Текст книги "Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера"
Автор книги: Гюнтер де Бройн
Соавторы: Герхард Вальтер Менцель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)
Как-то раз в Вольфенбюттель приехал профессор Эшенбург со своей молодой женой, чтобы собственными глазами увидеть, насколько его друг смирился с неизбежностью. Следуя намеку Лессинга, он привез детям – Фрицу и Энгельберту – с брауншвейгской ярмарки несколько оперенных мячей и к ним две биты, называемые ракетками, и мальчики тотчас ринулись с ними во двор, чтобы на лужайке поучиться этой популярной, модной теперь игре. Лессинг позвал их назад, потому что они забыли поблагодарить гостя.
– Выходит, я правильно выбрал подарок. Как они радуются! – смеясь, сказал Эшенбург, выслушал чинное «спасибо» Энгельберта и неуклюжие стишки Фрицхена, в которых «играть с мячом» рифмовалось с «благодарю вас горячо», и пожелал мальчикам вволю порезвиться на свежем воздухе.
– Но вот Мальхен, – сказала госпожа Эшенбург, – не тяжело ли ей вести хозяйство?
Мальхен побледнела и обратилась не к гостье, задавшей вопрос, а к Лессингу:
– Я прошу тебя, дорогой отец, не надо ничего менять. Быть полезной – это для меня не бремя и не обязанность, а удовольствие.
– Но, может быть, дорогая Мальхен, нам все же стоит присмотреть себе кухарку? – спросил Лессинг и задумчиво поглядел на шестнадцатилетнюю падчерицу. – Имея бесплатный стол, она будет получать тридцать талеров в год плюс несколько талеров чаевых и подарок к рождеству. Это нам по карману.
– Отец, дорогой мой отец, – ответила все еще бледная Мальхен, – почему вы все вдруг стали мной так недовольны?
– Что правда – то правда, – сказал Лессинг, погладил Мальхен по голове, – наша маленькая кухарка превосходно заботится о нас. Вот только боюсь, что тебе это не по силам.
Мальхен еще раз отвергла это предположение и отправилась с молодой госпожой Эшенбург на кухню, а Лессинг тем временем открыл высокий коричневый буфет и достал бокалы и бутылку вина.
– Мне приходится дорого расплачиваться за один единственный год, что мне было дано счастливо прожить с рассудительной женой.
– Приемные дети?.. – спросил Эшенбург.
– Они навеки мои друзья, – поспешно ответил Лессинг. – Но родственники Евы, ни на один день не взявшие на себя заботу о детях, распускают в Гамбурге, да и в других местах, сплетни, будто я хочу привязать к себе детей, чтобы потратить на себя их ежегодную ренту в пятьсот талеров – часть наследства их матери. Но это же неправда! Кто умеет считать, знает – мне приходится еще кое-что доплачивать; да и Теодор в Берлине нуждается в моей помощи.
– Неужели же вы должны были отдать детей в сиротский приют? – поддержал Эшенбург.
– Не беспокойтесь! Я привык справляться с любыми обстоятельствами. И все же подозрение причиняет боль, ибо происходит от высокомерия хорошо обеспеченных бюргеров.
– Возможно, эти люди опасаются, как бы дети не пострадали в той борьбе, что была навязана вам, дорогой Лессинг. Со времен Лютера никто еще не вызывал такой бури! Зачем вам понадобилось вмешиваться еще и в дела религии?
– «Фрагменты» направлены не против религии, а лишь против ее ложных толкователей.
– Но так ли уж необходимо было «безымянному» в критике Библии заходить столь далеко, – спросил Эшенбург, – что он повсюду искал и находил противоречия: в повествовании о переходе через Красное море, в явлении Христа тотчас после Голгофы и наконец в самом воскресении?
– Буква – это еще не дух; а Библия – это еще не религия, – ответил Лессинг. – Нам следовало бы набраться мужества увидеть в евангелистах самых обычных людей – летописцев.
– Но все же, все же! Что-то тут не так.
– Не существует никакого иного откровения, кроме разума! – так утверждает «безымянный».
