второй части романа «Собачьи годы» сделана попытка обнаружить присутствие смысла в подземном бункере Вождя, то есть в последней битве за Берлин, которая на самом деле следовала лишь логике безумия. Поиски сбежавшего пса по кличке Принц, любимой овчарки Вождя, обрели такую словесную форму, когда невнятная стилистика Хайдеггера – «Ничто ничтожествует непрестанно» – смешалась с чудовищным нагромождением существительных в приказах Верховного главнокомандующего вооруженных сил Германии и потоки этой смеси напрочь снесли все, что сопротивлялось им в виде крупиц правды: «Согласно приказу Вождя… предписывается силами 25-й мотопехотной дивизии закрыть брешь в районе Котбуса и тем самым предотвратить возможный прорыв собаки… Изначальная явность собаки Вождя улавливается дальночувствием. Улавливаемое дальночувствием Ничто в оперативном районе группы Штайнера установлено как Ничто… Ничто установлено между танками противника и нашим передним краем».
Но там, где я находился или где мне надлежало находиться – «брешь» под Котбусом? – не существовало никакого «нашего переднего края» в виде организованных воинских соединений. Дивизию «Фрундсберг», приписанную, вероятно, к пресловутой группе Штайнера, вполне можно было назвать «ничто». Сколоченные наспех остатки подразделений реагировали на противоречивые приказы. Все распадалось, не подчиняясь какой бы то ни было логике, и так продолжалось до тех пор, пока – теперь кинолента вновь выводит меня на экран – прихоть высших сил не уготовила рядовому мотопехоты новое предназначение.
По воле случая, давнего знакомого, наугад мечущего свои игральные кости, меня прибило к отряду из двенадцати – пятнадцати человек, который за неимением тяжелого вооружения использовался как разведгруппа, иначе говоря – «команда смертников».
У меня куда-то запропастилась плащ-палатка и, что еще хуже, потерялся карабин, поэтому мне выдали итальянский автомат, попавший таким образом – если бы дело дошло до серьезной стычки – в весьма ненадежные руки.
Помню совещание сгрудившихся касок, бросавших тень на угрюмые лица мужчин и испуганные физиономии юнцов, среди которых тогдашняя фотография, если бы кто-нибудь снял ту разношерстную компанию, запечатлела бы меня как третьего слева.
Командовал опять фельдфебель, старый служака, только на сей раз приземистый и широкоплечий. Согласно приказу нам надлежало, выдвинувшись вперед, искать соприкосновения с противником.
В опустившихся сумерках мы, поплутав, выбрались на вспаханную танковыми гусеницами лесную дорогу, по которой вроде бы несколько часов назад прошла колонна «тигров» и бронетранспортеров – ударная группа. Мы должны были установить с ней контакт. Но из рации, которую мы несли с собой, доносился только шум и бессвязные обрывки чьих-то переговоров.
По обеим сторонам дороги царило однообразие: сосны, только сосны. Только высокие сосны, справа и слева. Хотя тяжелого оружия тащить не приходилось, но по пути мы подобрали старика, который, судя по повязке, был ополченцем, да еще двух легко раненных солдат, похожих на близнецов, поскольку оба хромали на левую ногу.
Ополченец нес какую-то околесицу: то ворчливо богохульствовал, то ругал соседа. Раненых солдат нужно было поддерживать, почти нести. Двигались медленно. По рации все еще не поступало никаких сообщений от ушедшей вперед ударной группы, поэтому фельдфебель приказал устроить на обочине привал. Похоже, изрядный фронтовой опыт подсказывал ему, что следует дождаться возвращения бронетранспортеров, которые захватили бы заговаривающегося ополченца и обоих раненых. Впрочем, измотаны были все. По счастью, он послал в дозор на лесную дорогу не кого-либо из юнцов, а именно меня, велев получше разуть глаза.
И вот опять рисуется картина: каким я вижу себя самого. На мне каска, которая сползает на лоб. Я исполняю приказ. Я усердно стараюсь справиться с заданием.
Мне действительно удалось это сделать, несмотря на усталость; через некоторое время среди темного ночного прогала лесной дороги я разглядел световую точку, которая по мере приближения разделилась на два огонька. Выкрикнув по уставу: «Замечен движущийся транспорт! Вероятно, бронемашина пехоты», я вышел на середину дороги, чтобы меня было лучше видно и чтобы согласно приказу остановить предполагаемый бронетранспортер; будучи левшой, я поднял левую руку.
Возможно, меня смутило, что приближающийся гусеничный бронетранспортер ехал с зажженными фарами, а когда он притормозил в нескольких шагах от меня, сомнения подтвердились. Хватило одного взгляда. Только русские могли себе позволить не экономить электричество, гнать вперед, ни о чем не…
«Иваны!» – крикнул я отряду на обочине, а сам, не теряя времени на то, чтобы разглядеть пехотинцев, плотно рассевшихся на бронетранспортере, и таким образом впервые встретиться с советским солдатом лицом к лицу, прыгнул вправо, пока не раздались выстрелы, нырнул в сосновый молодняк на обочине, оказался уже поодаль, но еще в опасной зоне.
