Текст книги "Луковица памяти"
Автор книги: Гюнтер Грасс
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
Как я страху учился
Припомнилось ли мне по дороге до Берлина мое первое путешествие в том же направлении, возвращающее меня в детство? Когда же это было – в тридцать шестом, олимпийском году или годом позже?
Я был еще учеником народной школы, когда согласно так называемой программе отправки детей в сельскую местность нас доставили поездом в Рейнланд, к самой границе с Голландией. Поскольку отправляли нас из суверенного государства, коим был Данциг, мы увидели весь тогдашний марионеточный театр: сначала пришли данцигские таможенники, потом дважды – польские, в другой форме, и, наконец, на пограничной станции Шнайдемюль германские, опять-таки в другой форме. И честь всякий раз отдавали иначе: одни подносили к козырьку фуражки ладонь, другие – два пальца, третьи – снова ладонь.
Все это происходило через небольшие промежутки времени. У каждого из ребят на шее висела целлофановая папочка с документами, которыми мы очень гордились.
Я работал у крестьянина, который держал коров и откармливал свиней, его сын Матиас был моим ровесником; здесь я научился из тщательно разглаженных грядок выкапывать отростки спаржи, стараясь их не повредить. Следовательно, дело было в мае. Деревня называлась Брайель. Порядки там царили еще более католические, чем в лангфурской церкви Сердца Христова. Жена крестьянина заставляла Матиаса и меня каждое воскресенье ходить на исповедь. Тогда я еще верил в ад и грехов за собой знал предостаточно.
Дорога от четырехугольного крестьянского подворья до сельской школы следов в памяти не оставила. Да и вообще запомнилось немногое. Вижу лишь бесчисленное множество блескучих мух на побеленных стенах крестьянской кухни. С самыми жирными из пойманных мух я устраивал забаву, которую подсмотрел дома у одноклассника, чья любовь ко всяческой живности не знала границ: приклеивал к мухам разноцветные нитки. Мухи с красными, синими и желтыми хвостами кружили над столом, и смотрелось это довольно красиво.
Я соревновался с Матиасом, кто больше поймает мух, мы смахивали их рукой со стены. «Лучше мух ловить, чем баклуши бить», – хвалила нас бабушка, не встававшая со своего кресла и перебиравшая четки. За окном простиралась равнина.
В трех церковных колокольнях от нас начиналась Голландия…
Лишь циник назвал бы мое второе путешествие на Запад «отправкой детей в сельскую местность». Когда после ночного переезда и многочисленных остановок наш поезд с опозданием подошел к столице Рейха, двигался он так медленно, будто хотел дать возможность пассажирам если уж не записывать путевые впечатления, то хотя бы откладывать их впрок на будущее – для заполнения провалов памяти.
Помнится лишь вот что: по обе стороны железнодорожной насыпи горели дома и целые жилые кварталы. Из оконных проемов верхних этажей выбивалось пламя. Затем взгляд вновь падал в темные расщелины улиц и задних дворов, где росли деревья. Порой мелькала человеческая тень. Было малолюдно.
Пожары были вполне обычны, Берлин каждый день разрушался все больше. За очередным воздушным налетом последовал отбой. Поезд катил медленно, словно нарочно, чтобы я получше рассмотрел город.
До тех пор я видел руины лишь мельком в еженедельных выпусках кинохроники, когда там показывали транспаранты с надписями вроде: «Нас не сломить!» Или: «Рушатся стены, но наши сердца – несокрушимы!»
Еще недавно имперский министр пропаганды Геббельс живо изображал самого себя на экране городского кинотеатра «Тобис-паласт», подбадривая на фоне развалин мужчин и женщин, лишившихся жилья после бомбежек, пожимая руку коменданту убежища местной ПВО и трепля по щеке смущенно улыбающихся детишек.
