Текст книги "Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера"
Автор книги: Гюнтер де Бройн
Соавторы: Герхард Вальтер Менцель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)
АДВОКАТ ДЛЯ БЕДНЫХ
Лишь три недели длилась поездка в Веймар. Жан-Поль возвращается в Гоф, но уже ясно, что он останется там недолго. Еще во время поездки в Байройт, годом раньше, он научился ценить общение с образованными женщинами и мужчинами и наслаждаться своей славой. Теперь, собственно, только старая мать связывает его с городом, где, за исключением Отто, никому нет дела до его гения. Внутренне он распрощался с городом еще до поездки – в своей работе.
За день до его похода в Веймар берлинской почтой был отправлен издателю его «Зибенкез». Смерть и воскрешение персонажа этого романа, явно автобиографического, становятся символом разлуки и нового начала. Жан-Поль умирает для Гофа, чтобы стать свободным для мира. Но смерть в романе – мнимая смерть. И для автора обретенная свобода тоже окажется лишь мнимой. Он вернется туда, откуда вышел, правда не в Гоф, но все же по соседству с ним, где четыре стены рабочей комнаты станут его четырьмя опорами. Кто начал в одиночестве, одиночеством и кончит.
Основа фабулы романа уже разрабатывалась им в одной из сатир восьмидесятых годов. Под разными названиями («Погребенный заживо», «Живое погребение», «Вера в его смерть») он все время делал попытки извлечь из этой выдумки новые возможности. Мимолетно мотив его звучал и в «Незримой ложе», и в «Геспере», и «Квинте Фиксляйне»; од предназначался для начатых (и незаконченных) «Биографических забав». И вот случай побуждает его создать на этой основе один из лучших своих романов.
Берлинский издатель Мацдорф, которому Карл Филипп Мориц передал «Незримую ложу», еще занят печатанием «Геспера», а Жан-Поль уже предлагает ему готовую рукопись «Квинта Фиксляйна». Издатель отвечает не сразу, и Жан-Поль отдает свое сочинение в Байройт. Мацдорф, пораженный успехом «Геспера», рассердился. Чтобы умаслить его, Жан-Поль обещает ему новую книжицу, предлагая пока на выбор лишь разные названия. Выбор пал на «Цветы, плоды и тернии», причем сперва, видимо, предполагался сборник небольших сочинений, среди них – о мнимой смерти некоего супруга. Когда он только приступал к этому сочинению, он имел в виду нечто небольшое, наподобие новеллы, своего рода идиллию в духе «Вуца», «Фиксляйна», но на сей раз в центре произведения будет не учитель или пастор (как в написанном вскоре после этого «Юбилейном сениоре»), а адвокат для бедных, который зарабатывает не лучше учителя или пастора. Но автор наделяет его не ограниченностью, необходимой для такой жизни, а, скорее, живым, даже гениальным умом, не дает ему покориться судьбе, позволяет защищаться, добиваясь свободы, – и возникает совсем другая, вовсе не идиллическая история. Следуя логике выбора героя, историйка разбухает, «из зародыша вырастает Голиаф», создается роман, которого достаточно, чтобы обеспечить автору славу крупнейшего прозаика немецкой литературы.
Первоначально роман не задумывался как роман, что пошло ему на пользу. Это освободило автора от склонности к тривиальной фабуле романа ужасов. В своей манере, то есть с отступлениями и перебивками, с включением старых и новых сатир, с бесконечным описанием разнообразнейших чувств, он наглядно рассказывает простую историю: адвокат, занимающийся сочинительством, женится на добросердечной, простодушной, целиком придерживающейся мелкобуржуазного образа мыслей Ленетте. Бедность и духовное неравенство приводят их к отчуждению. С помощью друга Лейбгебера Зибенкез мнимой смертью освобождает жену и себя от брачных уз. Она выходит замуж за филистера, шульрата Штифеля. Зибенкеза ждет новая жизнь с близкой ему по духу Натали. В пышном заглавии содержится вся история: «Цветы, плоды и тернии, или Супружество, смерть и свадьба Ф. Ст. Зибенкеза, адвоката для бедных в имперском местечке Кушнаппеле».
