355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гюнтер Грасс » Луковица памяти » Текст книги (страница 13)
Луковица памяти
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:29

Текст книги "Луковица памяти"


Автор книги: Гюнтер Грасс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

Она рассказывала еще что-то. Но это стерлось из памяти, как имя ее жениха, которое она все время привычно повторяла, словно он лежит рядом.

Неужели я тоже нашептывал ей на сене какие-то слова? Что-нибудь многозначительное о звездном небе? О луне, которая то появлялась, то исчезала? Или что-нибудь лирическое, только что сочиненное, ибо когда какое-либо событие выбивало меня из колеи, появлялись стихотворные строки, рифмованные и без рифм.

Наверное, я что-то промямлил, когда она с легкой озабоченностью или из простого любопытства спросила, кем я хотел бы стать. Сказал ли я уже тогда, в копне: «Хочу быть художником, непременно!»?

Хоть и поблескивает у луковицы одна мясистая кожица под другой, но ответа она не знает. Между оборванных строчек пустеют пробелы. Мне же остается лишь толковать эти недоступные прочтению места, гадать об их содержании…

Крупинка из россыпи воспоминаний, каждый раз пересортированных заново, подсказывает, что я вроде бы чем-то рассмешил Ингу, мне же самому было не до смеха; дебютант, лежащий рядом с ней под почти полной луной, внезапно погрустнел, будто зверек, сам не понимая, отчего и почему, не помогли ни нежные слова, ни ласковые прикосновения. Даже запах сена сделался вдруг невыносимым.

Когда мы поднялись, наша копна выглядела смятой; Инга натянула трусы, а я принялся застегивать штаны. Потом она начала подравнивать копну, я, кажется, помог ей. Издали можно было подумать, будто мужчина с женщиной вышли в поле на ночные работы.

Чувство безутешного одиночества меня отпустило. Нет, мы не напевали тихонько, встраивая наше разворошенное ложе в ряд с другими копнами: две пары прилежных рук.

Не уверен, но, возможно, она сказала: «Черкни мне открытку, если захочешь», назвав свою фамилию, которая звучала по-польски и кончалась на «ковек» или на «екая», как это бывало у рурских футболистов.

Больше ничего. Или все же? Может, небольшая заминка, всего на мгновение. Потом мы разошлись в противоположные стороны. Она тянула за собой пустую тележку.

А ведь я, будто мне не впервой и у меня имелся опыт, не оглянулся. Что было, то прошло. «Не гляди назад» – говорится в детской песенке и в стихотворении, которое я написал позднее, много лет спустя.

Однако на недолгом и все же затянувшемся обратном пути кто-то обнюхал свою левую руку, будто закрепляя в памяти то, что еще несколько минут назад было осязаемым.

Когда я опустился на скамью рядом с приятелем, которому Инга расцарапала лицо, от меня еще пахло луговым сеном. А в поезде до Бад-Кройцнаха, увозившем наши мешки с добычей, Конго не переставал добродушно ухмыляться, однако никаких скабрезностей он себе не позволил.

По сей день то поспешное расставание тяготит меня. Куда было торопиться? Словно я чего-то испугался и убежал. Ведь поезд пришлось ждать еще долго. Бесполезное время.

С запозданием говорю себе: не лучше ли было бы, вновь почувствовав голод, опять уложить ту, кого звали Ингой, на соседнюю копну?

И зачем вообще нужно было возвращаться в бедный калориями Саар? Ведь ты бы даже смог постепенно сродниться с холмистым Хунсрюком, этим Богом забытым и таким католическим краем, раз уж он сумел послужить темой для популярного телесериала.

Твой приятель Конго уехал бы и без тебя, тем более что он запасся провиантом в виде картошки, белокочанной капусты, сыра и платы за твою хиромантию; к тому же он, не навоевавшись вдосталь, все равно хотел податься в Алжир или Марокко, чтобы подохнуть там во славу Grande Nation.