– Что же остается от Божественного, если в Библии обнаруживается столько изъянов? – все настойчивее допытывался Эшенбург.
– Возможно, завет Иоанна Богослова.
– А где он изложен? В какой книге Библии?
– Да разве все обязательно должно быть в одной книге? Последняя воля Иоанна – его последние, замечательные, многократно повторенные им слова – разве это не может быть заветом? Иероним поведал их нам в своем послании Галатам. Когда евангелист Иоанн, живший в Эфесе до глубокой старости, – так, примерно, сказано в послании Иеронима – уже едва мог добраться до церкви и был не в состоянии читать проповеди, он и тогда не уставал на всех собраниях снова и снова повторять: Дети мои, будем любить друг друга! Filioli diligite alterutrum!
– Всегда одно и то же?
– Имеющий уши да услышит!
– Не означает ли это: вот вам христианская любовь, и хватит с вас, а из христианской религии пусть будет, что будет?
Нет, это означает: еще неизвестно, что все-таки труднее: признавать и исповедовать христианское вероучение или на деле жить по законам христианской любви.
– Но почему он говорил всегда одно и то же?
– Потому что одного этого, – одного этого, если оно есть, – уже достаточно, совершенно достаточно: Возлюби ближнего! Помогай ближнему! Дети мои, будем любить друг друга!
– А почему, дорогой Лессинг, вам теперь приходится снова и снова вступать в борьбу?
– Потому что я опасаюсь, что мои намерения будут неверно истолкованы. И вот я стою с обнаженным клинком в руках, но разве это пока что честная борьба? О боже, избави нас всех от смертоносного сквозняка тайного злословия.
– Вы что же, полагаете, что вы один владеете истиной? – спросил Эшенбург.
Лессинг вскочил со стула, простер обе руки и вскричал:
– Что есть истина?
Затем он подошел к своему письменному столу, взял в руки какую-то бумажку и добавил уже тише:
– Вот что я написал лишь на днях в предисловии к «Дуплике», этому защитному слову обвиняемого.
Он повысил голос, собираясь читать с выражением:
– Не истина, коей владеет или полагает, что владеет, некий человек, а прямые усилия, кои он приложил, дабы добраться до истины, определяют ценность человека. Ибо не владение истиной, а добывание ее множит его силы, в чем только и состоит его постоянно растущее совершенство. Владение расхолаживает человека, делает его ленивым и высокомерным, – Лессинг взглянул на Эшенбурга и продолжал. – Если бы господь заключил в правую руку всю истину, а в левую – одно единственное вечно живое стремление к истине, даже и с оговоркой, что мне суждено вечно заблуждаться, и рек бы: выбирай! Я бы смиренно припал к его левой руке и сказал: «Дай, отче! Абсолютная истина может принадлежать одному лишь тебе!»
Берлинские друзья, казалось, ликовали, что в этих сонных немецких кущах нашелся один, кто возвысил свой голос – поистине редкое событие! – дабы пробудить страну и людей от вековой спячки. Брат Карл держал Лессинга в курсе всех дел. Он собирал сведения, записывал суждения, выяснял имена противников, разыскивал памфлеты, отсылал все это Готхольду и распространял его ответы. Карл оказался надежным помощником в споре.
Но из Гамбурга послышалось жалобное «Пощадите!». Доктор Реймарус утверждал, что в перепалке будто бы прозвучало имя его отца. В ответ Лессинг пристыдил его за то, что ему вообще пришло такое в голову: «Хотел бы я взглянуть на того, кому якобы сказал, будто Ваш благословенный покойный отец является автором „Фрагментов“!» Правда, чтобы успокоить доктора, он добавил: «Тем не менее я собираюсь, при первой же возможности, не только вообще возразить против излишнего любопытства к имени автора, но и in specie[10]10
В частности (лат.).