Тут же послышались крики на двух языках, их заглушила перестрелка; в конце концов последнее слово осталось за русскими автоматами.
Пока я потихоньку отползал, продираясь меж густого молодого сосняка, слева и справа били автоматные очереди, но меня они не задели, в отличие, видимо, от нашей остальной команды вместе с фельдфебелем. Даже ополченец больше не богохульствовал и не ругал своего соседа, сводя с ним какие-то счеты. Раздавались только голоса русских, теперь уже поодаль. Кто-то рассмеялся, и смех был вполне добродушным.
Предательски громко похрустывали сухие ветки, поэтому уцелевший пехотинец не рискнул ползти дальше по-пластунски, как его учили. Он прикинулся мертвым, будто желая уклониться от хода истории, а ведь итальянский автомат делал его боеспособной единицей.
Лишь когда вражеский бронетранспортер тронулся с места и за ним последовали другие, я опять пополз, выбрался туда, где молодняк граничил со взрослым лесом, а деревья стояли строгими рядами, воплощая собою прусский порядок. Меня совсем не тянуло назад, поскольку там лежали только трупы. К тому же бледные отблески света и шум моторов на лесной дороге свидетельствовали о новом движении противника.
Я все дальше углублялся в лес; неожиданно, как по заказу, пробился полумесяц; небо было не слишком облачным, поэтому в лунном свете юный солдат не так уж часто натыкался на стволы деревьев. Запах смолы настолько поглотил его и обволок собой, что солдат сделался похож на насекомое, сохранившееся в моем янтаре и претендующее на то, чтобы быть моей инкарнацией; этот кусочек янтаря всегда лежит у меня под рукой рядом с другими находками в верхнем ящичке конторки, за которой я работаю; янтарь желает, чтобы его разглядывали на просвет, ждет вопросов. Если набраться терпения, то паучок, клещ или жучок могут дать ответ…
Что же я вижу, разглядывая при свете полумесяца одинокого рядового мотопехоты, являющегося как бы ранним изданием нынешнего, уже пожилого человека?
Он выглядит так, будто сбежал из сказок братьев Гримм. Вот-вот заплачет. Ему совсем не нравится история, в которую он попал. Ему хотелось бы походить на заглавного персонажа из книги Гриммельсгаузена, героя столь близкого, что он почти осязаем. Он и впрямь немножко похож на этого героя, которому мир представляется сумасшедшим домом, состоящим из целого лабиринта углов и коридоров; выбраться оттуда можно лишь с помощью чернил и пера, да еще под каким-нибудь диковинным именем, вроде Напеременускор. Вот его уловка, которая оправдывала себя еще со школьных времен: сочинительство помогает выжить.
А пока все, что произрастет дальше, имеет своей питательной средой одни лишь предположения. Ему хочется примерить на себя ту или иную роль, я же вижу только бесцельно плутающего солдатика, который порой смутно вырисовывается между ровными, одинаковыми по росту соснами, а потом пропадает снова, ускользая от будущего видоискателя.
Он все еще вооружен, держит автомат на изготовку. Бесполезным продолговатым барабаном болтается противогаз. В холщовой котомке для провианта завалялись крошащиеся остатки сухого пайка. Фляга наполовину пуста. Отцовский подарок, ручные часы со светящимся циферблатом марки «Кинцле» остановились неизвестно когда.
Ах, если бы уже сейчас у него был тот кожаный стаканчик и три игральные кости, которые достались ему в качестве трофея вскоре после окончания войны. С помощью этих игральных костей он и его ровесник, сотоварищ по лагерю для военнопленных в Бад-Айблинге станут гадать о будущем. Ровесника будут звать Йозефом, он окажется целеустремленным католиком, желающим непременно стать священником, епископом или даже кардиналом… Впрочем, это уже совсем другая история, начало которой пока неведомо и которой нечего делать здесь, в темном сосновом бору.
Вот он спит сидя, прислонившись к дереву. Вот проснулся и испуганно вздрогнул, но озноба не почувствовал, хотя еще недавно ему так не хватало теплой шинели, потерянной под Вайсвассером. При дневном свете он, как и сосны, отбрасывает тень. Но не может воспользоваться этим ориентиром, чтобы выйти из леса, бродит по кругу, не замечая этого, достает сухарь, отворачивает крышку фляги, пьет, отчего каска съезжает на затылок. Он не может вести счет минутам, под руками нет ничего, чтобы погадать о будущем; ему нужен друг – пусть еще безымянный, а пока он сам силится походить на того Симплиция, который знает выход из любой передряги, был прозван «егерем из Зуста» и прослыл отменным фуражиром, способным раздобыть не только черный хлеб, но и вестфальский окорок.