Незадолго до получения мобилизационной повестки я побывал у дяди с материнской стороны, который работал киномехаником в «Тобис-паласт» и благодаря которому я несколько лет мог бесплатно смотреть фильмы, даже такие, например, как «Ванна на сеновале», хотя детей на эти сеансы не пускали. Может, еще тогда через окошечко возле проектора я увидел после киножурнала, в котором Геббельс разговаривал с людьми, уцелевшими в бомбежку, пропагандистский игровой фильм «Кольберг» с Генрихом Георге в главной роли?
Позднее ходили слухи, будто ребята, одетые на время киносъемок в исторические костюмы и храбро отражавшие натиск наполеоновских войск, позднее, когда они уже не были статистами, а Кольбергу пришлось реально противостоять русским и полякам, попали в народное ополчение – фольксштурм. Многие из них погибли, только на сей раз никто не снял фильм о их героической смерти.
Людей на вокзале не беспокоили далекие пожары. Царила обычная суета, толкотня, раздавались перебранки, внезапные взрывы смеха. Одни отпускники возвращались на фронт, другие – с фронта. Барышни из Союза немецких девушек раздавали чай или кофе и только хихикали, когда солдаты давали волю рукам.
Под не слишком разбитым навесом перрона едко пахло застоялым паровозным дымом; или то была гарь пожарища?
Я нерешительно остановился перед множеством указателей к различным явочным, сборным и командным пунктам. Два чина полевой жандармерии с бляхами на цепочках, за что жандармов предостерегающе прозвали «цепными псами», объяснили мне, куда идти. После недолгого ожидания в кассовом зале – какой же это был из берлинских вокзалов? – мне выдали командировочное предписание, где следующим пунктом прибытия значился Дрезден.
Вижу очередь парней, они болтают друг с другом. Всех томит любопытство, будто нам обещано интересное приключение. Всем весело. Слышу свой громкий смех, только не знаю, над чем. Раздают сухой паек, в том числе сигареты, положенные и мне, некурящему. Кто-то предлагает поменяться на лакомство, которое у нас дома бывало лишь на Рождество: марципан, обвалянный в порошке какао. Вроде бы суровая реальность, а кажется детским сном.
Потом воздушный налет загнал нас в просторный вокзальный подвал, который служит бомбоубежищем. Там вскоре образовалось сборище солдат и штатских, много детей, а еще раненые – кто на носилках, кто на костылях. Откуда-то появилась труппа цирковых артистов, среди них лилипуты – все в костюмах; воздушная тревога застала их во время очередного представления.
Пока снаружи лаяли зенитки, а вдалеке и поблизости взрывались бомбы, циркачи продолжали свое выступление: один гном поразил публику, жонглируя булавами, шарами и разноцветными кольцами. Другие лилипуты показывали акробатические трюки. Среди них выделялась тоненькая дама, которая грациозно сворачивалась в узел, посылая зрителям воздушные поцелуи и получая взамен бурные аплодисменты. Руководил труппой, гастролировавшей в качестве фронтового театра, маленький старик в костюме клоуна. Проводя пальцами по краям бокалов, расставленных рядами и по-разному заполненных водой, клоун извлекал из них тоскливо-прекрасную мелодию. Ярко загримированный, он улыбался. Картинка, запечатлевшаяся в памяти.
Сразу после отбоя я перебрался городской электричкой на другой вокзал. Из оконных проемов жилых домов вновь полыхало пламя. Опять руины фасадов, развалины целых кварталов, выжженных ночными бомбежками. Вдалеке – здание фабрики, высвеченное изнутри пожаром, будто праздничной иллюминацией. В утренних сумерках готовился к отправке состав до Дрездена.