[Закрыть] высказаться относительно Вашего отца таким образом, чтобы и в дальнейшем все полемические выпады были, безусловно, по-прежнему направлены исключительно против меня». Однако прекращать свою борьбу против гёце всех мастей, борьбу, в которой критика соседствовала с насмешкой, он не считал возможным. «Гёце должен неизменно получать подобную решительную отповедь всякий раз, как будет в своих „Добровольных взносах“ говорить дерзости обо мне или моем „безымянном“. Я это твердо решил, пусть даже „Анти-Гёце“ превратится в настоящий еженедельник…»
Но доктор Реймарус не обладал твердым характером своей сестры. Он также не был философом – он был врачом, причем весьма известным в Гамбурге врачом, имел большую практику, множество пациентов и, казалось, ни о чем так не тревожился, как о своем обеспеченном существовании. Ибо десять недель спустя он снова написал Лессингу, и едва ли не жалобнее, чем в первый раз: «Подумайте о собственном и о чужом покое!»
Готхольд Эфраим Лессинг ничего ему не ответил. Но теперь он уже не мог отмалчиваться в этой борьбе без риска признать тем свою неправоту. Имя его врагам было легион.
К гамбургскому Гёце присоединились суперинтендант Ресс из Вольфенбюттеля, и обер-пастор Людервальд из Форсвельде, что в окрестностях Брауншвейга, и директор Шуман из Ганновера, и ректор Маше из Руппина, и пастор Зильбершлаг из Берлина, и все эти бесчисленные Шейбель, Шрейтер, Шобельт, Блаше, Моше, Рюккерсфельдер и Хенке, Пфейфер и Вельтгузен…
Однако передовые, умнейшие соотечественники, затаив дыхание, прислушивались к ясному голосу из Вольфенбюттеля, чтобы потом – эх, вечно все у нас происходит с опозданием! – подхватить этот тон и эти суждения и нести их дальше объединенной силой разума и искусства Гердера, Виланда, Лихтенберга, Якоби или Гёте.
Но пока, в эти горчайшие часы, Лессинг был в одиночестве.
Удар был нанесен в упор.
Директору книгоиздательства в пользу сирот, где печатались все «Материалы» Лессинга, его полемические сочинения и выпуски «Анти-Гёце», престарелый герцог Карл послал распоряжение кабинета не только не принимать в дальнейшем от «упомянутого надворного советника и библиотекаря» ни единой строчки для опубликования, равно как и не выпускать в свет то, что «в настоящий момент должно было находиться в печати», но и, напротив, представить верховному духовенству епархии подробный перечень еще имеющихся в наличии экземпляров третьего и четвертого выпусков «Материалов» и последующих полемических сочинений с тем, чтобы «ни один экземпляр более не попал в руки кому бы то ни было, а дальнейшая продажа была полностью прекращена».
Тайные советники, предположительные сочинители распоряжения кабинета, крайне враждебно характеризовали печатные работы Лессинга, «…кои если и не выказывают намерение полностью сокрушить христианскую религию, то, во всяком случае, подвергают сомнению ее основу… бесчинство коих и почти неслыханное стремление потрясти религию в ее основе, выставить ее в комическом и презренном виде терпеть долее невозможно…»
То был герцогский запрет на публикации!
Теперь враги Лессинга могли вздохнуть с облегчением, даже возликовать. Этих противников никто ни в чем не ограничивал, а следовательно, они могли в корне превратно истолковать его вынужденное молчание.
Эта мысль чрезвычайно тревожила Лессинга: в разгар спора оказаться с кляпом во рту! Но он не подал виду и с невозмутимостью старого бойца написал 11 июля 1778 года обстоятельное письмо герцогу Карлу. Уже во второй фразе он высмеивал придворных тайных наушников. «Поскольку я, однако, живу праведной надеждой, что Ваша светлость готовы выслушать и меня, то я осмеливаюсь изложить лично Вашей светлости истинные обстоятельства дела нижеследующим образом».
И дальше: «Я безусловно готов отдать себя на суд любого, даже самого придирчивого теолога – пусть-ка он покажет мне, особенно в „Материалах“, хоть что-нибудь, что давало бы основание заподозрить меня в ереси».
