Текст книги "Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера"
Автор книги: Гюнтер де Бройн
Соавторы: Герхард Вальтер Менцель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)
Как обычно, их было всего трое – этих высокородных господ, удостоившихся чести сидеть за столом по правую руку. Во всяком случае, этого хватало, чтобы составить партию в l’hombre[13]13
Ломбер (карточная игра) (ит.).
[Закрыть]. Стоило одному из этих господ заболеть, как двоим оставшимся приходилось усаживаться за шахматную доску, между тем как бюргерская часть компании К. фон К. без устали шумела, болтала, хохотала и пила старое токайское – кто за свой счет, кто за счет приятеля.
Едва Лессинг в своей излюбленной шутливой, саркастической манере, стал предлагать тестю Эшенбурга, изрядно постаревшему профессору Шмиду, свое гостеприимство, как тотчас вылилось наружу скрытое недоброжелательство благородных господ. Ни к кому не обращаясь, Шмид заявил, что в ближайшее время ему, видимо, понадобится опять приехать в Вольфенбюттель, чтобы поработать в библиотеке.
– И, наверное, захотите остаться в Вольфенбюттеле на ночь? – спросил Лессинг.
– Возможно…
– Тогда я должен открыть вам один секрет: все трактиры в Вольфенбюттеле, за исключением моего – вам ведь знаком дом с четырехскатной крышей, – так вот, я говорю, все трактиры, кроме моего, закрыты из-за чумы.
Шутку восприняли как шутку и встретили громким смехом. Аббат Иерузалем подлил масла в огонь, заявив:
– Все лучшее приходит к нам из Вольфенбюттеля. Вообще-то в наших краях не знают чумы вот уж сколько столетий, но в Вольфенбюттеле… да и как могло быть иначе… в Вольфенбюттеле…
Он вынул носовой платок и утер слезы – столь забавной показалась ему эта мысль.
Господин фон Харденберг раздраженно оторвался от карт, внимательно оглядел Лессинга и его друзей и произнес:
– Как разбушевались эти язычники!
Аббат Иерузалем посмотрел на него с изумлением:
– Язычники?
Господин фон Харденберг понял свою оплошность, привстал и изобразил поклон:
– Разумеется, вы не в счет, ваша честь.
– Но, – возразил развеселившийся аббат, – я-то как раз и «бушевал» больше всех!..
Фридрих II высказал недавно в форме некоего открытого письма, написанного, впрочем, по-французски, свои суждения о немецком языке и литературе. Это сочинение, озаглавленное «De la littérature allemande»[14]14
О немецкой литературе (фр.).
[Закрыть], аббат положил перед собой на стол и обратился к Лессингу:
– Если вы, уважаемый друг, не собираетесь воспользоваться своим преимущественным правом, то я не отказал бы себе в удовольствии ответить на это письмо. С нашим языком и нашей немецкой литературой король обошелся en canaille[15]15
Как каналья (фр.).
[Закрыть]. Все удостоилось такой низкой оценки, пусть не язвительной, но сочувственно презрительной, доброжелательно прохладной, – надеюсь, Вы меня понимаете. Я считаю, что это нельзя оставить без ответа.
– Как раз сейчас я совершенно не расположен вступать в полемику, – поспешно произнес Лессинг.
Аббат озабоченно взглянул на него:
– Вы не заболели, уважаемый друг?
Затем он раскрыл сочинение короля и стал переводить наиболее примечательные места, ибо не знал, понимают ли люди вроде Крулля или Хеннеберга по-французски.
Поскольку суждения прусского короля, однако, слишком часто и слишком явно расходились с суждениями присутствующих, то чтение сопровождалось поначалу робким, но постепенно все усиливающимся смехом, приведшим господина фон Харденберга в бешенство.
– Язычники снова разбушевались! – вскричал он и опять, как бы извиняясь, привстал и поклонился аббату Иерузалему: – Ваша честь!
– Это снова я, ей-богу, это снова был я! – воскликнул, забавляясь, аббат Иерузалем и поклонился другому концу стола, привстав лишь чуть-чуть.