А теперь, когда вновь смеркается и начинает покрикивать сыч, он дожевывает последние крохи; его томит голод и чувство полного одиночества под ночным небом, которое заволакивают тучи.
Окутанный кромешной тьмой, он получает новый урок страха, чувствует, как страх придавливает его, старается вспомнить детские молитвы: «Боженька милый, даруй мне силы..», кажется, даже зовет: «Мама, мама!» – а та в свою очередь пытается докричаться до него из дальнего далека: «Иди ко мне, малыш! Сделаю тебе твой любимый гоголь-моголь», но он остается в темном бору, один-одинешенек, пока не происходит нечто не воображаемое, а вполне реальное.
Слышу шаги или звуки, похожие на шаги. Хрустнул сучок. Крупный зверь? Кабан? Или всего лишь белка?
Кто-то движется, то чуть ближе, то дальше, но идет ко мне, вот уже совсем рядом.
Осторожно! Затаить дыхание! Спрятаться за сосну!
Сделать то, что вдолблено муштрой. Снять предохранитель. Тот, наверное, тоже снимает предохранитель.
Два человека, подозревающие друг в друге врага. Потом, через много лет, из этого могла бы получиться сцена для балета или кинофильма, такие сцены бывают в каждом вестерне: напряжение растет, начинается ритуальный танец перед стрельбой.
Говорят, в темном лесу нужно насвистывать, чтобы избавиться от страха. Что-то – возможно, издалека помогла мама – подсказало мне, что надо напевать. Только не заученные марши, вроде «Эрики», и не модный шлягер, например из тех, что недавно исполняла Марика Рёкк – о том, как одиноко человеку ночью, – нет, с губ сама собой сорвалась подходящая к случаю детская песенка. Я запел первую строчку куплета «Гансик боится, / Страшно ему…» и повторял ее до тех пор, пока не услышал в ответ: «Ночью по лесу / Плутать одному».
Не знаю, сколько продолжался наш антифон; наверное, понадобилось некоторое время, чтобы опознавательный сигнал – здесь заплутали два существа, принадлежащие к немецкому роду-племени, – сработал и был понят правильно, после чего мы оба, покинув свои укрытия и опустив оружие, заговорили на солдатском жаргоне, подходя друг к другу все ближе, совсем близко…
Второй певец нашего дуэта держал штурмовую винтовку, он был на несколько лет постарше и на несколько сантиметров пониже. Без каски, в мятой полевой фуражке, довольно тщедушный, он говорил на берлинском диалекте с характерной ноющей интонацией. Мой легкий испуг, когда он щелкнул зажигалкой: огонек сигареты осветил угрюмое лицо.
Позднее выяснилось: воевать он начал с польской кампании, побывал во Франции и Греции, дошел до Крыма и дослужился до старшего ефрейтора. Дальнейших званий не хотел сам. Ничто не могло вывести его из душевного равновесия, что подтвердилось последующими событиями, когда всякий раз дело могло обернуться совсем худо. Он стал моим ангелом-хранителем, сыграв роль гриммельсгаузеновского Херцбрудера; в конце концов он вывел меня из леса, а потом протащил и через русскую линию фронта.
На одном из привалов он при свете луны, выглянувшей на достаточное время, тщательно соскоблил свою двухдневную щетину. Мне пришлось держать карманное зеркальце моему новому командиру.
Только начинавшееся от опушки поле с уходящими на запад бороздами побудило нас выйти из-под лесного покрова. Похоже, поле вспахали совсем недавно, а кончалось оно за небольшим холмом. Потом мы пошли по окаймленному кустами проселку, преодолели речку по мосту, который не охранялся. Наполнив фляги, мы напились, вновь пополнили фляги; старший ефрейтор устроил перекур.
Лишь на третьем мосту – видимо, путь наш пересекал рукава разветвленной Шпрее – вдалеке мелькнул огонек. До нас долетел смех, обрывки слов. В отсвете огня мелькнули тени.
Нет, Иваны не пели, не были в стельку пьяными. Наверное, одни спали, а другие…
Лишь когда мы уже миновали реку, вслед раздались возгласы: «Стой!» и еще раз: «Стой!»
На третий раз – мост был позади – старший ефрейтор скомандовал: «Бегом! Жми что есть мочи!»
И мы понеслись так, как я потом еще долго, тягуче и медленно бежал в моих послевоенных снах, прямо через пашню, вывороченная сырая земля липла к подошвам, опадала комьями и налипала снова, отчего мы, теперь уже под огнем автоматов и освещенные взлетевшей в небо ракетой, двигались заторможенно, будто в замедленной съемке, и этот слишком растянувшийся киноэпизод окончился лишь тогда, когда мы добрались до канавы, опоясывавшей поле, которая и укрыла нас. Ракета больше не взлетала, поле оставалось темным. Лишь изредка проглядывала луна. Выскочивший кролик подался в сторону, но так лениво, словно нас не стоило бояться.