Такова была его тактика: старый герцог потребует объяснений, и он сможет незамедлительно возобновить свою борьбу. «Но что касается меня, то теперь я… оказался вовлечен в склоку, которую никак не могу вдруг оборвать на полуслове. Ибо в этой склоке я являюсь не нападающей, а обороняющейся стороной. Я подвергся нападкам со стороны человека, который прекрасно известен своей нетерпимостью к самым невинным мнениям, если только они не совпадают полностью с его собственными. Я подвергся нападкам столь яростным, что по сравнению с ними все самое резкое, что я ему до сих пор ответил, – не более чем комплименты».
Из этого, считал Лессинг, следует вывод, будто герцогу надлежит разъяснить книгоиздательству в пользу сирот, «что запрет на „Фрагменты“ не распространяется на мои антигёцевы сочинения, кои они по-прежнему могут бесцензурно печатать в своем издательстве».
Эшенбургу, который, как всегда, проявлял интерес к его делам, Лессинг сообщил, что заключил послание герцогу угрозой уйти в отставку, если верховное духовенство епархии велит конфисковать антигёцевы сочинения. Но Лессинг написал также, что пока он, однако, пребывает в добром расположении духа, пока он и не думает отчаиваться.
Произошло то, чего опасался Лессинг, – ответ герцога, внушенный ему советчиками из консисторий, был неумолим: запрет на «Фрагменты», запрет на антигёцевы сочинения, повеление в восьмидневный срок прислать герцогу рукопись «безымянного» вместе со всеми когда-либо сделанными с нее копиями, запрет на дальнейшую публикацию «Фрагментов», равно как и любых других подобных сочинении, под угрозой «тяжкой немилости», повеление возвратить герцогу оригинал освобождения от цензуры…
Герцогский запрет на публикации означал, по сути дела, запрет на творчество и вдобавок проклятие лютеранской консисторией. Кроме того, герцог одновременно отдал распоряжение ученому совету Гельмштеттского университета и магистрату Брауншвейга повсеместно изъять фрагмент «О целях Иисуса и его последователей». И в Саксонии была уже запрещена продажа антигёцевых сочинений, а в Дании введен запрет на их ввоз.
Готхольд Эфраим Лессинг не сложил оружия. В ответном письме он поставил герцога в известность, что отныне, в ущерб здешнему книгоиздательству в пользу сирот, будет печататься за границей. Он так и поступил, для верности продублировав публикацию: его «Необходимый ответ на один совершенно излишний вопрос господина обер-пастора Гёце» вышел сразу в Гамбурге и в Берлине. Карлу в Берлине удалось уговорить Фосса напечатать «Необходимый ответ» также и в его издательстве. Не все пути еще были отрезаны…
И опять Лессинг основательно использовал детальное знание вейсенбургских манускриптов и других письменных источников библиотеки. «Эти мысли, – писал он в заключении „Необходимого ответа“, – я собрал лично, не раз внимательнейшим образом перечитывая отцов церкви первых четырех столетий; и тут я готов выдержать самый яростный спор с любым ученейшим патристиком, – иначе говоря, знатоком отцов церкви. Самый начитанный имел в своем распоряжении не больше источников по этому вопросу, нежели я. Следовательно, самый начитанный не может и знать больше, нежели я…»
Лессинг был уверен, что в споре на знание источников обер-пастор остался бы «с длинным носом», как он выражался. И он позаботился также о том, чтобы все его друзья получили по экземпляру «Необходимого ответа».
Никто не должен был и мысли допускать, будто он покорился.
Тем временем заявление Лессинга о том, что он может потребовать отставки, окольным путем дошло до его друзей, и Элиза Реймарус, его отважная и верная советчица в годы одиночества, написала из Гамбурга: «Если это правда, что Ваш „Анти-Гёце“ запрещен, Ваши „Фрагменты“ конфискованы, если все это правда, то Вы ведь не позволите, сбежав, торжествовать глупости еще и эту победу… Царство лжи ширится лишь в отсутствии честного мужа. Посему ради всего, что Вам дорого, вернее нет, – назло Вашему злейшему врагу, не покидайте сейчас Вольфенбюттель».
Лессинг прислушался к просьбе Элизы.