Лессинг оценил очарование, скрытое в этой сцене. Ему стало тепло на душе. Какой неожиданный триумф – сам аббат Иерузалем хотел встать грудью на его защиту, чтобы дать решительный отпор наглой самоуверенности прусского короля!
X
На ночь Лессинг, как обычно, остановился у купца Анготта возле Эгидиенмаркт в Баруншвейге, ибо этот разбогатевший на виноторговле человек сдавал приезжим комнаты в своем весьма внушительном угловом доме.
На другой день, когда Лессинг ехал на перекладных в Вольфенбюттель, его охватил пробирающий до костей озноб, который все никак не проходил, так что Лессинг был рад-радехонек, когда поездка закончилась. Но и дома, сразу же улегшись в постель – а Мальхен принесла ему отвар из лекарственных трав и разогретые кирпичи, которые полагалось класть под одеяло, – он по-прежнему ощущал этот внутренний холод, который мурашками расползался по всему телу. Ему было трудно дышать. И еще ему казалось, будто все его тело заковали в тесный панцирь. Перепуганная Мальхен послала Фрица за доктором.
Старый, сгорбленный домашний врач пошучивал, как всегда, когда приходил к Лессингу, ибо ему нравились его находчивые ответы. Но вскоре он убедился, что на сей раз речь идет не о сонливости, а о более серьезном недуге.
В задумчивости стоял он у постели больного. Все признаки указывали на водянку груди с уже появившимися уплотнениями в грудной полости – он называл их «окостенениями». То, что эта болезнь могла многократно возвращаться, объясняло, по мнению врача, и постоянную, хоть и не слишком сильную лихорадку. Он пустил кровь и распорядился положить больному на грудь специально приготовленный вытяжной пластырь.
Теперь, когда его недуг был наконец точно определен, Лессингу почудилось, будто он улавливает при дыхании какой-то странный шорох в грудной полости, что, с точки зрения логики, было немыслимо.
Этак, пожалуй, и впрямь навоображаешь себе бог знает какую болезнь, подумал он. Спустя несколько дней он поднялся с постели, оделся и поплелся к письменному столу. Он написал письмо господину Мозесу, ибо проживавший в его доме Дейвсон хотел, чтобы его рекомендовали в Берлине хотя бы одному знакомому. Дейвсон намеревался уехать за границу. Он подумывал об Англии, искал способа и просил совета. Помочь должен был господин Мозес.
Лессинг тоже склонялся к мысли об эмиграции. Печальное зрелище являла его мысленному взору эта ледяная империя, где ему было отказано в каком бы то ни было признании и сам верховный имперский сейм намеревался его покарать.
Нечаянный триумф у Рёнкендорфа был уже забыт. Его снова окружало молчание, и всякое деяние представлялось бесплодным.
Под заглавием «Эрнст и Фальк» он издал остроумные «Масонские беседы», набросал и отдал в печать проникнутое заботой о будущем «Воспитание человеческого рода» и полагал, что это вызовет бурю. Однако в немецких критических зарослях ничего не шелохнулось.
Итак, он писал господину Мозесу: «Не думаю, чтобы у Вас сложилось обо мне впечатление как о человеке, жадном на похвалы. Но та холодность, коей свет имеет обыкновение доказывать определенным людям, что все, что бы они ни делали, никуда не годится, если не убивает, то уж во всяком случае повергает в оцепенение».
Письмо заканчивалось неожиданно: «Ах, милый друг, занавес опускается! И однако же, я очень хотел бы еще разок с Вами побеседовать!».
Третью годовщину со дня смерти жены Лессинг провел очень тихо, погруженный в собственные невеселые думы.
Но ближе к концу января он встряхнулся и отправился в Брауншвейг. Старая герцогиня-мать пригласила его отобедать. Для такого случая требовался придворный костюм, и Лессинг одолжил у профессора Шмида нарядный, обшитый серебряным кантом сюртук.
Пока был жив старый герцог, о его супруге никто и не вспоминал. Теперь же она забрала некоторую силу в резиденции. Она, видимо, прослышала о болезни Лессинга, а возможно, и об угрозах, исходящих от евангелистских имперских сословий. Так что она пригласила его к себе на обед и принялась навязчиво ему сочувствовать.