Что же до крестьянки, хозяйки подворья, то время от времени ты гадал бы ей по руке, делал благоприятные предсказания, чем обеспечил бы женщине спокойный сон и счастливое разрешение от бремени. А если бы однажды у ворот подворья объявился пропавший в России хозяин… Поздний возвращенец… На улице, за дверью…

Дальше пробелы, обрывы кинопленки. Ничего похожего на новые любовные победы или интрижки. Только время года будто замерло без движения: весна сорок шестого.

Я непрерывно скитаюсь, то еду в Везербергланд, то оказываюсь в Гессене, на самой границе американской оккупационной зоны, затем вполне легально попадаю к британцам в Гёттинген, предварительно несколько дней пожив и отъевшись под Нёртен-Харденбергом у еще одного приятеля, крестьянского сына, страдавшего небольшим дефектом речи.

Но копна сена больше нигде не подворачивалась, заработать удачным гаданием по руке тоже не получалось. Только беспокойные скитания, нежелание где-нибудь осесть. Впрочем, там и сям приходилось оформлять полицейскую регистрацию места жительства, хотя бы ради самого необходимого – продовольственных карточек.

Зачем я попал в Гёттинген? Уж, во всяком случае, не ради университета. Да и на что он мне, если у меня нет аттестата зрелости? Ведь с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать, в школу я больше не ходил. Учителя отпугивали меня, что впоследствии подтвердилось многими страницами моих рукописей, на которых фигурировали такие персонажи, как учительница начальных классов фройляйн Шполленхауэр из главы «Расписание уроков» романа «Жестяной барабан» или учитель физкультуры Малленбрандт из новеллы «Кошки-мышки», а еще страдалец Старуш, гимназический штудиенрат из романа «Под местным наркозом», и, наконец, бездетная супружеская пара, учителя Харм и Дёрте из повести «Головорожденные, или Немцы вымирают»; педагоги всегда давали мне достаточно материала. Даже пьеса под названием «Тридцать два зуба» посвящена не только гигиене, но и педагогическому безумию.

Вместо школьных занятий меня учили, как быстро разобрать карабин К-98, вновь собрать его и изготовить к стрельбе, я научился управлять установщиком взрывателя на восьмидесятивосьмимиллиметровой зенитке, а в качестве артиллериста – обслуживать танковое орудие; муштрой вбили умение мгновенно найти укрытие, маршировать строем и привычку на любой приказ тотчас отвечать «есть»; потом я научился «доставать» еду, чуять опасность, то есть избегать «цепных псов» из полевой жандармерии, выносить вид растерзанных трупов и повешенных солдат; я быстро обучился страху, от которого мочился в штаны, умел спать стоя, спасаться фантазиями, воображать без масла, мяса, рыбы и овощей вкуснейшие супы или жаркое, приглашать к столу гостей из разных эпох, я наловчился гадать по руке, и только от аттестата зрелости, который позволил бы поступить в университет, меня отделяла непреодолимая пропасть.

И тут на подходе к гёттингенскому вокзалу – а я любил ошиваться вблизи оживленных вокзалов – я встретил одноклассника, с которым мы учились вместе в невозвратно далеком прошлом. Не помню, сидел ли я рядом, стояла ли его парта впереди моей или позади, было ли это в «Конрадинуме», в гимназии Святого Петра или Святого Иоанна.

Он заговорил со мной, сказал, видимо, что-то дельное, поэтому я отправился с ним по городу, в общем-то пощаженному бомбежками; пошли туда, где во времянке для восточных беженцев ютился он с матерью, но, к сожалению, без взрослой сестры.

Так называемые «ниссеновки» – бараки под выгнутыми дугой крышами из листовой стали – выстроились в ряд, между ними сохло на веревках белье. Обед состоял только из крупяного супа с редкими ленточками капусты. Мне выделили раскладушку. Старший сын женщины погиб в боях под Монтекассино, мужа арестовали русские, отправили сначала в Диршау, потом еще куда-то; теперь он считался пропавшим без вести. Единственный сын заменял ей все утраты.