История эта не настолько уже и выдумана, как кажется. В те времена подобное случалось неоднократно и неоднократно воплощалось в литературе. То связь гессенского ландграфа Филиппа с некой придворной дамой вызывает скандал, и дама для видимости умирает, с превеликой пышностью хоронят куклу, а мнимая покойница живет в уединенном замке, где рожает ландграфу нескольких детей. То муж Брауншвейг-Вольфенбюттельской принцессы, сын Петра Великого, так избивает ее, что она падает в обморок, выдает обморок за смерть, бежит в Америку и выходит там замуж за французского офицера. То замужняя женщина из веймарского общества, как рассказано в письмах Гёте к госпоже фон Штайн, якобы умирает в своем имении, а на самом деле бежит со своим возлюбленным в Африку. То оказавшийся на краю банкротства силезский коммерсант мнимой смертью превращает жену во вдову, она выходит замуж за старого богача, получает после его смерти наследство, после чего мнимо умерший возвращается к ней.
Последнюю историю, пересказанную Музеусом, Жан-Поль знал. Но значение романа не в обработке странного происшествия, а в психологическом анализе трагикомической драмы брака и в его общественной подоплеке. «Зибенкез» (после едва заслуживающей упоминания «Шведской графини» Геллерта и нескольких поверхностных романов Вецеля) – первый художественно значительный немецкий роман о браке, равноценный второму – «Избирательному сродству» Гёте, но превосходящий его по социальному содержанию.
Тут не изображается главное и государственное действо, как в «Геспере» или «Титане», но главное и государственное убожество Германии становится очевидным. И хотя социальная среда здесь та же, что в «Вуце» и «Фиксляйне», в «Зибенкезе» нет ничего идиллического. Здесь резко сталкиваются социальные противоречия. Юмор не смягчает отчаяния, вызванного жалким состоянием «захолустного века». Реалистическая критика общества звучит призывом подняться над убогими условиями существования. Здесь не подготавливают политических действий и не говорят о них, но их возможность постоянно подразумевается. Богачи, разбогатевшие лишь за счет бедняков, осуждаются, бедным внушается гордость и надежда на перемену. «Если богу угодно, – говорит Зибенкез плачущей Ленетте, – чтобы я бродил по городу с восьмью тысячами дыр в сюртуке, в рваных чулках и без подметок, то пусть черт меня поберет и до смерти отстегает своим хвостом, если я не буду при этом смеяться и петь, а если кто-нибудь меня пожалеет, тому я скажу в лицо, что он дурак. Клянусь небом! У апостолов, у Диогена, у Эпиктета и Сократа редко был целый сюртук, а уж рубах и вовсе не было, а наш брат в этом „захолустном веке“ должен расстраиваться из-за этого?» И автор, который не может промолчать, добавляет: «Правильно, мой фирмиан! Тебя окружает жалкая моль, вскормленная нарядами, презри ее убогие сердца. А вы, нищая братия, мои читатели, те, у кого нет целой шляпы, тем более цилиндра, следуйте великому времени Греции и Рима… Бойтесь лишь одного, чтобы ваш дух не оскудел вместе с вашим положением, гордо поднимите к небу ваши головы, пусть оно затянуто робким северным светом, но его вечные звезды уже сияют сквозь тонкую тучу надвигающейся кровавой грозы».
Ленетта самый восхитительный и правдивый женский образ Жан-Поля, милая, скромная, ограниченная, хозяйственная, работящая, идеальное порождение мелкобуржуазного воспитания, согласно которому нарушить безупречные бюргерские обычаи страшнее, чем быть бедным. Ленетта лишена зибенкезовской гордости, для нее эта гордость – признак асоциальности и кощунства. Натали, характеристика которой сводится к черной вуали и чувствительно-философским высказываниям, получилась чересчур схематичной, чтобы в ней можно было ощутить эту гордость; но она полагается ей по воле автора. Однако с наибольшей гордостью в романе поднимает свою голову, причем не только над своим социальным положением, но и над идеологией своего времени, Лейбгебер – друг, вольнодумец чистейшей воды, бродяга, без корней, не связанный никакими обязательствами ни с одним человеком, ни с одной страной, ни с одной религией, циник, или, как его называет Жан-Поль, юморист, прячущий под панцирем холодности уязвимейшую чувствительность.
