Текст книги "Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера"
Автор книги: Гюнтер де Бройн
Соавторы: Герхард Вальтер Менцель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
СВЯЩЕННЫЙ ГОРОД
В Веймар он не свалился, как считал Шиллер, с луны; гораздо хуже: он пришел пешком.
Непогода однажды заставила его отложить путешествие до тех пор, пока новолуние не возвестит изменения. 9 июня 1796 года (через несколько дней после окончания «Зибенкеза») он чуть свет пускается в путь, как это снова и снова делают юноши в его романах. Как и в книгах, погода отвечает его настроению, она благоприятна, и друг провожает его за черту города. Вечером он прибывает в Шлейц, где хозяин считает, что бедный путник не достоин комнаты лучшей, чем самая большая, то есть общая, зато это обходится ему всего в восемнадцать грошей. Через Нойштадт на Орле и Кале он на следующий день достигает Йены: это почти восемьдесят километров за два дня. В четыре часа дня он пишет Отто короткое письмо, хвалит красоты Орланской земли и жалуется на мерзкое йенское пиво. В семь часов вечера он надеется быть в Веймаре. Он нанял карету экстренной почты, ибо опасается, как бы хозяин «Наследного принца» не отнесся к пешему путешественнику подобно хозяину в Шляйце. «Почтовые лошади… прибыли тотчас же и потащили мое радостно замирающее сердце в страстно желанный рай».
Экипаж произвел должное впечатление: хозяин «Наследного принца» счел пассажира достойным хорошей комнаты, с окнами на улицу. «Еще не отряхнув дорожной пыли», Жан-Поль берется за перо и пишет госпоже фон Кальб. Он просит уделить ему час для свидания наедине, ибо первая встреча не допускает зрителей. «Наконец-то, милостивая сударыня, я открыл врата рая и стою в центре Веймара».
Но сообщение о его прибытии излишне. О нем уже известно. Старая герцогиня Анна Амалия дала должный наказ страже у городских ворот, которая не слишком перегружена, поскольку в день проезжает не более двадцати путешественников. Веймар в курсе дела.
По нынешним понятиям, эта резиденция со своими 6500 жителями – крохотный городок, но она соответствует малому государству, не превосходящему размерами нынешний район. Герцогство Саксония-Ваймар-Эйзенах – так именуется это раздробленное создание, насчитывающее около ста тысяч жителей; шестьдесят три процента из них – мелкие и средние крестьяне – ужасающе бедны, не только из-за допотопного хозяйствования, но и из-за нищенской оплаты дворянством барщинного труда. Поскольку городское бюргерство составляло двадцать три процента населения, а дворяне были освобождены от налогов, доходы государства от налогов были невелики. Но надо было содержать двор с его огромным аппаратом чиновников – эту раздутую от водянки голову на тщедушном тельце малюсенького государства. Поэтому в то десятилетие в резиденции много говорили о бережливости. И действительно, при обоих дворах (дворе герцогини-матери и дворе правящего герцога Карла Августа) жили не роскошно, в отношении еды, питья, комфорта – скорее бюргерски скромно. Зато на многочисленных придворных, на строительство дворцов и парков тратили больше, чем имели. Когда в 1783 году долги выросли до двадцати тысяч талеров, Карлу Августу пришлось распустить насчитывающую восемьсот человек армию – свою любимую игрушку. Но и оставшиеся тридцать восемь гусаров и сто тридцать шесть пехотинцев, меняющиеся фаворитки, внебрачные дети, разодетые егери, чистопородные псы и английские лошади тоже стоили денег. Карл Август мало чем отличался от других мелких князей того времени. Его заслуга лишь в том, что он привлек в страну Гёте, который тщетно пытался в качестве воспитателя и министра улучшить положение. Одной из причин, которые в 1786 году побудили Гёте уехать в Италию, было осознание им бесполезности своей политической деятельности.