Через несколько дней я дал этому однокласснику, уверявшему, будто он сидел рядом со мной на одной парте, уговорить меня пойти в специальную гимназию, открытую для тех, кто готов усердной зубрежкой наверстать упущенное, воскресить то, что сгинуло за минувшие годы. Он убеждал меня, что там можно опять всерьез взяться за учебу, даже нацелиться на аттестат зрелости. Наверное, ему хотелось вновь обзавестись настоящим школьным портфелем, пусть даже из искусственной кожи, да ведь и у меня через плечо висела только холщовая котомка-«сухарка». По его словам, без аттестата человек неполноценен. Дескать, сейчас так обстоит дело со многими. «Пойми же, наконец! Без аттестата ты – ничто!»

Но я сумел выдержать не больше одного-единственного занятия. Первым уроком была латынь. Это еще куда ни шло. Латынь – она и есть латынь. Но вторым уроком значилась история, некогда мой любимый предмет. Ее материки, поделенные знаменательными датами на весьма обширные пространства, имели немало белых пятен, где могла развернуться моя фантазия, заселяя их вымышленными персонажами, которые носили преимущественно средневековые костюмы и вели бесконечные войны. Что такое человек? Не что иное, как частичка, участник массовки, одно из действующих лиц, яркий камешек в мозаике истории. Я сам, усевшись за школьную парту, ощущал себя чем-то вроде цветного шара, которым играют на бильярде.

Многое из той поры моих странствий забылось: например, количество учеников, оставшихся после латыни на урок истории, – все они были старше нас обоих на несколько военных лет; зато преподавателя истории я вижу совершенно отчетливо, словно можно рукой дотянуться: малорослый, жилистый, короткая стрижка «ежиком», без очков, но с галстуком-бабочкой, он расхаживал между рядами парт, затем резко повернулся на каблуках, будто внезапно услышал приказ Мирового духа. И начал урок классическим вопросом: «На чем мы остановились?» – чтобы тут же ответить самому себе: «На Эмсской депеше».

Наверное, это соответствовало учебной программе. Но мне не хотелось останавливаться на Бисмарке и его махинациях. Какое мне дело до тысяча восемьсот семьдесят первого года?

Мой ускоренный курс по тому предмету, который называется войной, был гораздо свежее. Он закончился лишь позавчера.

Его уроки до сих пор преследовали меня в дневных фантазиях и ночных кошмарах. Я ни на чем не хотел останавливаться.

Что могла дать мне та война, объединившая Германию «железом и кровью»?

Какое мне дело до Эмсской депеши?

Что еще предстояло жевать и пережевывать, какими ненужными датами забивать свою память?

И какой период истории – уж не мой ли, недавний? – собирался перепрыгнуть этот учитель, чтобы забыть о нем, сделать вид, что ничего не произошло, умолчать, будто случилась лишь досадная неприятность?

Я встал с места, словно услышал от малорослого преподавателя хорошую подсказку, взял свою «сухарку», которую всегда носил с собой, и молча вышел – окрик педагога меня не удерживал – не только из класса для наверстывающих упущенное фронтовиков, но и навсегда покинул школу с ее неизменной косностью и консерватизмом. Пожалуй, я даже наслаждался своим уходом.

Моего одноклассника, который наверняка получил аттестат, чем до конца жизни обрел полноценность, я больше никогда не встречал. Зато поскольку мое издательство с типографией находятся на улице Дюстере-штрассе в Гёттингене, этот город по многим причинам стоит того, чтобы я наведывался сюда.

Все побочные линии описанного эпизода померкли, но одна встреча отчетливо высвечивается в памяти: сразу после окончательного ухода из школы я вижу себя в зале ожидания железнодорожного вокзала.

Куда я собирался ехать? С какими планами?

Может, мне вдруг захотелось на юг? Отправиться, пусть нелегально, в американскую оккупационную зону, где после недолгих поисков я нашел бы в баварском захолустье, где-нибудь между Альтэттингом и Фрайлассингом, моего солагерника, чтобы еще раз попытаться угадать будущее, сыграв в кости?