Он будет терпеть, сколько хватит сил. «Ибо, рассматривая дело в целом, я лично как нельзя более уверен в себе; и надеюсь дожить до такого поворота событий, когда большинство теологов перейдет на мою сторону, ибо поймет, что лучше лишиться одежды, но сохранить еще на некоторое время в целости тело». Однако он признавался, что нередко испытывает досаду от необходимости «иметь дело со столь жалкими плутами».
В начале августа герцог объявил своему библиотекарю о том, что все ранее отданные запреты распространяются «также и на будущие сочинения», и без зазрения совести добавил, что, кроме того, Лессингу запрещается печататься и за пределами герцогства.
Это значило оставить его безоружным перед лицом врагов.
В середине месяца последовало дополнительное распоряжение герцога, лишавшее Лессинга права передавать для печати что бы то ни было «по вопросам религии» как здесь, так и за границей, как «под собственным, так и под любым другим вымышленным именем».
Тогда Готхольд Эфраим Лессинг решил сменить подмостки, то бишь избрать не другое место, а другое средство.
В Брауншвейге Лессинг неожиданно повстречал директора труппы Абеля Зейлера, находившегося там в сопровождении драматурга Максимилиана Клингера, чья пьеса «Буря и натиск» стала образцом и девизом для целого литературного направления. Абеля Зейлера, некогда сотрудничавшего с потерпевшим крах Гамбургским национальным театром, недавно, как и Лессинга, одурачил пфальцский курфюрст, и его вместе с труппой выдворили из Мангейма. Теперь Зейлер пытался, но столь же тщетно, обрести в Брауншвейге постоянную, круглогодично действующую сцену, в коей немецкий театр остро нуждался, ибо ее отсутствие ставило под угрозу само дальнейшее его существование.
Всю вторую половину дня Лессинг провел в спорах – главным образом с неистовым юным Клингером – на тему о том, что следует считать движущей силой искусства: разум, как утверждал он сам, или чувство, как полагал Клингер. Затем он в задумчивом настроении вернулся в Вольфенбюттель.
Бессонной ночью, когда он неустанно расхаживал взад и вперед между письменным столом, окнами и кроватью, его осенила мысль, показавшаяся ему спасительной.
Я должен попробовать, – произнес он вслух, пожалуй, слишком громко для этой ночной поры, – дадут ли мне свободно проповедовать хотя бы с моей прежней кафедры, с театральных подмостков.
Лишь теперь он зажег свет; ибо для раздумий хватало и лунного сияния, заливавшего комнату. Свеча замигала, – так стремительно он распахнул дверцу высокого шкафа, хранившего его рукописи. Лессинг извлек набросок пьесы, сделанный им непосредственно по возвращении из Италии. Притча о трех перстнях, рассказанная Боккаччо в его книге «Декамерон» в третьей новелле первого дня, пробудила в нем желание воплотить ее в Драме.
Если я, – размышлял он, – расширю действие этой пьесы, более четко обрисую конфликт характеров, убедительнее сформулирую аргументы, то смогу тем самым еще раз систематизировать свои доводы в споре с Гёце и придать им чистую форму сценической наглядности.
Он обмакнул перо, чтобы, сочиняя, читая и снова сочиняя, великим языком театра поведать о сходстве трех перстней, используя написанное Боккаччо как образец.
«В былые годы где-то на востоке был человек… нет, лучше: жил человек… В былые годы где-то… в былые годы… слишком невыразительно, слишком бесцветно это самое „в былые годы“… Стоп! Вот так годится… В седые времена… жил человек… Да, но где, жил где?… от востока сразу ждут сказку… однако этот человек, призванный нас тронуть и взволновать, жил просто… в стране восточной… В седые времена в стране восточной жил человек; был перстень у него…»
Лессинг и не заметил, как за окном проглянул бледный рассвет. Обессиленный, он лег в постель, мгновенно уснул и даже к полудню все еще не появился на кухне у Мальхен.
Она подошла к двери, приоткрыла ее и встревоженно спросила:
– Отец, ты не заболел?