Гостиница «Наследный принц», в которой остановился Жан-Поль, расположена подле рынка. Хозяин принадлежит к немногим состоятельным горожанам. Не говоря о придворных, кроме него, лишь хозяин гостиницы «У слона», два банкира и два предпринимателя сумели составить себе состояние. До новой эпохи, которую воспевают здешние прекраснодушные мечтатели, с точки зрения экономики еще очень далеко. Это видно по городу, являющемуся лишь придатком двора. Гердер, приехав туда, назвал его «пустынным городом», «чем-то средним между деревней и придворным поселением». Многие дома покрыты соломой, улицы тесны и грязны. Сточные воды распространяют зловоние. Пастухи гоняют свои стада через город, улицы по ночам не освещаются. Дворец, сгоревший за двадцать два года до прибытия Жан-Поля, все еще не отстроен. Прилавки мясников установлены под галереями ратуши. Пекари продают товар через окна или в передних своих квартир. На рынке всего три магазина с витринами: аптека, косметический и магазин дорогих тканей. Покупателями, следовательно, являются лишь придворные.
Но все это не омрачает счастья путешественника. Он не видит убожества. По сравнению с захолустным Гофом Веймар роскошен. Для него город не резиденция мелкого князя, а обитель муз.
Образованные люди очаровывают его. Он наслаждается духовным общением с ними, но больше всего тем, что они восхищаются им. Впервые в жизни он ощущает уважение со стороны людей, которых сам высоко ценит, и счастлив этим. Его письма к Отто, торопливо написанные, выдают в нем провинциала, в изумлении разинувшего рот перед таким обилием вкуса, образованности и свободомыслия, так и возгордившегося молодого автора, который вдруг заметил, как велика его слава. Восторг, каким его окружают, создает у него впечатление, будто он среди сплошных единомышленников.
«Дорогой брат, – пишет он Отто, – бог все же увидел вчера наисчастливейшего смертного на земле, и это был я… Ах, какие здесь женщины! И все они мои друзья, весь двор, включая герцога, читает меня… Все мои знакомства с мужчинами начинаются с горячих объятий – я желал бы, чтобы так было не только с мужчинами. Ты не встретишь здесь жалкого жеманства Гофа, жалкой заботы о моде, – я хотел бы, чтобы у меня остался зеленый плащ, а то можно было бы просто еще раз перелицевать синюю накидку… Около пяти мы втроем гуляли в саду Кнебеля… И Кнебель вдруг сказал: как божественно все складывается – вон идут Гердеры с обоими детьми! И мы пошли им навстречу, и под открытым небом я припал наконец к его устам и груди, и радость перехватила мне горло, я едва мог говорить, а только плакал, а Гердер не хотел выпускать меня из объятий… С Гердером я теперь так же знаком, как с тобой… Мне не хватает беззастенчивости, чтобы рассказать тебе все. Он хвалит почти все мои произведения, даже „Гренландские процессы“… Спрашивал, что послужило поводом для большинства мест в моих книгах, засыпал похвалами; разговор о твоем Пауле длился, хотя и с перерывами, часов пять, весь вечер. Все говорят, что. я получу бешеные деньги… Меня теперь читают больше всех, в Лейпциге все книготорговцы берут меня на комиссию. Виланд прочитал меня трижды… Гердер рассказал, что старый Глейм читал напролет весь день и всю ночь… О собственных произведениях Гердер говорил с таким пренебрежением, что сердце разрывается и духу не хватает хвалить их… Самое лучшее он вычеркивает, сказал он, потому что не считает себя вправе писать свободно, ибо думает о христианской религии то же, что и мы с тобой. Вечером мы все сидели у Остгейм (Шарлотта фон Кальб – урожд. Остгейм) и пили два сорта вина и ниггес (слабый бишоф). Они все ревностнейшие республиканцы. Представь себе, целый вечер до полуночи я наслаждался – вином, серьезными разговорами, насмешками, шутками и причудами; я написал столько же сатир на князей, как у Герольда (в Гофе), короче – я был так же весел, как у вас… Клянусь небом! Теперь у меня есть мужество… В Веймаре я за несколько дней прожил двадцать лет – мое знание людей выросло сразу, как гриб, в человеческий рост. Я расскажу тебе о чудесах из чудес, о непостижимых, неслыханных вещах (не неприятных), но только тебе одному… Я совершенно счастлив, Отто, совершенно… Я могу здесь, если захочу, обедать во всех домах. Я еще ни к одному человеку не пришел без приглашения… Живу почти одним только вином и английским пивом… Здесь все девушки хороши… Ах, я уже теперь тоскую по моей теперешней жизни».