Вижу, как, беспомощно озираясь, иду между скамьями в зале ожидания гёттингенского вокзала, ищу свободное место, но все занято. Зал переполнен, духота. Наконец, просвет на скамейке. Рядом со мной, будто именно его я и искал, – мой любимый типаж в перекрашенной вермахтовской форме: вечный старший ефрейтор, легко опознаваемый даже без двух шевронов на рукаве.

Везет мне на них. Как на того старшего ефрейтора, который вывел меня из темного леса, словно маленького Гансика; такой не подведет, впрочем, теперь он выглядел высоким, костистым здоровяком. Я сказал себе: на старшего ефрейтора, который не пожелал выслуживаться и становиться унтер-офицером, можно положиться. Верченый, крученый, битый, он находил выход из любого положения. Наступление или окопное сидение, рукопашная, контратака или отступление – он знал свой маневр. Он всегда отыщет щелку, увернется, уцелеет, хоть и не без ущерба, – с таким не пропадешь.

Он сидел рядом, вытянув деревянную ногу, и курил трубку. Дымил какой-то дрянью, лишь отдаленно напоминавшей табак. Похоже, он пережил не только последнюю войну, но и Тридцатилетнюю заодно с Семилетней: типаж вне времен. Пилотка сдвинута на затылок, разговор начал вопросом: «Ну, что, парень? Не знаешь, куда податься?»

Про деревянную ногу под перекрашенной штаниной можно было только догадаться, но позднее эта деревяшка еще сыграет свою роль. «А давай подадимся в Ганновер, там тоже есть вокзал. Что-нибудь да надумаем…»

Словом, мы сели в ближайший поезд из тех, что стоит у каждого полустанка, и проехали с дюжину остановок. Проторчав в давке, мы сумели пристроиться в полном купе для некурящих, что ничуть не смущало моего старшего ефрейтора. Он дымил своей трубкой.

Продолжая дымить, он извлек из «сухарки» краюху хлеба и кусок колбасы, которую, по его словам, достал в Айхсведе, где, как известно, изготовляются лучшие колбасы.

Страшным десантным ножом он порезал колбасу на ломти толщиной с мизинец – больше для меня, чем для себя, – не выпуская при этом трубки изо рта. Затем он принялся кормить меня, своего фронтового товарища, как он меня называл.

Сидевшая напротив нас пожилая дама в довоенной шляпке горшком начала жаловаться на дым из трубки, указала перстом на табличку с запретом для курильщиков, демонстративно раскашлялась, не прекращая своих жалоб, а в конце концов визгливым голосом кликнула кондуктора и даже попыталась привлечь на свою сторону остальных пассажиров, призывая их дать отпор «непристойному поведению» злонамеренного курильщика, при этом слово «непристойный» акцентировалось особой интонацией, с какой говорят ганноверцы из «приличного общества»; тогда мой спутник, называвший меня товарищем, взял правой рукой лоснящийся нож, устрашающе поднял его, другой рукой сдвинул трубку в угол рта, застыл на мгновение в такой позе, а потом резко саданул ножом через штанину в правое бедро, где застрявший клинок еще некоторое время вздрагивал. Сам старший ефрейтор жутко захохотал.

Испуганная дама в шляпке бросилась вон из купе. Ее место сразу же занял кто-то, стоявший в проходе. Бывший старший ефрейтор вытащил нож, сложил его, убрал в карман и выбил трубку. Мы медленно приближались к Ганноверу.