О том, как я доехал туда, – ничего. Ни слова о выданном на дорогу сухом пайке, никаких провидческих или задним числом пришедших на ум мыслей, которые подлежали бы истолкованию. Можно лишь утверждать – а следовательно, и подвергать сомнению, – что именно здесь, в еще не тронутом войной городе, точнее – неподалеку от его предместья по названию Нойштадт, на втором этаже виллы, расположенной в районе, именуемом «Белый олень», мне стало ясно, в какую часть меня направляют. Из очередного командировочного предписания явствовало: где-то далеко в богемских лесах, на учебном полигоне войск СС из призывника, носящего мою фамилию, должны были сделать танкиста…
Спрашивается: испугало ли меня то, что бросилось в глаза тогда, на призывном пункте, как ужасает меня сдвоенное «С» сейчас, спустя шестьдесят лет, когда я пишу эти строки?
На пергаментной кожице лука не сохранилось ничего, что можно было бы прочитать как свидетельство страха или даже ужаса. Скорее, я считал войска СС эдакими элитными подразделениями, которые бросают на наиболее опасные участки фронта, чтобы закрыть брешь, прорвать окружение, как это было с «Демянским котлом», или, например, отбить занятый противником Харьков. Двойная руна на воротнике не производила на меня отталкивающего впечатления. Юноше, мнившему себя мужчиной, важнее был род войск: если уж не довелось попасть на подводный флот, о котором в информационных сводках уже почти не появлялось экстренных сообщений, то пусть я стану танкистом в дивизии, которая, как говорилось на командном пункте «Белый олень», формировалась заново под названием «Йорг фон Фрундсберг».
Йорг фон Фрундсберг был известен мне как предводитель Швабского союза времен Крестьянских войн и как «отец ландскнехтов», человек, сражавшийся за свободу, за волю. А еще в войсках СС мне чудилось что-то европейское, поскольку их дивизии формировались из французских, валлонских, фламандских и голландских добровольцев, там было много норвежцев, датчан, даже нейтральных шведов; они воевали на Восточном фронте, защищая, как тогда провозглашалось, западную цивилизацию от большевистского нашествия.
Словом, отговорок довольно… Но все же я десятилетиями отказывался признаться самому себе в причастности к этому слову, к этой сдвоенной литере. То, что было принято мной из глупого мальчишеского тщеславия, я умалчивал из растущего стыда после войны. Но груз остался, и никто не может облегчить мне этого бремени.
Хотя в осенние и зимние месяцы тупой муштры, пока из меня делали танкиста, я ничего не слышал о военных преступлениях, которые позднее выплыли на свет, однако ссылка на неведение не оправдывает меня перед лицом того осознаваемого факта, что я был частью системы, спланировавшей, организовавшей и осуществившей уничтожение миллионов людей. Даже если согласиться, что на мне нет прямой вины, нельзя избавиться от тяжкого осадка, который просто так не спишешь на коллективную ответственность. Знаю, жить с этим придется до конца дней.
За лесами и среди лесов, на раскисших полях и пашнях. Грязный снег на деревьях и крышах бараков. Вдали луковка церковной башни. На безымянном полигоне ни одного чешского слова, только немецкие команды, которые морозный воздух разносит далеко окрест.
Наша боевая подготовка на устаревшей технике – танки Т-3 и Т-4, использовавшиеся в первые годы войны, – ограничивалась изнурительной муштрой. Мне казалось, что так и должно быть, однако первоначальное воодушевление все более угасало. Нас, новичков – кроме моих ровесников здесь, правда, были также старослужащие из ВВС, откомандированные в войска СС и прозванные «подарком Геринга», – гоняли с утра до ночи, обещая «смешать с грязью».
Все происходило, как в прочитанных мной книгах, но имена даже самых жестоких мучителей напрочь забыты, словно их нарочно вычеркнули из памяти. Приходилось идти на всяческие уловки или же безропотно покоряться. Наглотавшись однажды разогретого масла из банки с сардинами, я сумел симулировать желтуху, дабы уклониться от муштры, в другой раз помог фурункулез, весьма распространенный в нашей учебке, но вечно переполненный госпитальный барак давал убежище лишь на короткий срок. Потом муштра возобновлялась.