В гостинице он прожил недолго. Брат его лейпцигского почитателя Фридрих фон Эртель пригласил его в свой дом. Так роскошно, как там, он никогда еще не жил. Две комнаты, «обставленные лучше, чем в журнале мод», предоставлены ему, – ему, кто в Гофе все еще ютится в одной комнатушке с матерью и братом. Он наслаждается непривычным комфортом; в каждой комнате лампа, у кровати стул и лежат наготове конверты – «сто штук по десять грошей».
Он живет словно во хмелю (и часто в самом деле хмелен), спешит из дома в дом, от стола к столу. Каждый хочет хоть раз принять его у себя. В течение трех недель он сенсация веймарского высшего общества. В Веймаре превозносят его остроумие, ум, веселость, но прежде всего его непривычные при дворе свойства: простоту, наивность. «Мягок, как дитя», – говорит о нем госпожа Гердер, а Анна Амалия описывает его Виланду, находящемуся в Швейцарии, следующим образом: «Если бы Вы случайно встретили его, не зная, в высшем обществе, Вы приняли бы его за большого художника, как Гайдн и Моцарт, или за большого мастера изобразительного искусства, – таков его взор и все его существо. Когда узнаешь его поближе, видишь, что это очень простой человек, он говорит с большой живостью, теплотой и искренностью. Любовь и правда – вот что движет им. Он невинен, как ребенок, и очень робок. Когда он спорит об определенных вещах, видно, что дело для него не в словах или защите собственного мнения, а только в правде. Он очень приятный собеседник: у него неистощимое остроумие, которое мне кажется всегда очень метким и более приятным, чем в его сочинениях. Среди всех наших гениев разного рода он вызвал большую сенсацию, и с ним обошлись по справедливости, а это много значит».
Конечно, он не такой уж ребенок, как кажется. Так, например, он хорошо знает, какое впечатление производит его невинность, и, кроме того, он с каждым днем учится, утрачивает иллюзии, проникает в истинное положение дел священного города.
«Но в моей гейдельбергской чаше наслаждений капля горечи, – говорится в конце первого письма к Отто, – то, что Жан-Поль выигрывает, человечество в его глазах теряет: ах, мои идеалы великих людей!» А спустя шесть дней он сравнивает Веймар с земным шаром, который лишь далекому наблюдателю кажется блестящей луной, для человека же, вступившего на него ногой, он лишается нимба. Прежде всего потому, что божественное триединство – Виланд, Гердер, Гёте – отнюдь не едино. «Короче, я перестал быть глупым».
21КИТАЕЦ В РИМЕ
Великий период немецкой литературы и философии – это и великий период полемики. Противоречия ускоряют развитие. Спорят не только со старым порядком и его идеологией, но и друг с другом. Даже в одном человеке сталкиваются противоположности. Объединяющая связь – вера в движение человечества к гуманизму – видна только на расстоянии, для современников же она распадается на множество разноцветных и многократно переплетающихся нитей. Споры о философии и теории искусства порождают дружбу и вражду, союзы и раздоры, причины которых особенно трудно постичь, когда они лежат в сфере политики. Художникам, которые зависят от меценатствующих князей, приходится быть в этих вопросах крайне осторожными. Тщеславие и обидчивость еще больше мешают разобраться в истинном положении вещей.