От прошлого остаются случайные фотографии, сохранившиеся в архиве памяти. Тогдашний молчаливый поедатель колбасы до сих пор видит перед собой дрожащий нож, воткнутый в деревянную ногу, хотя он до конца не уверен, приключилась ли эта история при поездке из Гёттингена в Ганновер или же по пути в обратном направлении до Касселя и дальше на Мюнхен, поскольку мне хотелось навестить в Баварии, будь то в Марктле-на-Инне или в другом захолустном городке, моего солагерника Йозефа, с которым примерно год назад я жевал тмин, бросал кости, пытаясь угадать будущую судьбу, и спорил о непорочном зачатии. У родителей я его не застал. Вероятно, он уже учился в какой-нибудь семинарии, упражнялся в схоластике, сдав все экзамены «на отлично». А я…

К тому же героем этой истории мог послужить совсем другой человек с деревянной ногой, таких инвалидов тогда было много. Кровяная колбаса или салями, нож складной или нет, путь туда или обратно – память отбирает и держит в резерве то, что складывается в историю при каждом новом рассказе то так, то этак, нимало не заботясь ни о происхождении сюжета, ни о сомнительности деталей.

Достоверно могу лишь сказать, что рядом со мной в зале ожидания гёттингенского вокзала оказался старший ефрейтор вроде бы с деревянной ногой, который, догадавшись о моей непристроенности, посоветовал по прибытии в Ганновер обратиться насчет работы в тамошнее управление акционерного общества «Бурбах-Кали АГ», занимавшегося добычей калия: «Там сейчас нужны шахтеры. Получишь продовольственные карточки для работников особо тяжелого физического труда. По ним масло дают, и крыша будет над головой. Действуй, парень!»

Два бывших фронтовика перед ганноверским Главным вокзалом рядом с конной статуей некоего Эрнста-Августа, бронза которой изрешечена осколками бомб.

Младший последовал совету старшего, ибо каким бы ни был этот молодой человек по натуре и каким бы ни сделался со временем, одно обстоятельство из личного опыта сыграло в его взрослении особую роль: он хоть и не доверял никому из взрослых, однако делал исключение для определенного типажа, коим являлся старший ефрейтор. Так повелось с тех пор, как некто, когда-то работавший парикмахером, вывел его из леса через русскую линию фронта. Спустя несколько дней русские «тридцатьчетверки» обстреляли дорогу, по которой шли отступавшие части с беженцами, и старшему ефрейтору размозжило обе ноги, так что он едва сумел выжить; моему новому знакомому, встреченному в гёттингенском зале ожидания, повезло больше: он отделался деревянной ногой. Он знал, куда идти и что делать, а чего делать не надо. К его советам стоило прислушаться.

А еще мне понравилось слово «шахтер». Хотелось залезть под землю, спрятаться там, чтобы больше не видеть быстро сменяющихся ландшафтов, провалиться, исчезнуть, пропасть без вести, но при этом, раз уж такое необходимо, работать глубоко в недрах земли, занимаясь тем, что признается особенно тяжелым физическим трудом. Возможно, я надеялся найти под землей нечто такое, чего не видел наверху.

Прежде чем покинуть моего знакомого с деревянной ногой и последовать его совету, я подарил ему в благодарность остаток табачных талонов, поскольку все еще не был приверженцем никотина и не нуждался в сигаретах, которые доминировали на тогдашнем рынке в качестве наиболее стабильной валюты; они составляли мое богатство, оцениваемое поштучно.

Итак, я обратился в управление акционерного общества «Бурбах-Кали АГ», где меня не заставили ждать, а без особых проблем занесли в кадровый реестр, определив сцепщиком. Местом работы стала шахта «Зигфрид I», находившаяся неподалеку от деревни Гросс-Гизен округа Зарштедт. Там мне выдали лампу-карбидку и казенные деревянные башмаки. Для ночлега выделили в бараке верхнюю койку двухъярусных нар, к каким я привык за последние годы.