– Я здоровее, чем когда-либо! Не тревожься! – отозвался он.
Затем он встал, как всегда, тщательно оделся, ибо после смерти Евы он, во избежание пересудов, очень следил за этим и, перейдя улицу, вошел в библиотеку.
Со следующего дня он уже лучше распределял свое время. Теперь он обычно вставал около пяти часов утра и принимался за работу над новой пьесой под названием «Натан Мудрый». Он перечитывал написанное накануне, вносил исправления, делал пометки, расширял и углублял текст, наполняя его духом своей человечности.
Затем он будил детей и шел в библиотеку или же, если это было необходимо, продолжал свою работу. Лишь вечером, после десяти часов, когда вдали уже раздавалось монотонное пение пожарного, Лессинг завершал свой изнурительный дневной труд.
Так проходили неделя за неделей. Он жил ради этой новой пьесы, ради библиотеки и в первую очередь ради своих детей.
Однажды он написал Карлу, а позже и Элизе Реймарус, что его новую пьесу можно будет напечатать только по подписке, то есть по предварительным обязательным заказам, ибо он обременен долгами и требуется гарантия, что он не понесет новых убытков.
Памятуя о том, что ему ежегодно приходилось поддерживать своих четырех приемных детей изрядными суммами собственных денег, тогда как, по его сведениям, и в Гейдельберге, и в Гамбурге находилось наследное имущество их родителей, он вместе с Мальхен отправился в Гамбург, к деверю Евы – почтмейстеру.
Там Мальхен тяжело заболела, и хотя переговоры Лессинга оказались безрезультатными, ему пришлось провести в нелюбимом городе пять недель, пока его падчерица не поправилась. Элиза Реймарус снова проявила себя верной подругой. Кроме всего прочего, она набрала уже семьдесят два подписчика на «Натана».
Позже, вернувшись в Вольфенбюттель, Лессинг с изумлением узнал, что сам Гердер набрал двадцать четыре надежных подписчика, а Карл и Фосс – чуть ли не сотню. Это вселило в него надежды на пасхальную ярмарку в наступающем году.
Но сперва предстояла зима, и когда до рождества уже оставались считанные дни, Лессинг надел дорожные башмаки и отправился пешком в Брауншвейг. Там он одолжил четыре луидора у Эшенбурга и пять – у Лейзевица, чтобы облегчить жесточайшую нужду, а кроме того, купить детям в подарок к рождеству несколько безделушек.
То было печальное время для него, ибо он неотступно думал о кудрявом малыше и о Еве, которых он лишился год назад. Подчас он просто не находил себе места.
Когда по вечерам он сидел за письменным столом, слезы застилали ему глаза, так что порой он даже не различал огонь свечи. Он написал об этом Карлу, самому преданному из всех, и завершил письмо вопросом о его маленьком сыне.
«Пусть он научится ходить, и заведи себе еще одного ребенка: тогда я у тебя его заберу.» Ах, такая боль не проходит никогда…
Когда праздники были позади, Лессинг получил от вольфенбюттельского почтмейстера триста талеров, которые в ответ на бесчисленные просьбы Карла дал Готхольду в долг на четыре месяца под расписку и обычный процент Бессели, старый гамбургский знакомый.
Лессинг тотчас вернул Эшенбургу и Лейзевицу деньги, одолженные перед рождеством, а пять луидоров отослал сестре в Каменц. Таким образом, он все еще выплачивал один долг за счет другого и при том работал не покладая рук и все же не мог позволить себе ни одного праздного дня.
К пасхальной ярмарке «Натан» все еще не был завершен. Пятое действие этой драматической поэмы пока не обрело законченную форму, и, главное, его еще предстояло переложить пятистопным ямбом. Таким образом, Лессингу не удалось обратить на пользу своей книге, которая по ряду причин должна была выйти в издании автора, продолжительное действие ярмарочных каталогов, равно как и заинтересованность тех книготорговцев, что во множестве съехались в Лейпциг.