Жан-Поль всю свою жизнь высоко ценил и почитал Гёте. Он послал ему «Незримую ложу» и «Геспера», но не удостоился ответа. Когда он, извещая Шарлотту фон Кальб о своем предстоящем посещении Веймара, написал о триединстве Гёте, Гердера и Виланда, он и не подозревал, до какой степени оказался наивен. Он даже не понял намека Шарлотты на господство холода и пустоты формы, нацеленного в Гёте. Лишь в Веймаре ему открылось, какая пропасть отделяет Гёте и Шиллера от Гердера. И поскольку он сердечнее всего расположен к Гердеру, а Шарлотта фон Кальб тоже принадлежит к партии Гердера, он тотчас же примыкает к ней.
Он высоко чтит Гердера. Позже в «Письме о философии» и в «Приготовительной школе эстетики» он сложит гимн в его честь, а его «Идеи к философии истории человечества» – последнее, что он читал на смертном одре. С восемнадцати лет он читал Гердера с возрастающей пользой. «Его произведения были для меня прохладными родниками в пустыне Гофа», – пишет он Кальб. Гердеровская идея счастья, конечно, оказала влияние на «Вуца». Письменная похвала супругов Гердер ободрила его. Гердер был одним из немногих, кто знал и ценил его ранние сатиры. С Гердером его политически объединял демократизм, морально – строгое понимание добродетели. Но это же отделяло его от Гёте, который, вступив в классицистский период своего творчества, отошел от своего прежнего вдохновителя.
Раздор между Гердером и обоими классиками стал явным еще до посещения Жан-Полем Веймара. Его причиной был выход Гердера из состава сотрудников журнала «Оры». Шиллер, издатель журнала, отклонил одну статью Гердера, обосновав это тем, что в ней утверждается, будто поэзия должна вырастать из жизни, из времени, из реального, между тем как поэт должен быть верен идеалам Древней Греции, поскольку «действительность только запачкает» его. После этого Гердер ушел из редакции. Он отвергал гётевский и шиллеровский окрашенный античностью культ формы и ратовал за искусство, подчиняющееся гуманным, нравственным целям. Он справедливо видел в Жан-Поле союзника, и когда превозносил его как новую величину в литературе, то делал это не без намерения противопоставить его Гёте и Шиллеру. «Ваши сочинения, – пишет Каролина Гердер Жан-Полю, – необходимо именно сейчас распространять как можно шире. Господство наглости и высокомерия возносится и распространяется беспредельно. Антихрист явился теперь в наикрасивейшей форме, в шиллеровском „Альманахе Муз“».
Конечно, у всего этого есть и политическая подоплека, которая редко выражалась в словах. Симпатия Гердера к Французской революции повредила его репутации при дворе. Когда спустя несколько лет Каролина Гердер ходатайствовала через Гёте об обещанном герцогом пособии на воспитание детей, Гёте ответил оскорбительными для Гердеров письмами, упрекая их за демократические взгляды. «Мне жаль вас, вам приходится искать поддержки у людей, которых вы не любите и едва ли цените, чье существование вас не радует и содействовать чьему благу вы не расположены… Разумеется, куда удобнее заявлять о своих правах, когда крайность заставит, а не стараться всей жизнью, всем своим поведением заслужить то, за что однажды настанет время вознести благодарность».
Если в письмах Жан-Поля к Отто к описаниям его веймарского счастья примешивается разочарование по поводу литературных знаменитостей, то оно, безусловно, связано и с той мелочностью, с какой великие часто ведут свои споры. Они очень чувствительны к критике. Когда речь идет об их собственных произведениях, они теряют всякую терпимость. Поскольку их произведения – воплощение их личности, они все воспринимают в личном плане. И поскольку за мелочами часто скрыты решающие различия во взглядах, то хоть это и понятно, но для пришедшего со стороны Жан-Поля мало привлекательно.