Деревня располагалась между Хильдесхаймом и Ганновером на равнине, пригодной для выращивания свеклы. Лишь на юго-западе синела холмистая кромка Везербергланда. Над по-летнему зелеными полями возвышались подъемная шахта, жерновая мельница-камнедробилка и котельная с пристроенной сбоку небольшой прачечной; тут же размещалось похожее на виллу административное здание шахтоуправления, а надо всем этим громоздился высоченный белесый конус террикона, пологий с одной стороны; на него изо дня в день высыпалась вскрышная или отработанная порода, прицепленные к тросу вагонетки катились на роликах. Доверху наполненными они поднимались наверх, опорожненными спускались вниз. До сих пор у меня в ушах стоит скрежет их подъема и спуска, поэтому, проезжая на поезде от Рацебурга через Люнебург и Ганновер в I еттинген, где находится типография моего издателя Герхарда Штайдля, я всякий раз поглядываю на белесые терриконы, встающие из полей, занятых под сельскохозяйственные культуры: терриконы дожили до наших дней, став частью окрестного ландшафта. А калийные рудники, в том числе шахта «Зигфрид I», выведены из стоя, закрыты уже несколько десятилетий назад.

Барак разделялся на шестиместные комнаты, где стояли хорошо знакомые мне двухъярусные нары. Еда в столовой была невкусной, зато сытной. К тому же продуктовые карточки для работников особо тяжелого физического труда позволяли дополнительно получать колбасу, сыр, хорошее масло и яйца, которые можно было брать к завтраку или перед вечерней сменой. Для профилактики силикоза ежедневно полагалось молоко. Деревянные башмаки предназначались для работы под землей. В раздевалке мы снимали одежду, складывали ее в специальные мешки, которые подвешивались под потолок, надевали рабочие спецовки; здесь же мы принимали душ после смены.

Я работал сцепщиком на откатном штреке горизонта с отметкой девятьсот пятьдесят метров. По этому штреку длиной в несколько километров электровозы тянули пустые или наполненные ломкой калийной рудой вагонетки от спусков с верхних горизонтов к стволу главной подъемной шахты, где по звонку также спускались или поднимались шахтеры, пришедшие на очередную смену или уходящие на поверхность.

Моя работа заключалась в сцепке пустых и полных вагонеток, которые я отцеплял возле подъемника, а во время движения к забоям, где взрывалась и дробилась калийная порода, мне приходилось открывать и закрывать вентиляционные пологи.

Сплошная беготня на сквозняке. Частенько спотыкался о рельсы. Разбивал коленки.

Меня обучали другие сцепщики. Я соскакивал с последней вагонетки не быстро движущегося состава, обгонял его, отодвигал сделанные из искусственной кожи клапаны вентиляционных пологов, пропускал состав, задвигал клапаны и на ходу вновь вспрыгивал на последнюю вагонетку.

Обычно машинист электровоза, мой напарник по смене, притормаживал, чтобы я успел справиться со своей задачей, однако раз-другой я отставал от состава, и мне приходилось плестись за ним вслед, одному, по длинному откатному штреку.

Описание этой работы выглядит так, будто я вкалывал до седьмого пота, чтобы оправдать особые продуктовые карточки, однако все было несколько легче, поскольку каждую смену на час или два отключалось электричество; тогда отключения электричества вообще считались едва ли не повседневной нормой и воспринимались с известной долей фатализма.

Мы сидели без дела либо у остановленного грузового подъемника, либо – если отключение электричества заставало нас посреди откатного штрека – в одном из больших забоев, достаточно просторных после взрывных работ, чтобы сейчас и в будущем захоранивать ядерные отходы, которые излучают и излучают свою радиацию.

Позднее я перенес заключительную главу романа «Собачьи годы» в шахту, где, правда, уже прекратили добычу калия. Зато на всех горизонтах и во всех забоях там разместились птичьи пугала, изготовленные здесь же и предназначенные на экспорт. Застывшие в различных позах или движущиеся с помощью встроенных механизмов, они служили костюмированной моделью человеческого общества, олицетворяя страдания и радости, а в качестве товара имели определенную рыночную цену. Их поставляли на заказ, они пользовались спросом по всему миру. А поскольку человек создан по божьему образу и подобию, то и самого Бога можно было бы считать Прапугалом.