Если исходить из творчества Жан-Поля в целом, этот персонаж – предвосхищение. Здесь под другим именем преждевременно выступает Шоппе из уже задуманного «Титана»; если же исходить из жизни, он – своего рода возврат к прошлому: имя его прототипа в действительности – Иоганн Бернхард Герман, рано умерший друг Жан-Поля.
Еще при жизни Германа Жан-Поль заявил, что когда-нибудь пересадит его характер в свой роман. После смерти друга он хотел издать его оставшиеся рукописи, но затем отказался от этого плана. Впоследствии «Биографические забавы Жан-Поля под черепом великанши. История с привидениями» должны были воскресить покойника под его настоящим именем. Но этот фрагмент (прелесть которого состоит главным образом в изображении – похожем на сюрреалистическое – гигантской статуи девы Европы, в чьей голове автор сидит и пишет, выглядывая наружу через ее глаза) до появления духа Германа не дошел. Памятник Герману удалось возвести в «Зибенкезе». Однако Лейбгебер – больше, чем портрет Германа. В нем частично заключен и характер автора. Только Зибенкез и Лейбгебер вместе и составляют Жан-Поля.
Сатирическое произведение, над которым работает Зибенкез, от чего его постоянно отвлекает Ленетта своей болтовней, уборкой, подметанием, стиркой, называется «Избранные места из бумаг дьявола» и пишется в то же время (1785–1786), когда создается одноименная книга Жан-Поля. Но вкрапленные в роман сатиры чаще принадлежат Лейбгеберу. Зибенкеза и Лейбгебера часто путают, так как они внешне поразительно похожи. В знак дружбы они обмениваются именами, так что, когда Зибенкез после своей мнимой смерти живет под именем Лейбгебера, он лишь восстанавливает свое прежнее состояние, в то время как Лейбгебер благодаря безымянности обретает полную свободу от всех обязательств и связей. Спустя два года после «Зибенкеза» автор делает Зибенкеза создателем «Палингенесий», которым предпослано «Открытое письмо гражданину Европы Генриху Лейбгеберу». Затем в «Титане» Генрих Лейбгебер выступает в образе Генриха Шоппе, с тем чтобы в «Приложении» снова под именем Лейбгебера вести полемику с Фихте: «Clavis Fichtiana seu Leibgeberiana».
Итак, здесь действующими лицами становятся те две души, что живут в груди автора, к ним присоединяется третьим он сам, все время вмешиваясь в их разговоры; в других романах он вмешивается своими действиями в созданный им мир, который отражает мир подлинный, преображенный на жан-полевский лад. Ибо «в любой поэтической фантазии самое упоительное – правда», а «отражение, не заключающее в себе ничего, кроме отражения, ничего и не отражает. Видя сияние, мы предполагаем, что где-то есть свет».
Когда во времена юношеского кризиса, который сделал его писателем, Жан-Полем овладела мысль о смерти, он ради спасения своей чувствительной души заставил себя поверить в бога и бессмертие. Но подавленная часть его разума умерла лишь мнимой смертью. В образе атеиста Лейбгебера она воскресла. Ленетта как черта боится этого друга своего мужа, ведь он противник порядка, угодного богу. А Зибенкез жалеет его и восхищается им. Но в первую очередь – любит. Ему он может полностью открыться, словно тот часть его самого.