Нашим обучением занимались унтер-офицеры, еще довольно молодые люди, которых год-другой, проведенный на фронте, сделал закоренелыми циниками; теперь они, награжденные шпангами за участие в рукопашных схватках и медалями за восточную кампанию, прозванными «орденом за мороженое мясо», передавали нам свой опыт, нажитый на кубанском плацдарме или в танковом сражении на Курской дуге. Они делали это то с ожесточенной сосредоточенностью, то с веселой безжалостностью, то просто поддавшись сиюминутному настроению. Громогласно или тихо они осыпали нас солдатской бранью, соревновались в разнообразии истязаний, часть которых придумывали сами, а часть заимствовали из давних армейских традиций.
Запомнилось немногое. Кое-что из воспитательных мер для новобранцев запечатлелось в памяти как смешной эпизод; впрочем, не знаю, является ли ответ на испытанные унижения лишь плодом моей мстительной фантазии или же месть действительно состоялась, да еще в столь анекдотической форме; по крайней мере, эта история не лишена пикантных подробностей.
Вижу, как ранним утром я иду по заснеженному и еще темному лесу, обвешанный слева и справа здоровенными алюминиевыми термосами. Туда – почти бегом, обратно – еле передвигая ноги. В лесу затерялось похожее на замок поместье, которое, однако, приметно благодаря освещенным окнам; поговаривают, будто там расквартированы высшие чины. Иногда мне слышится доносящаяся оттуда музыка. Порой определенно кажется, что там репетируют струнный квартет Гайдна или Моцарта, но к моей истории, творившейся в тиши, это не имеет ровно никакого отношения.
Вот уже несколько дней как мне приказано доставлять нашим унтершарфюрерам и гауптшарфюреру к завтраку два термоса с кофе, который должен оставаться горячим в течение всего дня, для чего его постоянно подогревают. Кофе готовят в кухонном бараке за лесом. Нам, новобранцам, давали ячменный кофе, к которому, по слухам, якобы подмешивали соду для подавления сексуальности. А вот напиток, который я носил полудюжине привилегированных унтершарфюреров и гауптшарфюреру и который полагалось доставлять горячим, был, судя по всему, настоящим кофе. Во всяком случае, об этом свидетельствовал аромат из термосов.
Дорога туда и обратно отбирала у меня половину времени, отводившегося на завтрак, и те минуты, которых мне недоставало, чтобы успеть почистить комбинезон от вчерашней запекшейся грязи, а потому на утренней поверке мой внешний вид вызывал нарекания, за которыми следовали взыскания: бег вверх-вниз по холмистому полю с полной выкладкой и в противогазе, по налипающей на сапоги глине – истязание, способное на всю жизнь исполнить новобранца в противогазе чувством мести.
Вероятно, я придумал свою месть, обливаясь слезами за запотевшими круглыми стеклами противогаза, снова и снова разрисовывая ее себе до мельчайших деталей.
На обратном пути из кухни я останавливаюсь в укрытии заснеженных сосен. Огни поместья заметны издалека, а меня оттуда не видно. Тишина. Слышится лишь мое дыхание.
Отлив немного кофе, ставлю на снег термосы и мочусь туда, чтобы восполнить недостачу, сначала в один, потом в другой. Остальным поливаю сугробы между деревьями, отчего снег едва заметно желтеет.
Вдобавок начинается снегопад, скрывая все следы. Мне жарко, несмотря на холод. Меня охватывает чувство, похожее на счастье.
Внутренний голос шепчет: они будут пить эту бурду, подслащивая сахаром, которым запаслись неизвестно где. Прямо сейчас, за завтраком, а потом после обеда и еще подогреют к ужину, когда, наоравшись за день до хрипоты, они потянутся к термосам. Опережая события, вижу их, унтершарфюреров и гауптшарфюрера, отсчитываю каждый их глоток за глотком.