Заметив это, Лессинг напустил на себя беззаботность и, к вящему ее удивлению, впал в болтливость, которая явно никак не вязалась с тем образом чахнущего человека, какой она уже себе нарисовала.
К ним присоединился ее сын, правящий герцог. Нерешенные дела библиотеки занимали его так же мало, как и угроза со стороны имперских сословий, но он сообщил, что аббат Иерузалем в одной из своих печатных работ ответил королю Пруссии на его исследование «De la littérature allemande». А посему он желал бы услышать, одобряет ли библиотекарь Лессинг то, что аббат возражает королю.
Лессинг пропустил мимо ушей высокомерие, прозвучавшее в вопросе герцога, заметил мимоходом, что в этом деле не стоило так уж торопиться, и наконец, как бы в пояснение, заявил, решительно глядя герцогу прямо в глаза:
– Умных людей слишком мало, чтобы они могли всякий раз давать отпор фатовству, едва оно проявится. Достаточно и того, что они не доводят дело до истечения срока давности…
– Фатовству? – переспросил герцог ледяным тоном.
– Это всегда фатовство – толковать о вещах, в которых так мало смыслишь.
– Но нельзя все же не учитывать, о чьем фатовстве идет речь, – вскипев, произнес герцог и в озлоблении удалился.
Это была все та же старая спесь, и Лессинг спрашивал себя, что еще удерживает его в этой стране.
Как же он, однако, удивился, прослышав позже у Эшенбургов, будто Дейвсон со своей женой все еще, а может, уже опять находятся в Брауншвейге. Он отправился к ним, и там состоялся долгий разговор, который не слишком его воодушевил, ибо супруги в один голос сетовали на то, что человека с пустыми карманами нигде не жалуют.
Вечером Лессинг пошел к Рёнкендорфу в «Большой клуб» и повстречал там аббата Иерузалема, который лично вручил ему экземпляр своего трактата «О немецком языке и литературе». Лейзевиц тотчас ухватился за него и все читал и не мог оторваться, так что пришлось ему напомнить, что сей трактат аббата предназначался Лессингу.
На другой день, во время нового визита к Дейвсонам, с Лессингом случился приступ слабости, ему было так плохо, что пришлось его отвезти на квартиру, где он остановился. На некоторое время он утратил способность говорить.
Из Вольфенбюттеля вызвали Мальхен. Она тоже поселилась у Анготта, чтобы ухаживать за отцом. В конце концов ей удалось уговорить его посоветоваться с врачом. Но лейб-медик Брукман, имевший в Брауншвейге весьма солидную репутацию, не знал никаких других средств, кроме тех, что уже применялись вольфенбюттельским домашним врачом Лессинга. Он пустил кровь и распорядился положить вытяжной пластырь.
Однажды у Лессинга пошла горлом кровь. Но он сохранил полное спокойствие и не выказал ни малейшего испуга.
Спустя несколько дней он, казалось, несколько оправился. Слуга помог ему одеться, и он принял посетителей, ожидавших его в соседней комнате. В дальнейшем Лейзевиц, Дейвсон и Эшенбург стали наведываться почти ежедневно. Лессинг смеялся и шутил с ним, как раньше. Дейвсон прочитал ему вслух трактат аббата против короля Фридриха, и Лессинг заметил, что аббат весьма успешно справился с этим делом.
Однажды пришло письмо из Веймара. Оба Хеннеберга сами принесли письмо Лессингу, «чтобы оно по ошибке не попало по неверному адресу». Лессинг не знал, чему больше радоваться – письму или приходу друзей. Георг Хеннеберг – приветливый, улыбающийся, внимательный – молчал, пока его брат рассказывал, будто сам господин фон Харденберг выразил сожаление в связи с отсутствием Лессинга в «Большом клубе».
– Да что вы! – ответил довольный Лессинг и сломал печать.
Гердер отослал письмо из Веймара 9 февраля 1781 года, и Лессинг с превеликой охотой ответил бы старому верному другу, но зрение ему отказало.