Гердер брюзжит по поводу всего, что исходит из дома Гёте. «Все эти Марианны и Филины, вся их толчея мне ненавистны», – говорит он о «Вильгельме Мейстере», которого считает пустым и безнравственным. При каждом удобном случае он упрекает Гёте в безбожии и аморальности. Он не признает значения больших баллад Гёте. Когда в журнале «Оры» появляются «Римские элегии», он предлагает переименовать его в «Хуры»[25]25
Журнал называется «Die Horen» («Богини времен года»); Гердер издевательски предлагает название «Huren» – «потаскухи» (нем.).
[Закрыть].
Но и Гёте в последнем разговоре с Гердером, после того как Жан-Поль окончательно покинул Веймар, проявляет сверхчувствительность в гротескной форме. Гёте поведал об этом событии потомкам в «Тетрадях дней и годов». В мае 1803 года он записывает: «Уже три года, как я отдалился от него (Гердера), ибо с болезнью у него усилился недоброжелательный дух противоречия, заглушая его бесценный и неповторимый дар любви и любезности. Приходя к нему, наслаждаешься его мягкостью; уходишь от него оскорбленным. После спектакля „Евгения“ („Внебрачная дочь“) Гердер, как мне передавали, высказался самым благосклонным образом… я мог надеяться на возобновление близости с ним, из-за чего пьеса стала бы мне дорога вдвойне. Для этого представилась и ближайшая возможность. Это было в то время, когда я находился в Йене… мы жили во дворце под одной кровлей и обменивались доброжелательными визитами. Однажды вечером он посетил меня и стал в словах, полных спокойствия и чистоты, хвалить названную пьесу… Однако эта истинная, прекрасная радость длилась недолго, ибо под конец он, хотя и в шутливой форме, выбросил отвратительный козырь, чем рассудочно уничтожил, по крайней мере на тот миг, все в целом. Человек разумный поймет, что это возможно, но ощутит вместе со мной ужасное чувство, меня охватившее; я поглядел на него, ничего не отвечая, ужаснувшись, что это и есть пугающий символ наших многолетних отношений. Вот так мы и расстались, и я его больше никогда не видел».
Эта трагически окрашенная сцена оборачивается, к сожалению, комизмом, когда узнаешь, в чем заключался отвратительный козырь, который так ужаснул Гёте: то был не очень-то тактичный, но дружелюбный намек на внебрачного сына Гёте. Еще больше, чем «Внебрачная дочь», сказал Гердер, ему нравится внебрачный сын Гёте.
Не удивительно, что такие распри между литераторами, теснящимися на крохотном пространстве, зависящими от одних и тех же меценатов, пугают добросердечного юношу из Гофа, его реакция на это истинно жан-полевская: «Теперь я не стану робко склоняться перед великими людьми, а только перед самыми добродетельными». Следующая фраза – она идет без абзаца – поясняет, кого он при этом не имеет в виду: «Все-таки я со страхом пришел к Гёте».
Видно, что партия Кальб – Гердер его уже подготовила: Гёте не добродетелен, лишен истинных чувств, холоден к людям, его интересует только искусство. Шарлотта, опасаясь чуждого влияния на своего подопечного, советует ему тоже проявить холодность. «Я пошел без тепла, только из любопытства. Его дом ошеломляет, это единственный в Веймаре дом в итальянском вкусе, а какие лестницы! Это пантеон, полный картин и статуй, в груди возникает холодок страха; наконец появляется бог, холодный, немногословный, невозмутимый. Кнебель говорит, например: французы вступают в Рим. Гм! – говорит бог. Его облик энергичен и страстен, глаза светятся (хотя они и не очень приятного цвета). Но разогрело его наконец не только шампанское, а разговоры об искусстве, о публике и т. д., и мы сразу же оказались – у Гёте. Он говорит не так красочно и стремительно, как Гердер, но остро – решительно и спокойно. Напоследок он прочитал нам… неопубликованное изумительное стихотворение, огонь его сердца пробился сквозь ледяную кору, и он даже пожал руку… исполненному энтузиазма Жан-Полю. Прощаясь, он снова это сделал и пригласил меня прийти опять. Он считает свой поэтический путь законченным. Клянусь небом, мы ведь хотим любить друг друга. Остгейм сказала, что он никогда не проявляет признаков любви. Я должен рассказать тебе о нем сто тысяч вещей. И жрет он ужасно. А одет с тончайшим вкусом».