И они действительно опустошали термос за термосом, пили то, что я приносил более или менее горячим. В мечтах и наяву. Хотя кто смог бы меня уличить? Рискну предположить, что повторяемый ежедневно с никому не видимой ухмылкой акт бессильной мести помог мне вынести муштру и тяжелые истязания; а в соседней роте один новобранец повесился на ремне от противогаза незадолго перед отбыванием очередного наказания.
Все остальные приказы я исполнял без тайного саботажа – например, ползал под днищем учебного танка. Команда называлась: «Промерить клиренс!»
Вот что должно было сделать из меня настоящего мужчину: Краткий курс ознакомления с тяжелым вооружением. Стрельба по подвижной цели. Ночные марш-броски с полной выкладкой. Приседания с карабином на вытянутых руках. Поощрением служила дезинсекция, которая время от времени производилась в специально оборудованном бараке. После дезинсекции мы поотделенно шли голыми в душ, после чего можно было посмеяться в кинобараке над комедией с участием Ханса Мозера и Хайнца Рюмана.
Почта приходила все нерегулярнее. После обеда нас пичкали теорией. В бараке, где шли занятия, нам демонстрировали майбаховский танковый двигатель. Память не отложила ни единой технической детали. Водить машину я до сих пор не умею и не хочу. От азбуки Морзе, которую нам тоже вдалбливали, в памяти также ничего не осталось.
Раз в неделю нам докучали политзанятием, на котором шла речь о «крови и почве», о «жизненном пространстве». Этот словесный мусор оказался живучим; его и сегодня можно найти в интернете.
Отчетливей – поскольку он сложился в рассказ – запечатлелся в памяти эпизод, находящийся за рамками повседневной изнурительной муштры. Некоторых призывников, среди них и меня, по очереди вызывали в похожее на замок поместье, которое казалось мне таким загадочным во время моих утренних походов. Всюду, начиная с холла, где стояло пианино, на витой лестнице, на стенах большой залы висели оленьи рога и темнели роскошно обрамленные картины, изображающие сцены охоты. Мебели было совсем немного, только письменный стол на гнутых ножках. За ним восседал приветливый оберштурмбаннфюрер, похожий на учителя гимназии.
Разрешив мне «встать поудобней», он поинтересовался, какой профессией я хотел бы заняться после окончательной победы. Он разговаривал со мной тоном доброго дядюшки, озабоченного будущим своего племянника.
Умолчав о своем твердом намерении стать художником, я уклончиво ответил, что хотел бы изучать историю искусств; на это мне была обещана поддержка, если я соглашусь поступить в школу юнкеров для будущего руководящего состава и если меня туда примут.
По его словам, уже сейчас кадры, проникнутые национальной идеей, готовят там для решения многих задач по территориальному планированию, которые возникнут после окончательной победы, когда произойдет необходимое переселение инородных популяций; эти кадры будут руководить экономикой, восстановлением городов, финансовым сектором и упомянутой мной сферой искусств… Потом он осведомился об уровне моих знаний.
Доброго дядюшку в очках без оправы, чьего звания я точно не помню – похоже, все-таки оберштурмбаннфюрер, – вроде бы действительно интересовал мой, как он выразился, «жизненный путь». Поэтому я отбарабанил ему все, чего понабрался благодаря картинкам из сигаретных пачек и монографиям «Кнакфуса». Говорил без умолку и, должно быть, весьма самонадеянно об автопортретах Дюрера, об Изехаймском алтаре, о картине Тинторетто «Чудо святого Марка», которую похвалил за смелую перспективу в изображении пикирующего апостола.
После экскурсов по ужатой до трех альбомов истории мирового искусства кладезь моих познаний иссяк, завершившись дерзкой характеристикой Караваджо, которого я назвал «убийственным гением»; затем будущий выпускник юнкерского училища пустился в пространные рассуждения о жизни и творчестве Ансельма Фейербаха и вообще о «немецких римлянах», а под конец о Ловисе Коринте, которого Лили Крёнерт, моя учительница рисования в школе Святого Петра, считала гениальным. Поэтому я объявил его произведения, выставленные в «Доме немецкого искусства», выдающимся достижением современной живописи.