Один из курьезов – их было много в жизни и творчестве Жан-Поля – в том, что он, холостяк, написал первый крупный немецкий роман о браке, – роман, странным образом лишенный сексуальности. Это обстоятельство можно было бы легко приписать неопытности автора, но дело не в ней: таков его моральный и художественный принцип. Супружеские скандалы – истинное наслаждение для читателей – описаны так убедительно и точно, что кажется, будто автор их пережил. Так оно и есть, но (за исключением некоторых, написанных для второго издания сцен, где использован собственный супружеский опыт) партнерша не супруга, а мать. Вот так он, голодающий кандидат в Гофе, ссорился с ней в тесной комнатке из-за шума, из-за ломбарда. Автор, рукописи которого с недавних пор рвут из рук издатели, оглянулся назад, на свое самое тяжкое время. В этом отношении то, что мы ценим как роман о браке, было для него, скорее, книгой воспоминаний. Сам он смотрит на брак иначе, чем это изображено в «Зибенкезе». Когда он высказывает эти свои взгляды (а он это делает часто), они оказываются не реалистическими, а идиллическими.
Великолепно удалось в «Зибенкезе» изображение народа. Позднее Бёрне будет прославлять Жан-Поля как защитника бедных – эту славу он больше всего заслужил историей адвоката для бедных. Кстати, профессия Зибенкеза лишь выражение критической позиции автора: Зибенкез не показан при исполнении обязанностей, если не считать иска по его собственному делу, предъявленного правителю, который превратил его в нищего. В момент составления завещания эта критическая позиция достигает такой остроты, что нотариус от страха перед последствиями столь крамольной речи выпрыгивает из окна, под которым, на его счастье, лежала куча дубильной коры, что и спасло ему жизнь.
Да будет он счастлив, «особенно здесь, в этом мире», желает Зибенкез в завещании народу Кушнаппеля – дубильщикам, сапожникам, переплетчикам, парикмахерам, чулочникам и нищим. Их образы превращают роман в хронику времени, в необходимое дополнение официальных исторических трудов, которые регистрируют не то, что было на самом деле, а только то, что якобы подтверждает предначертанный ход развития, и которые, таким образом, в те времена вообще народа не замечали. «Ах, сколько капель слез, сколько капель крови, которые оросили и вспоили три краеугольных древа земли, три ее опоры – древо жизни, познания и свободы, – было пролито, но не подсчитано. Мировая история рисует род человеческий не так, как художник нарисовал одноглазого короля, изобразив лишь зрячий профиль, – она рисует лишь его слепой профиль; и только в великом несчастье становятся видны великие люди, подобно тому как кометы становятся видны при полном солнечном затмении. Не только на поле битвы, но и на освященной почве добродетели, на классической почве истины из тысячи павших и борющихся безымянных героев строится пьедестал, на который история возносит лишь одного из них, названного по имени, истекающего кровью и озаренного светом победы. Самые великие героические деяния свершаются в четырех стенах; а так как история учитывает лишь мужей, принесших себя в жертву, и пишет только кровью, то в глазах мирового духа наша летопись величественнее и прекраснее, чем в глазах того, кто пишет всемирную историю; ход мировой истории оценивают лишь по ангелам и дьяволам, в ней выступающим, а людей, что между ними, забывают».
Журнальная критика отзывается на роман восторженно или по крайней мере благосклонно, цензоры в Австрии налагают на него запрет: ввоз этой «отнимающей время и бессмысленной» книги, содержащей «шуточки, предосудительные с точки зрения политики и религии», да и непонятной, не разрешается. Но газета «Кайзерлих привилегиртер рейхс-анцайгер» снабжает юмористический роман еще и юмористическим эпилогом. 25 августа 1797 года она публикует статью под названием «Порицание проступка писателя». Она клеймит автора «Зибенкеза» за то, что он одобряет своего героя, который обманывает не только прусское попечительство о вдовах, но и церковь: ибо мнимой смертью Зибенкез надувает консисторию, лишая ее налога на развод. «Напрашивается вопрос: предлагал ли уже какой-нибудь писатель своему народу то, что господин Рихтер предлагает своей книгой немцам, или это они сами – они, чью славу среди народов прежде составляла честность, – теперь считают плутовство, заслуживающее позорного столба, всего лишь проказами прекрасных душ?»