Несмотря на предубеждения, которые ему внушали, несмотря также на чопорность Гёте, сближение кажется ему еще возможным. Так же кажется и Гёте, пославшему в прошлом году «Геспера» Шиллеру, который назвал его «великолепным субъектом», с воображением и причудами; это «веселое чтение для длинных ночей», только, к сожалению, типичный «козлотур» – помесь козла с туром, – лишенный единства, бесформенный. В ответ на это Гёте написал: «Мне приятно, что новый козлотур Вам не совсем противен; жаль этого человека, он как будто живет очень изолированно и потому не может, обладая многими хорошими качествами, облагородить свой вкус. К сожалению, кажется, лучшее общество, в каком он вращается, – это он сам». Позже он заговорил о большом успехе книги и выразил надежду, «что бедняга в Гофе в эти грустные зимние дни получает от этого хоть какое-то удовольствие», в ответ на что Шиллер упрекнул читающую публику в неразборчивости, потому что одновременно с Жан-Полем она любит самое дешевое развлекательное чтиво, например романы Лафонтена, – а это ведь могло свидетельствовать только о положительном отношении Шиллера к Жан-Полю.
Тогда речь шла о книге; но вот приходит автор – сперва к Гёте, который рекомендует его Шиллеру: «Он посетит Вас вместе с Кнебелями и, несомненно, понравится Вам». Он называет его «сложным существом», с которым происходит то же, что и с его книгами: «Одни ценят его слишком высоко, другие слишком низко, и никто не знает, как по-настоящему подойти к этому странному существу». То же считает и Шиллер: «Странен, как человек, который упал с луны, полный доброй воли и искренне склонный видеть вещи вокруг себя, но только не тем органом, который создан для зрения». Гёте в заключение намекает, в чем для них суть дела: им нужен союзник. «Его правдолюбие и желание что-то воспринять расположили к нему и меня. Но этот общительный человек представляет собой разновидность человека теоретического склада, и если хорошенько подумать, то я сомневаюсь, чтобы в практическом смысле Рихтер когда-нибудь приблизился к нам, хотя в теоретической сфере он как будто имеет большую склонность к нам».
Что бы тут ни понимать над теорией и практикой, в отношении Шиллера Рихтер уже принял решение: он не только отвергает политические и эстетические взгляды теоретика искусства, этот человек ему попросту антипатичен. Годом раньше, в Байройте, он видел его портрет: «Портрет Шиллера, или, скорее, нос на нем, поразил меня, подобно молнии: на нем изображен херувим с предвестиями падения; кажется, что он возвышается над всем: над людьми, над несчастьем и – над моралью. Я не мог наглядеться на возвышенный лик, которому словно все равно, чья кровь течет – чужая или своя».
Теперь же этот возвышенный человек принимает его в Йене «необычайно любезно», приглашает сотрудничать в «Орах», но тем не менее симпатичнее он ему не становится. Рихтер называет его «подобным скале», «полным острых, режущих сил» и главное – «лишенным любви». Но почетного приглашения сотрудничать в «Орах» он все же не отклоняет, делает даже какие-то наброски, вернувшись в Гоф, но из этого ничего не выходит. Ибо тем временем обе стороны, обдумав свои позиции, уже начали междоусобицу. К сожалению, они при этом обращаются с золотом противника, как деревенские кузнецы. Гёте особенно упрощает себе дело: переходит на личности вместо того, чтобы говорить по существу, и, кроме того, прибегает к недостойному приему, называя того, кто создан по-иному, не другим или даже плохим, а больным.