Покачав головой, добрый дядюшка скупым жестом отправил меня прочь: судя по всему, я был признан негодным для карьеры в качестве руководящего кадра после окончательной победы, ибо юнкерское училище не избавило меня от дальнейшей муштры.
На семнадцатилетие я, хоть и с опозданием, получил из дома посылку: шерстяные носки и раскрошившийся пирог. А к ним прилагались исписанные каллиграфическим отцовским почерком две страницы, полные заботливых наставлений, совершенно далеких от моей реальной жизни. Позднее шли только письма, а после Рождества прекратились и они.
Сообщения с «доски объявлений» уверяли нас, что наступление в Арденнах развивается успешно и в ходе военных действий ожидается перелом, однако вскоре из сводок стало известно о вторжении русских в Восточную Пруссию. Рассказы об изнасилованиях и убийствах немецких женщин под Гумбиненом занимали мое воображение во время теоретических занятий.
Днем в морозном зимнем небе появлялись эскадры вражеских бомбардировщиков. Они беспрепятственно совершали свои полеты, за ними тянулся конверсионный след. Куда они летели? Собственно, выглядело это красиво. Только куда подевались наши истребители?
А еще ходили слухи о ракетах V-1 и V-2, о том, что вот-вот будет пущено в ход «чудо-оружие». В конце февраля, когда уже разлетелась молва о спаленном Дрездене, полнолунной ночью, звенящей от мороза, нас привели к присяге. Хор исполнил обязательную по такому случаю песню войск СС: «Пускай кругом измена, мы верность сохраним…»
Вскоре я стал очевидцем событий, приобретших характер организованного хаоса и ознаменовавших собой – сперва медленно, потом с нарастающей быстротой и, наконец, лавинообразно – крушение великого Германского рейха.
Но видел ли я, что дело идет к финалу?
Представлял ли себе, что происходит с нами, со мной?
Существовала ли вообще среди каждодневных забот о том, чтобы добыть порцию супа и солдатскую пайку хлеба, какая-то возможность оценить реальное положение вещей?
Осознавал ли семнадцатилетний парень начало того конца, который позднее назовут «крахом», всю его грандиозность и глубину?
Когда моя первая попытка разобраться в путанице, царившей в голове молодого солдата под не по размеру большой каской, которая постоянно сползала ему на глаза, и запечатлеть результаты на бумаге, что обернулось в начале шестидесятых годов романом «Собачьи годы», то дневниковые записи рядового мотопехоты Харри Либенау, для которого война превратилась в непрерывное отступление, переплелись и смешались с его страстными письмами к кузине Тулле, оказавшейся, по слухам, на пассажирском лайнере «Вильгельм Густлофф», который перевозил беженцев и затонул в ледяных водах Балтийского моря.
Я тоже вел нечто вроде дневника, делая заметки в тетради, пропавшей вместе с другим походным имуществом и зимней шинелью где-то под Вайсвассером или Котбусом. Списывая эту пропажу, я испытываю сейчас такое чувство, будто вновь потерял самого себя.
Что же строчил я на линованной бумаге во время кратких привалов или сравнительно длительных передышек?
Какие мысли уносили меня от того, что происходило вокруг, растекаясь порой томительной скукой, когда мы ждали вечно отстающую полевую кухню или очередных приказов, гнавших нас то в одну, то в другую сторону?
Заносило ли в мою тетрадь предвестье весны рифмованные строки?
Нравились ли мне мои эсхатологические настроения?
Нет, не удается воспроизвести ни одной из моих бредовых мыслей, ни строчки из мартовских виршей, ни малейших сомнений, которые мне надлежало бы иметь на ту пору и поверять их моему утерянному дневнику; но тогда возникает вопрос: что же, собственно, делал призывник, прошедший военную подготовку?