Мальхен поняла, что отец пока еще совсем не готов к переезду. Так что, видимо, придется им выжидать и третью неделю у купца Анготта в Брауншвейге.
Утром 15 февраля к Лессингу заглянули Эшенбург и Лейзевиц и, обрадованные тем, что нашли его таким бодрым, засиделись долго.
Потом, во второй половине дня, наведался Дейвсон и принес «Геттингенский журнал» Шлёцера, где ему попалась на глаза полемическая статья, которую он, как обычно, тут же прочитал вслух. Острота Шлёцеровой полемики обрадовала Лессинга.
– Теперь я начинаю понимать, – сказал он, – что дух разумного противоречия не умрет вместе с протагонистом.
– Умрет? – по-детски испуганно взглянул на него Дейвсон.
Лессингу пришлось лечь в постель.
Принимать посетителей было ему не по силам. Он снова начал задыхаться. Лейб-медик Брукман называл это состояние «астмой» и считал, что оно может только еще больше усугубиться.
Лессинг, должно быть, дремал, когда Мальхен склонилась над ним и тихо сказала, что в комнате для посетителей дожидаются аббат Иерузалем и профессор Шмид.
– Теология в полном составе? Почему так поздно? – очень медленно спросил Лессинг, – ему было трудно говорить. Он был точно оглушен. К тому же, видимо, наступил вечер, сумрак в комнате невозможно было объяснить только лишь слабым зрением.
Мальхен зажгла свечу, но спросила, не лучше ли будет, если отец попросит этих гостей прийти на следующий день. Она же видит, в каком он состоянии.
– Сколько на часах?
– Около семи, дорогой отец.
– В таком, случае посетителей спроваживать не годится, – сказал Лессинг, тяжело дыша. – Пожалуйста, Мальхен, побудь пока с ними. Я приду.
Но отец лежал, откинувшись на подушки, такой немощный и бледный, что у дочери навернулись слезы на глаза, когда она послушно вышла.
Вскоре открылась дверь, и Лессинг переступил порог. Его лицо было мертвенно бледно и покрыто холодным потом.
– Отец! – испуганно прошептала Мальхен. Но он только ободряюще сжал руку дочери и крепко за нее ухватился. С немыслимым усилием он поклонился пришедшим к нему друзьям. Тут у него закружилась голова, и пришлось прислониться к дверному косяку.
Мальхен тихо заплакала. Но отец ласково сказал:
– Успокойся, не тревожься!
Он дал уложить себя в постель, и пока Мальхен просила гостей наведаться в другой раз, Дейвсон начал, как обычно, читать вслух. Его прервал предсмертный хрип.
Все было кончено.
В траурной процессии, двигавшейся в сторону брауншвейгского кладбища Магни, кроме приемных детей Лессинга – Мальхен, Энгельберта и Фрица, – шли только самые верные его друзья: Эшенбург, Шмид и Дейвсон, да еще Эберт, Лейзевиц и Кунтч.
Рассказывают, когда процессия приблизилась к подвалам булочнике Денеке, тот будто бы крепко-накрепко запер все двери и ставни на окнах из отвращения к вольнодумцу Лессингу.
ГЮНТЕР ДЕ БРОЙН
ЖИЗНЬ ЖАН-ПОЛЯ ФРИДРИХА РИХТЕРА
Перевод с немецкого Е. Кацева
издание второе
Заклинаю тебя (иначе я явлюсь тебе с того света), чтобы после моей смерти ты написал обо мне словами грубыми и откровенными, а не отвратительно-провинциально-сладко и деликатно. О, я прошу тебя; и пусть эти строки станут эпиграфом к твоему сочинению.
Жан-Поль Кристиану Отто, 1802
1
НАЧАЛО ВЕСНЫ
Ребенок появился на свет ночью, в час тридцать. Он остался в живых, он здоров, что в те времена вовсе не было само собой разумеющимся. Из семи детей, рожденных в браке Розиной Рихтер, двое умерли в первые же дни. По статистике это примерно соответствует средней детской смертности.