Нынешнему читателю трудно представить себе, что «Зибенкез» не имел такого успеха, как «Геспер». Выдающиеся современники, друзья и приятельницы писателя оценивали его, хотя и с оговорками, по существу благосклонно. Только одна отозвалась о нем резко отрицательно – Шарлотта фон Кальб.
23ТИТАНИДА
Без определенной мании величия произведения искусства возникают редко. Художнику нужно быть убежденным, что он может сделать что-то прекраснее, значительнее, правдивее, фантастичнее, искуснее, современнее, во всяком случае – иначе, лучше других, это необходимая предпосылка его работы. Без этого муки полнейшей самоотдачи может вынести только внутренне равнодушный, а он все равно не создаст значительных произведений.
Эта мания не заслуживает такого названия лишь в тех редких случаях, когда воображаемые и действительные достоинства совпадают, тогда ее, пожалуй, следует называть уверенностью в себе. Ее трудно вызвать, особенно в душе человека умного, и легко разрушить; вот почему преждевременная или неверная критика может повредить произведению, нарушив столь трудно достигаемое равновесие между манией величия и чувством неполноценности. Потому-то порой и срываются некоторые нынешние издания, что критический указующий перст поднимается прежде, чем написано первое слово; но это же основа и нелепой сверхчувствительности многих художников к критике. Тот, кто не перерос свое произведение, прежде чем оно дошло до общественности, подвержен тяжелым нарушениям равновесия. С этой точки зрения многие месяцы, которые благодаря нашим инстанциям, издательствам и типографиям отделяют сегодня окончание книги от ее выхода в свет, – сущее благо для авторов. До того как выскажется разрушительная критика, автор успевает посмотреть на свое создание со стороны.
Двести лет назад его коллеги были лишены этого преимущества. Их книга была готова, когда они считали ее готовой. Издатель не затягивал работу пожеланиями что-то изменить; он говорил «да» (или «нет»), отдавал рукопись в печать, и через несколько недель автор и читатель, если не вмешивался цензор, получали книгу (правда, с многочисленными опечатками). Автор, весь еще во власти своей работы, иными способами оберегал свою уверенность в себе.
Он пользовался средствами и сегодня еще действенными: например, объявлял рецензентов врагами или дураками, ссылался на положительные отклики читателей и окружал себя почитателями, постоянно твердящими о его значительности. Общения с критически настроенными коллегами он по возможности избегал. Потому так редка дружба между писателями равного масштаба. Не случайно возник так рано ореол недолгого рабочего содружества между Гёте и Шиллером. Тем же объясняется и оппортунизм многих авторов: не дождавшись успеха внизу, они довольствуются успехом наверху. С этим же связан и выбор женщин. Сколь ни трогательна связь Гёте (не с госпожой фон Штайн) с «девушкой из народа», Христианой, она столь же и знаменательна.
Фридрих Рихтер не составляет исключения. Все его друзья (в том числе и склонный к критике Кристиан Отто, которого он всю жизнь использовал как редактора) – пылкие поклонники писателя Жан-Поля, а его «Христианой» станет Каролина Майер, а не Шарлотта фон Кальб. Он выбирает себе в невесты Каролину не потому, что, как умиленно пишут биографы, она простая бюргерская девушка, а потому, что она не так эмансипированна, как Шарлотта (или другие интеллектуальные женщины, которых он знал и любил), и, стало быть, не обладает и ее критическими способностями. «Женщина, если она замечательное существо, не приносит мне счастья», – однажды с редкой откровенностью написал Шиллер, имея в виду ту же Шарлотту фон Кальб. Это мог бы сказать и Жан-Поль, и многие другие мужчины. Иметь жену, которая требует и в повседневной жизни того высокого напряжения, что являют публике, трудно не только поэтам.
Вначале Жан-Поль чрезвычайно восхищался Шарлоттой. Он сразу же ответил на ее чувства, о которых она довольно неприкрыто объявила ему. «Две трети весны прошло… а деревья в прекрасном парке стоят еще без листьев, соловей еще не пел, и Вы еще здесь не побывали. Все приметы весны запоздали».