Сидел в танке, став если не наводчиком, то хотя бы заряжающим?
Довелось ли ему стрелять по движущейся цели, как учили на мишенях?
Где, когда и к какой части я был прикомандирован?
Пока что мне не удается добиться какой-либо определенности насчет солдата скорее призрачной, нежели реальной дивизии «Иорг фон Фрундсберг». Из учебного лагеря среди богемских лесов отдельные группы направлялись в удаленные места формирования маршевых рот. Одна группа двинулась к Вене, другая должна была принять участие в боях за Штеттин. Нас же товарный эшелон увез ночью через Теген-Боденбах на Дрезден, оттуда дальше на восток, где в Нижней Силезии вроде бы проходила линия фронта.
От Дрездена запомнилась лишь гарь пожарищ и картины, увиденные через щель отодвинутой двери товарного вагона: между рельсами на фоне опаленных фасадов грудилось что-то, покрытое сажей. Кому-то почудились обугленные трупы. Другим померещилось не знаю что. Мы спорили, чтобы заглушить ужас; ведь и сегодня то, что произошло в Дрездене, погребено под словесами.
Похоже, мы прибыли в реальность, чтобы сразу вновь покинуть ее или заменить на нечто, желающее быть иной реальностью. После того как наш вагон при сортировке несколько раз отцепляли и направляли в противоположные стороны, наша группа добралась наконец до своей маршевой роты, которая еще не была полностью укомплектована и расквартировалась в освобожденной для этой цели школе. Солдаты кухонной команды пилили на улице вынесенные из здания парты – заготавливали дрова. На школьном дворе разместились бараки, построенные, чтобы преждевременно не закончилась моя барачная жизнь, начавшаяся со службы во вспомогательных частях противовоздушной обороны.
Здесь мы ждали обещанного тяжелого вооружения, танков «тигр». Ожидание затягивалось, но было довольно сносным, благодаря бесперебойному продовольственному снабжению и нестрогому несению службы. Находилось даже время для кинофильмов. Кажется, я снова видел фильм «Мы делаем музыку» с Ильзой Вернер и ее неунывающим художественным свистом. Этот фильм еще в школьные годы заменял мне запрещенный джаз. И может, именно здесь я увидел пропагандистский фильм «Кольберг»?
Но как долго наша составленная с бору по сосенке команда, куда были прикомандированы и пехотинцы из армейских частей, и наземный персонал утраченных аэродромов, ждала здесь не столько обещанных танков, сколько посылаемой нам вдогонку полевой почты, которая все чаще отсутствовала?
Это время похоже на не поддающийся датировке кинофильм, склеенный из различных эпизодов, которые прокручиваются то замедленно, то в ускоренном темпе, пленка движется назад, потом снова вперед, лента постоянно рвется, превращается в совсем другой кинофильм, с новыми персонажами и иными, случайными событиями.
Во всяком случае, перед глазами отчетливо рисуется один унтер-офицер, обычный фронтовик, обедающий вместе с нами за длинным столом. Внезапно ему срочно понадобилось в сортир; тогда, отодвинув еще полную тарелку, он приставил к ней часового, для чего заученным движением двух пальцев вынул из правой глазницы круглую синюю стекляшку, положил ее на кусок мяса величиной с ладонь, выдававшийся каждому из нас к вареной картошке и капусте с коричневой подливой. Затем последовал приказ часовому: «Бди!» После этого все сидящие за столом не могли оторвать глаз от охраняемой тарелки, пока предусмотрительный засранец не вернулся из сортира.
За что еще цепляется память: натюрморт из вещей, не желавших становиться искусством и служивших лишь практическим надобностям. Кстати, многие из наших солдат еще долечивали ранения, их направили в маршевую роту прямо из госпиталя; под конец годным к строевой службе признавали любого.