Примерно в это же время ему пришлось, по настоянию родственников своей покойной жены, составить опись тех вещей, что некогда принадлежали Еве. С этим списком он пошел к вольфенбюттельскому нотариусу и подтвердил, как то требовалось, «под присягой», что ничего из включенного в опись не было по его вине уничтожено или растрачено.
Рас-тра-че-но.
В «Натане» он изложил свой образ мыслей. Поймет ли его кто-нибудь?
Рэхе, приемной дочери Натана, он вложил в уста слова: «…Ужели только к кровному родству отцовство сводится? Ужели?»
Однако послушник, который некогда внес Натану в дом беспомощное дитя, возражает:
Итак, Лессинг чувствовал необходимость довести «Натана» до конца. Рукопись он отправил в Берлин своему брату Карлу и через него – прямо в типографию.
На отделку истории о перстнях Лессинг потратил уйму труда и старания. Став, наконец, обладателем печатного экземпляра драмы, он нередко декламировал великую притчу в своей комнате, подражая манере чтения Экхофа; ибо, чтобы оказывать воздействие на зрителя, пьеса должна хорошо восприниматься на слух.
Даже после стольких лет голос великого актера все еще звучал в ушах Лессинга, ибо он бывал вместе с Экхофом – ах, в целом мире не найти другого Экхофа! – и на репетициях, и на спектаклях, и сотни раз внимал ему и наблюдал его в веселой дружеской компании после представлений Гамбургского национального театра.
Однако когда Лессинг принялся читать:
«В седые времена в стране восточной
Жил человек; был перстень у него
С бесценным камнем – дар руки любимой…»,
котенок, обитавший теперь в доме и пользовавшийся правом сидеть на письменном столе Лессинга, когда тот работал, озадаченно поднял голову, перестал умываться и сузил глаза, словно зверек оценивал благозвучие текста. Стоило Лессингу сделать паузу, если в пьесе следовала короткая реплика: «Султан, ты понял?» или похожая: «Ты слушаешь, султан?», как у котенка шерсть на загривке тотчас вставала дыбом. Лессинг взирал на это с изумлением. Но зверек отважно продолжал сидеть где сидел, упорно снося все взлеты голоса, все шепоты, мольбы, проклятия, угрозы. И лишь когда Лессинг подошел к концу, к той тщательно продуманной заключительной сентенции:
«И если та же сила неизменно
Проявится и на потомках ваших, —
Зову их через тысячи веков
Предстать пред этим местом. Здесь тогда
Другой судья – меня мудрее – будет.
Он скажет приговор. Ступайте!»
(Перевод В. Лихачева)
– котенок вскочил, подобрался, выгнул спину и – шмыг! – одним прыжком оказался у двери.
Но Лессинг тотчас примирительно позвал: «Эй, к тебе это не относится, киска! Иди сюда! Ну иди же скорей сюда!»
Потом он отправился с котенком на кухню, попросил Мальхен налить в плошку молока и поставил ее на полу у себя в кабинете.
Никто, – он знал это, – никакой Экхоф, никакой Фридрих Людвиг Шрёдер не стал бы играть «Натана Мудрого»! Пьеса – кошке под хвост…
Во Франкфурте-на-Майне всем книготорговцам тотчас же по выходе «Натана» в свет возбранялась продажа этой «скандальнейшей» из всех драм. Аналогичные запреты вскоре последовали повсеместно. Теологический факультет Лейпцигского университета обратился к королю Саксонии с прошением «не дозволять» распространение этого печатного произведения.
То была старая песня, старая мерзкая нетерпимость.
Этим летом, желая побыть наедине, Лессинг частенько прогуливался среди высоких берез по городскому валу возле библиотеки. Там он мог себе иногда позволить размышлять вслух, не рискуя показаться странным.
Ему снова пришла в голову мысль еще раз продолжить свой спор с Гёце, Землером и иже с ними в драматургической форме – даже если и не будет возможности поставить пьесу на сцене. После «Натана» он решил написать «Милосердного самаритянина» – трагедию в пяти действиях по притче, сочиненной Иисусом Христом и изложенной Лукой в 10-й главе.