Это она написала ему за несколько недель до его прибытия в Веймар. Через несколько дней после его приезда в письмах (которые она пишет, несмотря на короткие расстояния маленького города) впервые появляется интимное «ты»: сперва в порыве ревности в тот день, когда он был приглашен к Гёте, потом в письме, содержащем объяснение в любви к писателю и мужчине: «Душа любит идеальное изображение, сердце любит идеального человека – и оно жаждет его, жаждет, жаждет».
Насколько можно судить по письмам, требовательные ноты в ее любви его не пугают. Он не скупится на красивые слова любви. Они невыносимо манерны, но это мало о чем говорит: множество писем, что он писал многим женщинам, не отличаются от этих. В них ощущается не столько чувство, сколько деланность. Но Шарлотта хочет не только восхищаться им, но и заставить считаться с ее мнением, – это пугает его.
Это началось – явственно, но пока безобидно – уже в самом начале, когда она отказала «Зибенкезу» в художественной зрелости и назвала некоторые его главы «больными и судорожными». От этого еще можно отделаться пустыми словами, что-де она, «возможно, во всем» права. Но когда она нападает на его религиозно окрашенные моральные убеждения, это его раздражает.
Сблизившись с нею в Веймаре, он посылает ей маленький аллегорический рассказ «Лунное затмение»; следуя привычке использовать все, он включил его вместе с другими старыми рассказами в «Квинт Фиксляйн». Всей силой и красотой своего языка он защищает женское целомудрие, изображает змия дьявольским искусителем в раю, а дух религии защитником девичьей добродетели. Вполне понятно, что это прогневило свободомыслящую, житейски опытную женщину, если к тому же предположить, что нравственный ригоризм Жан-Поля, вероятно, доставлял ей и на практике немало хлопот.
«Обольщение как наживка! – с негодованием пишет она ему. – Ах, прошу Вас, пощадите бедных девушек и не запугивайте больше их сердца и души!.. Природу и без того уже побивали камнями… Я такой добродетели не приемлю и не согласна считать святыми тех, кто ее придерживается… Человека нельзя принуждать, но его нельзя и обрекать на бесплодные сожаления. Дайте волю людям – смелым, сильным, зрелым, сознающим свои силы и нуждающимся в них; но как несчастны и жалки люди и наш пол! Все наши законы порождены жалким убожеством и необходимостью и лишь редко – мудростью. Любовь не нуждается в законах! Природа требует, чтобы мы становились матерями; уж не для того ли, чтобы мы, как полагают некоторые, лишь продолжали ваш род? Если ради этого ждать, пока появится серафим, мир вымрет. А что такое наши смиренные, жалкие, богобоязненные браки? Я скажу вместе с Гёте и решительнее, чем Гёте: среди миллионов не найдешь ни одного, кто, обнимая, не обкрадывал бы невесту».
К такой житейской мудрости Жан-Поль глух, это атака на его работу, на все его чистые образы женщин – о том, что у них есть тело, свидетельствует только вожделение придворных. И потому он тут же, переслав это злое письмо другу Отто в Гоф, пишет о «вмешательстве в мою эстетическую жизнь», по поводу которого он собирается высказать ей «самое решительное мнение».
Это ему тем более легко, что его чувства и ограниченное для писания писем время уже занимают другие женщины. И его письмо становится полуразрывом, который никогда не станет окончательным. Через шесть месяцев она опять его «незаменимая Шарлотта», и когда он в октябре 1798 года переселяется в Веймар, то снова оказывается полностью в плену у Остгейм, как он ее большей частью называет – по девичьей фамилии.
Хотя ее писем больше нет, а от его писем сохранились лишь черновые наброски или сокращенные копии, можно тем не менее примерно восстановить, как возрождалась и как закончилась их любовь.
Он пишет ей: «Вчера я прибыл… возлюбленная подруга, появления которой я еще более горячо жажду после стольких знамений объединяющей нас совместной весны… Приходите же поскорее и приносите с собой прежнее настроение».