Однажды под маскировочными сетями появились хоть и не «королевские тигры», но все-таки три или четыре «пантеры» – самоходные орудия без вращающейся башни, для обслуживания которых наша сборная команда была подготовлена явно недостаточно. Тем не менее нас вытащили из бараков, посадили на броню в качестве сопровождения, с обычными карабинами, некоторым дали штурмовые винтовки.
Фронт вроде бы проходил вблизи Сагана, силезского городка, который удалось отбить, но бои за него продолжались. Говорили, будто оттуда пойдет наступление на Бреслау, чтобы прорвать блокаду города, превращенного в крепость. Но дошли мы только до Вайсвассера, где исчезла всякая организация, а заодно там пропало мое походное имущество вместе с дневником и зимней шинелью.
Тут фильм обрывается. Сколько бы я ни пытался склеить обрывки и запустить ленту снова, получается невнятный калейдоскоп. Мне удалось избавиться от замызганных портянок, заменив их шерстяными носками, добытыми на брошенном вещевом складе; там же штабелями лежали нижние фуфайки и плащ-палатки. На каком-то привале в пойме реки я трогаю вербные сережки.
Куковала ли ранняя кукушка? Вел ли я счет отмеренным годам?
А потом я вижу первых мертвецов. Молодых и старых, в армейской форме. Они висят на еще голых придорожных деревьях или на липах, растущих на рыночных площадях. Картонка на груди гласит, что повешенный – «трус, подрывающий боеспособность вооруженных сил». Мой ровесник, да еще с пробором слева, как у меня, висит рядом с офицером неопределенного звания, которого военно-полевой суд разжаловал перед казнью. Шпалеры из мертвецов, нас проносят мимо оглушительно скрежещущие гусеницы танков. Никаких мыслей, запечатлелись только картины.
В стороне вижу на пахоте крестьян, тянущих борозду за бороздой, словно ничего вокруг их не касается. Один из них впряг корову. За плугом – воронье.
И снова вижу забившие дороги толпы беженцев: конские повозки, между ними старухи и подростки тащат за собой или толкают перегруженные ручные тележки. На чемоданах и узлах сидят дети, пытающиеся спасти своих кукол. Старик тащит тележку с двумя ягнятами, которые надеются уцелеть на войне. Собиратель живых картин видит больше, чем может вместить в себя.
Во время одной из передышек, когда мы опять двигались от фронта, я приударил за девчонкой, которую звали – тут я совершенно уверен – Сюзанной; она бежала с бабушкой из Бреслау. Девчонка гладит меня по голове, мне разрешено держать ее за руку, не больше. Все это волнительно; дело происходит в уцелевшем хлеву разрушенного крестьянского хозяйства. На нас поглядывает теленок. Ах, если бы у этой истории была изюминка, ради которой стоило бы пожертвовать скучной правдой.
Но в дневник я сумел бы записать лишь то, что «Сюзанна носит бусы вишневого цвета…». А может, такие бусы носила совсем другая девушка, не русоволосая, а чернявенькая, с длинными косами, имени которой я не хочу называть?
Вечно рвущийся и заново склеиваемый фильм ничего не показывает из того, что творилось за границами моего кругозора. Хотя из сводок, которые курсируют в виде слухов, известно о захвате моего родного города русскими, я еще не знаю, что старый центр Данцига будет долго представлять собой дымящуюся груду развалин, что руины сожженных кирпичных церквей уже ждут фотографа, которому надлежит перед началом грядущего планового восстановления документально зафиксировать все разрушения, каждый остов колокольни, каждый осколок фасада, чтобы позднее школьные классы увидели…
Но мысленно я все еще мог окинуть взором панораму города, пересчитать слева направо все церковные башни. Все фронтонные украшения для меня еще оставались на месте, как и оставались целыми улицы, по которым я ходил в школу и возвращался домой. Я силился увидеть мать за прилавком и отца на кухне. Или меня уже мучил страх, что родители и сестра с их нехитрыми пожитками сумели найти место на «Вильгельме Густлоффе»?