Гигиенические условия, особенно в деревне и в таких захолустных местах, как Фихтельгебирге, чудовищны, акушерки вовсе не обучены или обучены плохо. В простых семьях врачей к роженицам почти не зовут. Ведь врачи – мужчины, и обращаться к ним считается неприличным. Прошло уже девять лет, как первая женщина сдала экзамены по медицине, но пройдут еще десятилетия, прежде чем у нее появятся последовательницы. Когда читаешь в йенском «Альманахе для врачей и неврачей» за 1789 год, что протестантские церковные консистории под угрозой наказания приказывают акушеркам «прежде всего бежать за проповедником, а не хвататься за клистирную трубку и пытаться спасти жизнь», то это хорошо характеризует помехи на пути прогресса медицины.
Неправильный уход за новорожденными тоже часто ведет к смерти. Опасаясь, что от крика они могут получить грыжу, окриветь, охрометь, стать горбатыми, их так туго пеленают, что они не могут шевельнуться. Многие гибнут от перекармливания мучной кашей. Им легкомысленно дают как снотворное водку и маковый отвар.
Ночь на 21 марта. Вместе с ребенком приходит долгожданная весна. Тем более что жизнь горожан все еще зависит от смены времен года. Зимой по улицам едва пройдешь. В слишком тесных домах обывателей редко отапливается больше одной комнаты. Свечи, лучины или масляные светильники дают жалкий свет. Понятна радость, с какой Жан-Поль даже в старости постоянно подчеркивает, что весна и его жизнь начались одновременно. Равноденствие ему кажется связанным с его «двойственным стилем» – юмористически-сатирическим и патетически-сентиментальным, он перечисляет перелетных птиц, которые прилетели вместе с ним, и приводит названия растений, чьими цветами можно было бы усыпать его колыбель: чистяк весенний, полевая вероника или волдырник – названия, которые звучат так, словно он сам их придумал.
Прочитать это можно во фрагменте автобиографии, опубликованном лишь после его смерти. Заглавие, придуманное не им, вызвало негодование Гёте. После «Поэзии и правды» старик воспринял заглавие «Правда из жизни Жан-Поля» как дерзкое противопоставление. Жан-Поль сделал это «из духа противоречия», сказал он Эккерману. В то время как автобиография Гёте «благодаря возвышенным тенденциям поднимается из сферы низкой реальности», Жан-Поль остается в ее плену. «Словно правда такого человека может быть чем-то иным, чем свидетельством, что автор был филистером!» Приговор суровый и неверный, но он превосходно определяет разницу между ними.
Примечательны также начала обеих автобиографий. Гёте торжественно связывает свое рождение с космосом. «Положение звезд было благоприятным: солнце стояло под знаком Девы и достигло зенита; Юпитер и Венера дружелюбно взирали на него…» Жан-Поль же (полностью в плену «низкой реальности»), прежде чем дойти до вальдшнепов, трясогузок, ложечниц и осин, указывает на главные политические события года своего рождения: «Это было в 1763 году, когда был заключен Губертусбургский мир…»
В Губертусбургском охотничьем замке под Ошацом (ныне Лейпцигский округ) парламентеры Австрии и Саксонии с декабря прошлого года торговались с парламентерами Пруссии об условиях окончания семилетней войны, которая уже и так выдохлась ввиду полного разорения всех участвующих в ней стран. Самая разрушительная, самая кровопролитная война XVIII века, в которой участвовали почти все европейские страны, но которая велась преимущественно на немецкой и богемской земле, была окончена. 15 февраля 1763 года подписан мир, с редкой отчетливостью документально удостоверивший бессмысленность этой битвы за власть. Договорились о том, что все остается таким, каким было до войны. Когда через несколько дней после рождения Жан-Поля Фридрих II вернулся в Берлин, он отнюдь не чувствовал себя победителем. Говорят, будто во время благодарственного молебна, который король-атеист заказал в Шарлоттенбургской дворцовой капелле, он плакал. Куда больше оснований для этого имели его обнищавшие подданные.