Она – ему: «Придите нынче вечером!» «Приди в четыре часа, я буду несколько часов одна». «Что Вы делаете сегодня? Я в своей комнате». «Сегодня утром приехал Генрих фон Кальб. Вечером не приходите!» «Я вся дрожу, меня охватывает смертельный страх. Я ничего не могу делать, пока не знаю, придете ли Вы вечером».
Он – своему другу Отто: «Страсть овевает мое позднее лето. Эта женщина – впредь она будет называться Титанидой… хочет развестись и выйти за меня замуж… Мои моральные возражения против развода опровергаются десятилетним отсутствием мужа… Ах, спустя несколько дней я сказал этой возвышенной горячей душе: нет! И так как я натолкнулся на невиданное прежде величие, пламя и красноречие, я твердо настоял на том, чтобы она не сделала ни одного шага ради, как и я – ни шага против этого намерения… Я наконец научился стойкости сердца – моей вины тут совершенно нет, – я вижу, сколь возвышенна и гениальна эта любовь… но она не соответствует моим мечтам».
Он – ей: «Молчи, милая душа: преисполнись спокойствия и надежды!»
Она – ему: «Ах, приди… не оставляй меня одну с ужасными страданиями!» «Приходите ж! Вы должны меня выслушать!»
Он – ей: «Я должен расстаться с эфирным образом, ежечасно озаряющим меня новыми лучами, я чувствую себя так, словно лишаю свою душу идеала».
Она – ему: «Я ничего не обещаю и ничего не хочу – только бы не разлучаться…» «Поверь мне, мы еще не все познали, что могут даровать нам наши сердца».
Он – ей: «Вчерашняя вечерняя заря еще не поблекла, я еще вижу начертанное на ней золотыми словами: она всего прекраснее, когда всего нежнее».
Она – ему: «Дети спрашивают, будет ли сегодня обедать с нами господин Рихтер, ведь у нас сегодня кислая капуста».
Он – другу Отто: «Титанида… уже часто и бурно… отступалась от своего смирения; читая когда-нибудь эти пламенные письма, ты сочтешь непостижимым, как это я мог повторять свое „нет“, не вызывая все новых ураганов».
Она – ему: «Люби меня, и никого другого не люби так, как меня. Я не могу и не хочу перемениться, ибо я боюсь несчастья и беспросветности и тоски моей жизни».
Он – ей: «Пусть твое сердце будет спокойным и теплым».
Она – ему: «Ты часто причинял мне глубокую боль! Создатели поэтических биографий, такие, как ты, нет, ты один такой, глубоко понимают, видят, рисуют, изображают и создают человечество. Но подлинность стойкой, неколебимой, любящей души им недоступна». «В Гильдбургхаузене, говорят, будто Фойхтерслебен – Ваша невеста». «Несколько дней тому назад я перечитывала письма Гёльдерлина… Однажды я давала их Вам читать, Вы не обратили на них внимания… Этот человек стал теперь буйнопомешанным… Мужчина еще меньше, чем женщина, в силах выдержать, если не находит человека такого же склада, что и он, но всякий, кто живет в беспросветности и пустоте, достоин сожаления».
Он – ей: «Пусть душа… упивается непреходящим прошлым!»
Она – ему: «Хотя Вы не удостоили ответом мои последние письма, я все же пишу Вам снова». «Вы долго медлите с ответом». «Почему Вы так скупитесь на бумагу и чернила, что не пишете мне ни слова?»
Он – другу Отто: «Не знаю, какую ставку делала поначалу судьба на моего „Титана“, когда провела меня в Веймаре сквозь все эти испытания огнем внутри и вне меня, когда свела меня с известными тебе женщинами. Но теперь я могу создать его…» («Титана»).