Гёте рассержен. Кнебель перевел любовные элегии Проперция и послал их в Гоф. В благодарственном письме Рихтера есть фраза: «Однако ныне мы нуждаемся больше в Тиртее, чем в Проперцие», фраза эта совершенно недвусмысленно относится к войне между Францией и Австрией. (Древнегреческий поэт Тиртей писал зовущие в бой песни и, согласно легенде, помог спартанцам одержать победу.) Гёте, которого, как автора «Римских элегий», называли «немецким Проперцием», принял слова Жан-Поля на свой счет и вознегодовал.
Письмо Рихтера было написано 3 августа, а уже 10-го (обратим внимание на быстроту не только сплетника, но и почты!) Гёте отправил Шиллеру стихотворение для «Ор»: «Посылаю небольшое сочинение; если оно Вам пригодится, я ничего не имею против, чтобы под ним стояло мое имя. Собственно говоря, меня навело на него дерзкое высказывание господина Рихтера в письме Кнебелю».
Сочинение называется, правда, не «Человек, который упал с луны в Веймар», но похоже: «Китаец в Риме», то есть неверующий в Священном городе, или же варвар в столице культуры.
Видел я в Риме китайца; его подавляли строенья
Древних и новых времен тяжестью мощной своей.
«Бедные! – так он вздыхал. – Я надеюсь, им стало понятно:
Нужно, чтоб кровли шатер тонкие жерди несли,
Нужно, чтоб жесть, и картон, и резьба с позолотою пестрой
Взгляд искушенный влекли, теша изысканный вкус».
Мне показалось, что в нем я вижу тех пустодумов.
Кто паутину свою с вечной основой ковра
Прочной природы равняет, здоровье считает болезнью.
Чтобы его болезнь люди здоровьем сочли.
Перевод С. Ошерова
Это не только высокомерно, но и догматично: Гёте, который в ту пору присягал античной строгости формы, лишь ее считал «надежной натурой», а все остальное – ненатуральным, что звучит достаточно курьезно, если задуматься, сколь искусственно переняли греческий идеал атакующие и какое значение имели родная природа, социальное положение народа и современность для атакуемого.
Гёте метит, разумеется, в то, что теперь кажется ему бесформенностью (позднее он будет судить мудрее). Вкус Рихтера воспитан не в классицистском духе, стало быть, у него нет никакого вкуса. Да и откуда ему взяться, если «лучшее общество, в каком он вращается, – это он сам»; вот если бы он приспособился к веймарцам…
Рихтер в Лондоне! Чем бы он стал! Рихтер же в Гофе
Полуобразованный – тот, чей талант вас приводит в восторг.
Так сказано в одной из направленных против Рихтера «Ксений» Гёте – Шиллера, и вместо «Лондона» здесь можно, вероятно не сомневаясь, читать «Веймар». В другой «Ксении» Жан-Поля не без оснований упрекают в том, что он не умеет распоряжаться богатством своего таланта.
Гёте и Шиллер столь же велики как поэты, сколь, к сожалению, неспособны распознать и признать талант иного склада. «Настоящая отповедь для этих людишек», – пишет Шиллер, получив «Китайца в Риме», а в следующем году говорит, что «эти шмидты, рихтеры, Гёльдерлины» субъективны, высокопарны и односторонни, но все же обнаруживает некоторое понимание, задаваясь вопросом, не объясняется ли это «оппозицией эмпирическому миру, в котором они живут».
К счастью, «эти людишки» умеют защищаться против чванства. В ту самую неделю, когда Гёте называет провинциала китайцем, тот заканчивает (не подозревая, что это ответ) свое полемическое сочинение против греков в Веймаре – разумеется, в своем духе, не так кратко и заостренно, а многословно и юмористически, никого не оскорбляя, касаясь больше дела, нежели личностей. Действующее лицо не Гёте или Шиллер, а вымышленный комический персонаж, не поэт, а рецензент, советник по делам искусства Фраишдёрфер, взятый из заготовок к «Титану» и впоследствии в нем снова появившийся; его прототипом современники считали Августа Вильгельма Шлегеля, но под ним, скорее, подразумевался советник Гёте по вопросам искусства Генрих Мейер. Так или иначе, Жан-Поль выступает в защиту своего дела: защищает свой жан-полевский стиль против догм классицизма и еще находящегося в зависимости от них раннего романтизма. (Против обоих направлений потом и будет обращен «Титан», который именно благодаря веймарскому уроку приобрел свой окончательный вид.)