Младенец Иоганн Пауль Фридрих Рихтер не относится к их числу. Фихтельгебиргский городок Вунзидель, место его рождения, принадлежал к одному из более трехсот немецких государств – княжеству Байройт, которым, правда, с конца средних веков правят также и Гогенцоллерны – их незначительная франкская ветвь; ее последний – бездетный – отпрыск, Кристиан Фридрих Карл Александр, отдает в 1791 году свое крохотное владение, соединившееся к тому времени с Ансбахом, прусским родственникам – за пожизненную ренту, выплачивать которую им приходится недолго, ибо высокородный рантье уже в 1806 году умирает в Англии. И тем не менее сделка не приносит Пруссии никакой выгоды. Лишь до того же года Гарденберг, позднее ставший канцлером, управляет новой прусской провинцией; потом победоносный Наполеон отделит ее от Пруссии и великодушно подарит своим баварским союзникам, во власти которых она останется и после 1815 года, поскольку баварцы успеют своевременно покинуть тонущий корабль Наполеона.
Значительного влияния на жизнь, творчество и образ мыслей Жан-Поля эти смены подданства не оказывают, чего нельзя сказать о том обстоятельстве, что он растет в крошечном феодальном государстве, и не среди дворян и патрициев, а среди мещан и крестьян.
2ВПРОГОЛОДЬ
Жаль-Поль – сын и внук школьных учителей, то есть бедняков. Его дед зарабатывал как ректор школы в Нойштадте на Кульме сто пятьдесят гульденов в год. «Школа была его тюрьмой, правда, он сидел не на воде и хлебе, а на пиве и хлебе; ибо сверх того – плюс чувство благочестивейшего удовлетворения – ректорство давало не много… и у этого обычно скудного байройтского источника, питавшего впроголодь школьных учителей, этот человек стоял тридцать пять лет и черпал из него», пока наконец в возрасте семидесяти шести лет не получил лучшего места, а именно на нойштадском кладбище, в год рождения Жан-Поля.
К этому времени отцу Жан-Поля уже тридцать шесть, он два года как женат и в течение трех лет учитель и органист в Вунзиделе. Только он еще беднее, чем дед. Он ведь не ректор, не проректор, а лишь третий учитель, tertius, он даже лишен чувства благочестивого удовлетворения. Десять лет кандидат теологии Иоганн Кристиан Кристоф Рихтер дожидался этой скромной должности. До тех пор он влачил жалкое существование домашнего учителя где-то под Байройтом. Не религиозное рвение, а бедность привела его к теологии. Это была единственная наука, доступная маленьким людям с большими способностями. Его способности – в другой области. Раскрылись они в Регенсбургской гимназии, где он жил впроголодь воспитанником, бесплатным учеником, – в области музыки. Он не дал им заглохнуть, молодым человеком играл в капелле князя фон Турн унд Таксис, позднее сочинял церковную музыку, но сделать шаг от учителя и священника к художнику он так и не отважился. Слишком велика была боязнь необеспеченности и нищеты, слишком слаба воля к самоосуществлению, подвигшая позднее его старшего сына наперекор всем неблагоприятным обстоятельствам на большие свершения.
Едва вступив в должность учителя, бедный кандидат влез в долги. Ибо место нужно купить; место кандидата Рихтера в Вунзиделе (1760) стоило пять гульденов – добрая половина месячного оклада, который был так мал, что сэкономить из него хотя бы пфенниг для погашения долга казалось невозможным.
На втором году службы годовой оклад третьего учителя Рихтера повысился до ста девятнадцати гульденов. Для содержания семьи его могло хватить, лишь если ему платили за то, что он играл на органе на крестинах, свадьбах и похоронах, или если становилось больше школьников – это повышало его долю в доходе от платы за обучение. Бесплатно посещали школу только беднейшие из бедных.
Нищета учителей была давней немецкой традицией, которая, лишь постепенно ослабевая, продолжалась вплоть до нашего столетия. Известная насмешливая песенка о бедном деревенском учителишке долго была актуальной. Правда, почти все немецкие государства издали в XVIII веке законы об обязательном обучении, но они нигде не соблюдались и не улучшили существенно положения учителей. В Пруссии, например, первый такой закон был издан в 1736 году, но и через сто лет после его опубликования более полумиллиона детей школьного возраста, главным образом в больших городах, не учились. (В Берлине в 1838 году из 100 детей школьного возраста школу посещали только 60, в Познани – лишь 49, а в Аахене – и вовсе 37.) А с учительским жалованьем обстояло еще хуже, что и не удивительно, раз в параграфе 19 упомянутого закона сказано: помещики «вольны решать дело по своему усмотрению».