Претворяя все пережитое в материал для работы, автор благополучно вышел из своей душевной трагедии. Эта любовь помогла ему создать Линду в «Титане», после чего он потерял интерес к Шарлотте. Тщетно она пытается построить из развалин любви дружбу. Она не останавливается даже перед обращением к женщинам, которых он любит. Неверно полагая, будто Амёна Герольд, главная участница гофской академии любви (ставшая вскоре женой Отто), и есть ее самая опасная соперница, она принимает ее у себя. Жан-Поль обручается в Берлине, и она сразу же принимает его избранницу третьим членом в их уже не существующий союз. Многие годы она посылает супругам письма, но ответы скоро начинают приходить только от жены. Она читает и с прежней остротой оценивает каждую его новую книгу. Пусть нет отзвука, она не обращает на это внимания. Ибо эта мнимая дружба – все, что у нее осталось. Не зря она боялась тоски и беспросветности жизни без него. Она стремительно стареет. Усугубляется ее болезнь глаз (описанная в «Титане»), временами она полностью теряет зрение. Она остается без средств к жизни. Муж, с которым она никогда и не жила и не разводилась, пускает себе пулю в лоб, как впоследствии и ее сын. Она живет в бедности с незамужней дочерью Эддой в Берлине, вдали от общества, но интересуясь всем новым в литературе, философии, политике и постоянно занятая планами, как вырваться из духовной и материальной нужды. Вяжет и вышивает для берлинского света, торгует тканями, собирается основать в Баварии или Пруссии пансионы для девиц, пробует заняться коммерцией, намеревается задешево арендовать и эксплуатировать солеварню и занимается сочинительством (убогим). Но ничто не удается. Когда из-за болезни она оказалась полностью без средств, над ней сжалилась прусская принцесса и поселила ее бесплатно в одной из комнат берлинского дворца. Она доживает до 82 лет. Половину своей жизни она просто «прозябала». Ее выраженное в письме желание: «Я хотела бы перед смертью увидеть Рихтера и поговорить с ним» – не было выполнено.
Рихтер однажды признался Якоби, что Шарлотта фон Кальб сделала для его образования больше, «чем все остальные женщины, вместе взятые», но, сделав это, она тем самым и выполнила свою задачу. В этом она не отличается от других женщин, которые в годы его путешествий по большому свету почитали и продвигали его. От всех их, как только речь заходила о союзе, он заслонялся своим провинциальным представлением о счастье. О всех он мог бы сказать, как о Шарлотте: они «не соответствовали моим мечтам».
А каковы они были, он, не зашифровывая имен, сообщает свету в одной из своих самых причудливых книг, в «Предположительной биографии», или, как гласит название всего томика, наполненного сатирами, «Письмах Жан-Поля и жизнеописании будущего» (1799).
«Потому я – относясь холодно к тем, кто жалко жеманится, не сообщая свои личные тайны, – прямо изобразил перед всем миром (не прибегая к моим обычным биографическим фикциям), какой будет моя жизнь, начиная с этого года и до года последнего», – написал он в предисловии. Жеманства тут действительно нет и в помине. Тут приводятся точные даты, друзья и места действия называются собственными именами, так что не возникает никакого сомнения и в подлинности воображаемой, предположительной жизни.
Так становится очевидно, что, во-первых, писательство для него – самое главное в жизни («Для своей нынешней жизни я не знаю ничего лучшего, чем изображение последующей», – говорится сразу в начале) и что, во-вторых, лучше всего ему пишется в привычной тесноте, в домашнем кругу, если женщина, которая соответствует этому кругу, вносит в него порядок и тепло. Таким образом, желанная для него жизнь не «своего рода» идиллия, а идиллия в чистом виде, ибо он лишен строптивости героя «Вуца» и «Фиксляйна». Ландшафт, погода, времена года здесь всегда такие, каких требует его настроение; есть небольшое поместье, работа ладится и получает достойную оценку; разочарование, что к концу жизни его книги не составили такой огромной библиотеки, какой была легендарная Александрийская, преодолено; наслаждение доставляют домашние праздники, есть дети, но прежде всего – жена по вкусу: Розинетта, названная так по имени матери – Розины, которую он уже в «Зибенкезе» (эдипов комплекс тут ни при чем, у него не было другого образца) избрал своей женой.