Когда отключалось электричество, свет под землей исходил только от лампочек-карбидок, из-за которых по стенам забоев призраками блуждали наши собственные огромные тени. Из недавно проложенных штреков, от замолкших вибрационных грохотов, из глубины забойной камеры собирались шахтеры, забойщики, подрывники, горный мастер и мы, сцепщики, с машинистами электровозов. Пестрая компания, сбившаяся на время, пока нет электричества, из кадровых рабочих, нередко перешагнувших пенсионный рубеж, и наспех обученного вспомогательного персонала, в основном молодежи.

Вскоре разговор переходил на политику, голоса звучали громче, разгорался спор, готовый перерасти в драку и не заканчивавшийся ею лишь потому, что снова давали ток, включалось освещение откатных штреков, начинали работать вибрационные грохоты и гудеть электровозы. В шахтном стволе урчал подъемник. Перепалка на разных диалектах тут же затихала, и спорщики, давясь недосказанным аргументом, принимались за работу: в колеблющемся свете лампочек-карбидок расходящиеся люди становились все меньше и меньше.

Для меня, только прислушивавшегося к разговору и подхватывавшего без разбору то одни доводы, то другие, но в остальном молчавшего, словно пораженный немотой, эти часы отключенного электричества стали своего рода уроками, которые я недополучил в школе. В душной жаре шахты – мы потели, даже когда не работали, – я пытался следить за ходом мысли спорщиков, многое не понимал, сам себе казался глупым и был таковым, но не решался задавать вопросы пожилым шахтерам. Меня бросало то в одну сторону, то в другую, ибо определились противоборствующие группировки: грубо говоря, их было три.

Наиболее маленькой оказалась группа классово сознательных коммунистов, которые предсказывали скорый крах капитализма и победу коммунизма; у них на все имелся готовый ответ, и они охотно грозили кулаком. К их числу относился горный мастер, который вне работы был человеком добродушным и общительным; он жил неподалеку от шахты в собственном домике; с его дочерью я иногда ходил в кино.

Вторая, самая большая группа повторяла пропагандистские лозунги нацистов, искала виновников в крушении прежнего порядка; они вызывающе напевали мелодию гимна штурмовиков «Знамена ввысь, сплоченными рядами…» и грозились в сослагательном наклонении: «Если бы Вождь был жив, он бы всех вас…»

Третья группа пыталась примирить спорщиков, высказывая практичные и обычно довольно скромные предложения по улучшению существующей ситуации; эта группа, скажем, возражала против национализации акционерного общества «Бурбах-Кали АГ», но поддерживала огосударствление крупных концернов под контролем профсоюзов. Она то уменьшалась, то опять подрастала; ее представителей, социал-демократов, нацисты презрительно именовали «соци», а коммунисты и вовсе называли их «социал-фашистами».

Хотя я, всего лишь глупый молодой сцепщик, слушая разговор со стороны, понимал только немногое из того, что доводило спорщиков до белого каления, мне было видно, как апогей дискуссии неизменно объединял коммунистов с закоренелыми нацистами, причем их союз с удвоенной силой старался криком заткнуть рот социал-демократам. Еще недавно смертельные враги, коммунисты и нацисты выступали единым красно-коричневым фронтом против ненавистных «соци».

Все развивалось по одной и той же схеме, шло по заколдованному кругу. Каждое отключение электричества формировало прежний расклад сил. Мне было трудно занять чью-либо сторону. Без прочной собственной позиции, агитируемый сразу всеми, я склонялся то к одному лагерю, то к другому.

Машинист моего электровоза, бывший ранее взрывником, но получивший в результате несчастного случая небольшое увечье, принадлежал к социал-демократам; как-то после смены, когда мы вышли из раздевалки, он так объяснил мне этот противоречивый союз: «Тут все происходит, как накануне тридцать третьего, когда красные объединились с коричневыми против нас, – до тех пор, пока нацисты не ликвидировали коммуну, а потом сразу принялись за нас. Не было солидарности. Да, история никогда их ничему не учила. Они вечно хотят либо сразу все, либо ничего. А нас, социал-демократов, ненавидят за то, что при необходимости мы готовы довольствоваться и половинкой».