Вообще этот хваленый закон ясно показывает всю меру бедствия. Поскольку король Пруссии, Фридрих Вильгельм I, известный как король-солдат, в учрежденных им народных школах видел прежде всего школы для подготовки будущих рекрутов, этот закон применялся только в деревнях: горожане призыву не подлежали. За четыре талера твердого годового жалованья, которые церковь платила учителю, он еще обязан был содержать в чистоте божьи храмы. Зато ему разрешалось «свободно выгонять на пастбище корову с теленком, item[16]16
Также (лат.).
[Закрыть] пару свиней и немного птицы», претендовать на часть воскресного сбора и ежегодно взимать с каждого ребенка «добрых четыре гроша». Но наиболее наглядно иллюстрирует положение учителя параграф 10. Он гласит: «Если учитель – ремесленник, он сможет прокормиться ремеслом, если нет, ему дозволяется шесть недель работать за поденную плату на уборке урожая».
Во второй половине XVIII века условия улучшились лишь незначительно. В сочинениях Жан-Поля много говорится об этом. Феодальное государство придавало мало значения образованию подданных. Чтение и письмо нужны главным образом для того, чтобы научить детей страху божьему и почитанию властей. Эпоха Просвещения не была эпохой просвещения масс. Буржуазия, которой служило просвещение, в целом не имела ни власти, ни желания, чтобы добиться просвещения народа. Все попытки разбивались о сопротивление знати и покорного ей духовенства. Даже лучшие умы Просвещения не стремились к радикальному изменению условий. Об этом свидетельствуют замечания Гердера по поводу открытия в 1780 году в Веймаре семинария для сельских учителей, основанного благодаря его действенной помощи. Цель семинария, сказал он, не в том, чтобы дать «молодым людям, готовящимся к работе в сельских школах, такого рода литературу и такое просвещение, которые… были бы им скорее вредны, нежели полезны. Слишком большие познания и умствования для тех сословий, которым они не нужны, бесспорно, принесут больше вреда, чем пользы». И он добавил, что семинаристам не следует жить в слишком хороших условиях, иначе возникнет опасность, что «нищенские школьные условия, каковыми они большей частью являются на селе, им потом покажутся неприятными и тягостными».
Прусский король Фридрих II, просвещенный «философ на троне», тоже стремился сдерживать просвещение в тесных – по возможности – рамках. Он писал Вольтеру: «Простонародье не заслуживает просвещения» – и указом 1764 года запретил принимать «в латинскую школу… детей крестьян, садовников и еще более мелкого люда». У него возникла мысль предоставить учительские должности инвалидам войн, которые он вел, – не из-за нехватки учителей, а чтобы сэкономить пенсии, правда лишь в том случае, если они, как с мудрым ограничением сказано в указе от 1779 года, умеют читать, писать и считать. (По сообщению военного министра, из 4000 инвалидов таких оказалось лишь 79.) Намекая на это и на плохие условия в байройтских школах, Жан-Поль писал в «Квинте Фиксляйне»: «В Бранденбургской провинции инвалиды становятся учителями; у нас учителя становятся инвалидами».
Не удивительно, что кандидаты теологии, влачившие жалкое существование в качестве школьных учителей, смотрели на должность учителя лишь как на переходную ступень к более обеспеченной должности пастора. Иные ожидали ее всю свою жизнь.
Иоганн Кристиан Кристоф Рихтер был более удачлив. Не прошло и пяти лет после его вступления в должность в Вунзиделе, а он уже смог перебраться вместе с женой, двухлетним Иоганном Паулем Фридрихом (именуемым Фрицем) и годовалым Адамом в пасторский дом деревушки Йодиц. Решающую роль здесь сыграли не столько его безусловные способности, сколько покровительство баронессы фон Плото из имения Цедтвиц, которая ценила в нем музыканта, учителя музыки ее дочерей и остроумного собеседника.