Лессинг думал: хотел бы я посмотреть, кто тогда посмеет выступить против христианства любви и милосердия – выступить против человеколюбия. И он улыбнулся при мысли о том, что и левит, и священник играли бы у Лессинга, как и у Луки, прямо-таки блистательную роль.
Однако было бы лучше и смелее не возвращаться к старому спору, а отважиться на новый шаг и подвести итог собственным раздумиям, исследовать закон развития, продлить из вчерашнего в завтрашний день воспитание человеческого рода: расчистить путь реке познания!
Шелест деревьев сразу же располагал к размышлению вслух. Свои лучшие реплики Лессинг всегда заучивал наизусть и громко проговаривал, чтобы проверить, как воспринимаются смысл целого, звучание слов и гармония гласных. Задача была ясна: он хотел еще раз гордо выступить против скептиков и недоброжелателей, обвинявших его – об этом свидетельствовал его немалый горький опыт – во всех смертных грехах. В «Натане» он уже на деле преодолел присущую веку тягу к смерти, которую привыкли связывать с Гётевым «Вертером». Теперь своим трактатом «Воспитание человеческого рода» юн собирался убедительно показать, что именно в этом заключается развитие, что именно здесь вьется узкая тропинка: «В нем автор вознес себя на некий холм, откуда ему, как он полагает, открываются несколько более широкие дали, нежели путь, предопределенный ему сегодняшним днем».
Шелест листьев усилился, и Лессинг громким голосом произнес свою исповедь: «Нет, оно наступит, оно определенно наступит, время совершенства, ибо, чем более разум человека проникнется уверенностью в лучшем будущем, тем менее придется человеку черпать в этом будущем мотивы своих поступков; и он станет творить добро, потому что оно есть добро…»
Одиночество становилось постепенно все ощутимее. Годы уходили. Лишь мужественная поддержка в споре, оказанная Гердером, скрасила на некоторое время жизнь Лессинга. Гердер был человеком, всегда творившим добро, потому что оно было добром.
Они посылали друг другу все свои новые произведения, и когда Лессинг отдавал что-нибудь в типографию, его первой мыслью всегда было: а что на это скажет Гердер? К каждому новому году Лессинг писал Гердеру обстоятельное письмо.
Начало года – самое подходящее время для людей, которые, как то читалось у него между строк, могли с уверенностью смотреть в будущее. Конечно, насмешники непременно сказали бы, будто он прятал свои когти, когда имел дело с Гердером. Однако тут он вовсе и не собирался выпускать когти. Он хотел поддерживать дружбу с этим единомышленником, чтобы в который раз перехитрить, обвести вокруг пальца разливающееся безмолвие.
Не только Гердеровы народные песни, нет, он любил и ценил его самого, – хоть они и не виделись вот уже десять лет. Ему он поведал задолго до выхода в свет эпиграф «Натана», взятый им у Гераклита – «Войдите, ибо и здесь обитают боги!»
С Гердером он обсудил – в письмах, разумеется, – даже «Фрагменты». «Мой „безымянный“, кажется, получил небольшую передышку», – писал он в январе 1780 года.
Выделяя то тут, то там какое-нибудь слово или целую строку курсивом, он посвятил Гердера и в свои планы: «Теперь же „безымянный“ позаботится о себе сам в той мере, в какой это необходимо по законам высшей бережливости». Лессинг был знаком с действием импульса, индукции, ибо время от времени почитывал труды профессора Лихтенберга по физике, которые тот ему любезно присылал.
Да, тут не могло быть двух мнений: Гердер был человеком чести. А это самое главное!
Мысли Лессинга перекинулись на того, другого теолога, который снова подал о себе весть, на сей раз одновременно из Вены и из Гамбурга. Теодор, старший сын Евы, отправился из Берлина в Вену, ибо вышла заминка с отчислениями, которые новый владелец тамошних фабрик обязался ежегодно переводить приемным детям Лессинга. Кроме того, после всяческих разочарований, постигших его в Берлине, Теодор надеялся теперь получить место в Вене, и Лессинг уже обратился в этой связи к своему старому знакомому – статскому советнику фон Геблеру – с просьбой похлопотать.