В ноябре 1795 года появился «Квинт Фиксляйн» и так хорошо разошелся, что было запланировано второе издание. Так как Жан-Поль никогда не упускал случая написать предисловие (каждый отдельный томик «Зибенкеза» снабжен им, каждому новому изданию предпосылается новое предисловие, которое не обязательно связано с прилагаемой книгой, почему и имеется больше предисловий, чем книг Жан-Поля), то теперь, в 1796 году, он пишет новое предисловие ко второму изданию, которое, поскольку печатание книги задерживается, а полемика актуальна, забавным образом выходит отдельной брошюрой. В ноябре она уже в продаже: «История моего предисловия ко второму изданию „Квинта Фиксляйна“».
Это и на самом деле история, юмористическая и сатирическая, история путешествия, как и некоторые другие его предисловия. Действующие лица: конечно, Жан-Поль, Паулина Эрман (появляющаяся и в предисловии к «Зибенкезу»), советник по делам искусства Фраишдёрфер. Место действия: дорога из Гофа в Байройт. Сюжет: Жан-Поль доставляет себе две великие радости сразу – он странствует пешком по родному краю и пишет предисловие; он хотел бы прибавить и третью – посмотреть в лицо красивой девушке, что перегоняет его в почтовой карете. Но все три радости портит ему советник по делам искусства (в «Титане» он будет складывать свое лицо в простые, благородные большие складки, подобные драпировкам на одеждах древних). Вместо того чтобы наслаждаться природой, людьми и работой, Жан-Полю приходится выслушивать эстетическую жвачку человека, воплощающего отношение классицизма к искусству, чрезмерный эстетизм которого сделал его враждебным современности, действительности, а также человеку. Кому важна лишь красивая форма, тот превращает эстетику в варварство; тот считает неслыханным, чтобы архитектурные произведения искусства, то есть дома, осквернялись обитателями; тот радуется, когда сгорает город, потому что это позволяет надеяться, что построят новый, более красивый; для того крестьянин не более чем повод для буколической картины, а война – материал для баталиста; тому «во всей вселенной важно только то, что может ему сгодиться»; тот станет во имя изучения искусства пытать людей, если ему надо нарисовать Прометея. Правда, советник по делам искусства полагает, что легче всего прекрасную, то есть благородную греческую, форму достичь «отказом от материи», то есть отказом от содержания.
Это великолепное предостережение против формальной эстетики, которое касается веймарского культа формы, а также шиллеровской переоценки эстетического начала принципа в воспитании; однако оно бьет мимо произведений Гёте и Шиллера (вспомним хотя бы только что появившегося «Вильгельма Мейстера»). Всюду чувствуется влияние Гердера, упрекавшего Гёте и Шиллера в том, что они мораль принесли в жертву красивой форме. Жан-Поль метко замечает: чтобы походить на греков, надо сбросить груз двухтысячелетних знаний. У греков надо учиться гуманности, пишет он несколько позже Гердеру, «но наш богатый век должен бы стыдиться их скудных сюжетов». Современный прозаик Жан-Поль остерегается подражать грекам («высохшим мудрецам à la grec»), он погубил бы этим богатство своих сюжетов. Юморист, для которого юмор – «плод долгой культуры разума», высмеивает подражание грекам, потому что оно не оставляет места для юмора.
Догме классиков он не противопоставляет собственную догму – это привлекательно. Он указывает на несовременность греческого идеала и на опасность односторонней переоценки формы; он восклицает: «Говори, что ты хочешь, ведь я пишу, что я хочу!» – и покидает высохшего, лишенного юмора советника по делам искусства, чтобы догнать жизнь в образе Паулины, которую непременно должен увидеть в лицо.