Не скажу, чтобы подобные дискуссии при мерцании ламп-карбидок меня сильно просветили и способствовали формированию моих ранних политических убеждений в первые послевоенные годы, однако в голове юного сцепщика забрезжили догадки относительно неблаговидного союзничества, разрушившего то государство, которое коммунисты с нацистами презрительно именовали «системой»; именно это союзничество окончательно добило Веймарскую республику.

Шахта не сделала из меня сознательного социал-демократа, но на поверхности развивались события, которые дали мне некоторый толчок в этом направлении; таким событием послужила, например, поездка в очищавшийся от руин и завалов Ганновер, куда одним воскресным утром мой машинист взял меня на митинг, где под открытым небом перед десятками тысяч участников выступал председатель социал-демократической партии Курт Шумахер.

Нет, он не говорил – он кричал, как это делали все тогдашние политики, а не только нацистский гауляйтер Форстер, выступая в Данциге на Майском поле; однако мне, ставшему позднее социал-демократом и убежденным единомышленником тех, кто все взвешивает с-одной-стороны-и-с-другой-стороны, запомнились некоторые из слов, выкрикнутых хрупким на вид человеком, который стоял под палящим солнцем с пустым, полощущимся на ветру рукавом и надсаживал глотку над головами десятков тысяч собравшихся людей.

После многолетнего заключения в нацистских концлагерях он выглядел аскетом. Святой столпник возвышал перед нами свой голос. Он твердо верил, что из руин возродится демократическая, социально ориентированная Германия. Каждое слово – будто удар молота по наковальне.

Против моей воли – вообще-то крик мне не нравился – товарищ Шумахер убедил меня.

В чем? С какими последствиями? Понадобились долгие годы, чтобы прежний юный сцепщик после первых неудачных попыток в том виде спорта, который зовется утопией социал-демократического образца, примкнул к Вилли Брандту и его «политике малых шагов». Прошли еще годы, пока в книге «Из дневника улитки» я не предписал прогрессу двигаться медленно, ползком, оставляя влажный след. Длинный путь, вымощенный булыжниками сомнений.

Однако уже в шахте моя политическая скорлупа, внутри которой было пусто, стала давать трещины. Я пробовал присоединиться к одной из спорящих сторон. Так шахта «Зигфрид I» послужила для меня бесплатным репетитором, у которого я получал уроки весьма противоречивого содержания: подобно колеблющейся игре тени и света в огромных, величиной с целый собор камерах-забоях, я склонялся то к одному мнению, то к другому, пока меня не взялись охмурять не отказавшиеся от своих взглядов нацисты.

Когда в шахте затеялись споры о создании единой партии из коммунистов и социал-демократов в советской оккупационной зоне, я начал повторять аргументы моего машиниста, который всегда заботливо притормаживал состав, чтобы сцепщик успел отодвинуть и задвинуть клапаны вентиляционного полога и вспрыгнуть на последнюю вагонетку – он предупреждал, что насильственное объединение чревато плачевными последствиями; зато после работы, на поверхности, приветливый горный мастер, отец трех дочерей, переводил мне тезисы «Манифеста Коммунистической партии» на язык малокалорийной действительности ранних послевоенных лет.

Оба агитировали меня с переменным успехом. Но когда сегодня, во времена абсолютного господства капитала, я сознаю свое полное бессилие, то обращаюсь к прежнему юному сцепщику, зову его к моей писательской конторке, начинаю его допрашивать, сначала вкрадчиво, затем с пристрастием, а он ловко уклоняется от моих каверзных вопросов, пытающихся припереть его к стенке, то по некоторым оговоркам этого юноши в шахтерском комбинезоне я догадываюсь, что, пожалуй, решающую роль в становлении его мировоззрения сыграла старшая дочь горного мастера, которая в промежутке между сменами залучила сцепщика в отцовский дом с палисадником и верандой; она убеждала без агитации.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю