355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гюнтер де Бройн » Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера » Текст книги (страница 10)
Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:34

Текст книги "Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера"


Автор книги: Гюнтер де Бройн


Соавторы: Герхард Вальтер Менцель
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)

Однако первое, что прислал домой Теодор, – это были 85-й и 86-й номера «Венского ежедневника», на страницах которых презренный Гёце – хоть и не поставивший своей подписи, но узнаваемый безошибочно, – тот самый тип, что так долго помалкивал, ибо не мог найти возражений на «Необходимый ответ» Лессинга, – оставил еще более грязные отпечатки пальцев, чем те попрошайки, что толпились возле собора Святой Катарины с гёцевыми пасквилями в руках.

В «Венском ежедневнике» было черным по белому напечатано, будто Лессинг «за публикацию кое-каких „Фрагментов“ получил в дар от еврейской общины Амстердама 1000 дукатов». А следующая злобная фраза гласила: «Вознаграждения подобного рода, безусловно, заслуживают того, чтобы привлечь к ним внимание общественности…» Следующий выпуск того же журнала бесстрастным тоном сообщал, какими отвратительными сочинениями являлись якобы эти самые «Фрагменты».

Та же ложь о 1000 дукатов появилась и в гёцевых «Добровольных взносах», выходящих в Гамбурге. Сколь гнусен был этот человек, сколь узок был круг его мыслей! Коль скоро ему не удалось победить Лессинга в споре, так теперь он пытался представить его Иудой Искариотом, получившим якобы если и не тридцать сребреников, то все же тысячу дукатов.

Лессинг ответил сдержанно, хоть и невыразимо страдал, ибо тут богач смел издеваться над бедным и больным, который из последних сил – Лессинга мучила перемежающаяся лихорадка, – полуослепший, работал не покладая рук, чтобы прокормить себя и своих приемных детей. Лессинг написал опровержение, которое Теодор, дабы защитить отца от герцогского гнева, подписал своим инициалом К. и издал в виде листовки. Ответ гласил, что «Фрагменты» были направлены против всех известных религий и, таким образом, «иудейское вероисповедание оказалось опорочено как раз больше, других». «А что до господина Лессинга… то неужели он не поостерегся бы принять подобный дар?»

Вот так господин Мельхиор Гёце сошел со сцены. Сам того не желая, он превратился в паяца, наступил, как это случается, на полу чужого пальто, поскользнулся и в конце концов оборвал занавес.

Da capo![12]12
  Сначала; снова, опять (ит.).


[Закрыть]

IX

Летом 1780 года Готхольду Эфраиму Лессингу выпало провести несколько веселых дней со старыми и новыми друзьями! Оба Якоби – философ и его сводная сестра Елена – по настоятельному наущению Элизы Реймарус решили по пути в Берлин наведаться и в захолустный Вольфенбюттель. Сухощавый философ Фридрих Генрих Якоби, «старинный друг Гёте», что он часто и охотно подчеркивал, прежде всего собирался заехать к «папаше» Глейму в Хальберштадт и предложил Лессингу – в этом тоже ощущалась тонкая режиссура Элизы, хоть она и находилась в ста с лишним немецких милях отсюда, – просто-напросто совершить эту поездку вместе.

Глейм, который более двадцати лет назад написал свои «Песни гренадера» и посвятил их Лессингу, к вящему изумлению последнего, ибо Лессинг никогда не разделял его восхищения прусскими вояками, и с которым Лессинг обменялся большим числом писем, чем со славным господином Мозесом, ибо Глейм был фанатичным приверженцем эпистолярного жанра, – ну что ж, милейший Глейм безусловно заслуживал того, чтобы ради него вынести тяготы такой поездки.

– Итак, в путь, к папаше Глейму! – вскричал Якоби, по мнению Лессинга, чересчур восторженно.

Не будучи ни отцом, ни даже супругом – хозяйство ему вела какая-то дальняя родственница, – Глейм на протяжении десятилетий являлся покровителем и меценатом целой армии молодых поэтов, которые пользовались правом благодарно называть его своим «папашей». Ни одному немецкому лирику еще не удавалось устроиться так славно и беззаботно, как этому непременному секретарю соборного капитула в Хальберштадте, которому вдобавок приносили исключительно высокие доходы сан и должность каноника Вальбекского монастыря.

Когда коляска подъехала, Глейм стоял в дверях своего пестрого фахверкового дома, сняв с головы берет в знак приветствия. Как он постарел! – подумал Лессинг, но тут же был вынужден оправдываться за то, что не привез с собой в Хальберштадт Мальхен, милую, очаровательную, прелестную Мальхен.

– Да это старая история, дорогой мой Глейм.

– Которую я обязательно хочу услышать. Рассказывайте!

Первым делом Глейм повел гостей, как и всякого посетителя своей усадьбы, в «Храм муз и дружбы». Это была обычная комната фахверкового дома, в которой на всех четырех стенах висели портреты друзей. На протяжении многих лет Глейм заказывал эти портреты на собственные средства. Лессинг вспомнил. Георг Освальд Май, прилежный мастер своего дела, изобразил его довольно похоже, правда, при этом славный малый, как неудавшийся миниатюрист, прочертил тонкой кисточкой каждый отдельный волосок и даже кружевные манжеты и жабо, которое он тогда еще носил, выписал с такой же педантичной тщательностью.

Лессинг надел новые очки с сильными стеклами. Действительно, каждый мазок был легко различим.

С тех пор прошло добрых пятнадцать лет. Картина была написана еще до гамбургских разочарований, до борьбы за немецкий национальный театр. У того Лессинга был еще блеск в глазах!

Полотно, изображавшее его в хорошо знакомом серо-голубом замшевом сюртуке, было заметно больше, чем все другие портреты друзей Глейма, и висело на самом почетном месте. Но Лессингу воистину претило такое признание, выраженное размерами картины или стоимостью позолоты на раме. Его также покоробило, что ему приходится висеть вместе со всякими там Уцами и Гёцами.

На столе стоял пестрый букет полевых цветов, но там и сям по стенам рядом с портретами умерших друзей были развешаны венки из бессмертников, настраивающие на меланхолический лад.

– Ну, рассказывайте же наконец про Мальхен! – вновь потребовал Глейм.

– Как, здесь, в святилище муз? – спросил Лессинг с лукавой улыбкой, и всем знакомые веселые морщинки разбежались лучиками вокруг глаз.

Поскольку их визит пришелся на время «точно между трапезами», как выразился Глейм, то он со своими гостями и объемистой корзиной перешел в сад, расположенный, как и все сады, у городской стены. В одном из уголков сада стояла увитая плющом скромная беседка с парой скамеек под открытым небом. Этот закуток, который Глейм гордо назвал «павильоном», весьма привлекал Лессинга, ибо он опасался, что то запертое строение посреди сада, которое он умышленно обошел стороной, могло опять оказаться своего рода музеем.

Уютно расположившись на солнышке, поставив перед собой на сколоченный из березовых досок стол стакан доброго – Глейм сказал «добрейшего» – вина, Лессинг поведал, что Мальхен одна уехала в Эшвейлер, в Рейнскую землю, к одной из сестер своего покойного отца.

– Милое дитя едет в этакую даль в полном одиночестве и пренебрегает визитом к доброму папаше Глейму, который так к ней расположен. Ах, это очень нехорошо, – запричитал старик.

Лессинг возразил, что это он сам настойчиво уговаривал свою падчерицу Амалию Кёниг познакомиться с ее кровными родственниками, дабы не было больше разговоров, будто он хочет привязать к себе детей, хоть, к сожалению, и правда, что никто из этих склонных к злословию родственничков не проявлял заботу о четырех сиротах.

– Что вас так волнует, дорогой мой Лессинг? Таков удел поэта! Это непосредственно следует и из вашего «Натана». У нас так любят переносить слабости литературных персонажей на господина автора, пусть даже это самые невинные, самые полезные слабости. Разве мудрый Натан, так будут говорить, не выдавал замуж чужое дитя как свое собственное, разве он не старался, так скажу я, чтобы оно не досталось первому встречному, прежде чем он убедился, что у того в отношении и этого ребенка добрые и честные намерения? А Натан и есть Лессинг, так вам скажут, резонно ли, нет ли. Так что я повторяю: таков удел поэта! Как долго меня самого считали «прусским гренадером», хотя во время Семилетней войны я был личным секретарем одного принца и доверенным лицом одного князя, – Глейм расхохотался, вытащил из кармана носовой платок в красную клетку и утер слезы, – таким забавным показалось ему все это.

Лессинг возразил:

– Если бы все было так просто! Ходят слухи – мне о них поведала Элиза Реймарус, – будто я влюблен в свою падчерицу.

– Элиза? – переспросила Елена Якоби и многозначительно кивнула своему брату. – Да она ревнует Мальхен. Теперь мне все понятно.

– Мы все очень любим Мальхен, – заметил и философ. – Ее ангельское личико, ее прелестные голубые глаза, ее неизменную заботу о любимом, прихварывающем отце, давшем этим четырем детям, коих судьба вверила его попечению, все, все, что только может один человек дать другим: пропитание, образование, надежный приют.

– Что вы ответили Элизе? – спросила Елена Якоби.

Лессинг вытащил из кармана сложенный лист бумаги:

– Вот черновик моего ответа.

Елена Якоби взяла его в руки, пробежала глазами и вдруг принялась читать вслух: «Так в чем же видят доказательства того, что я влюблен в свою падчерицу? В том, что я не хочу с ней расстаться? Ну ладно, а в чем же видят доказательства того, что я не хочу с ней расстаться? В том, что я пока не оттолкнул ее от себя? Ибо, действительно, мне пришлось бы не иначе как оттолкнуть ее от себя, если бы я вдруг вздумал препоручить ее скудным заботам ее родственников. Или, может быть, кто-то решил, будто я тому причиной, что из-за меня она уже отвергла одно предложение?»

И так далее, и тому подобное, – произнесла Елена Якоби, перевернула листок и тотчас принялась читать вслух дальше: «Короче говоря, любезная подруга, раздобудьте-ка бедной доброй девушке мужа; или сделайте так, чтобы тот из ее родственников с материнской стороны, кого она знает и любит, пригласил ее жить к себе; или же, чтобы она поселилась вместе с какой-нибудь рассудительной и порядочной подругой в Гамбурге, – и тогда увидите, как я себя поведу! Я только не хочу, чтобы она предлагала свои услуги кому-нибудь из этих… Если же кому-то взбредет в голову называть такое мое отношение к ней любовью, так вольно же ему вкладывать в свои слова любой смысл, какой вздумается!»

Елена Якоби перескочила еще один абзац и стала читать черновик Лессингова ответа дальше: «Ну хорошо! Вы, наверное хотите меня перебить… дескать, подумайте же о самой девушке! – Я думал о ней, моя дорогая! – Так вот, знайте, что случай позаботился о моей добродетели… Да, да, мне удалось проникнуть в тайну ее маленького сердца…»

– Теперь все ясно! – вскричал Глейм, прервав читающую Елену на полуслове, и снова все это его изрядно развеселило. – Тут я знаю больше, чем может знать сам дорогой отчим: речь идет об овдовевшем почтовом советнике Георге Хеннеберге, сыне почтенных родителей: его молодая жена Луиза скончалась во время родов. Ребеночек выжил…

Лессинг воззрился на Глейма:

– Откуда у вас такие сведения!

– Я сидел подле Мальхен, когда они впервые увидели друг друга в обществе. Это произошло у Эшенбургов, как мне кажется, или у профессора Шмида, однажды вечером за ужином, недавно, когда я был в Брауншвейге. Вы, дорогой Лессинг, привезли с собой Мальхен. Там еще присутствовали Лейзевиц, а также оба Хеннеберга. На одном из них была траурная повязка. И я рассказал Мальхен, разумеется потихоньку, историю этого печального молодого человека. Она не спускала с него глаз. Однако, насколько я помню, они не сказали друг другу ни единого слова, и это будет, безусловно, тянуться долго, очень долго, – если только им вообще когда-нибудь действительно суждено объясниться.

– Может быть, – вставила Елена Якоби, – Мальхен останется у своей родной тетушки в Эшвейлере.

– Она вам уже прислала письмо? – поинтересовался Глейм.

Лессинг кивнул.

– И что она пишет, скажите же, что?

– Семь фраз о тоске по дому, – ответил Лессинг.

На следующий день гостей снова повели в сад Глейма, ибо каждый должен был написать на скрытой драпировкой потайной двери в садовом домике какой-нибудь девиз. Дверь эта смахивала на обширное собрание автографов.

Лессинг взял кусок сангины и перефразировал одно изречение Спинозы, не указав имени философа. Он написал: «Одно и всё, одно есть всё» сначала по-гречески, потом по-немецки. После некоторого колебания он приписал рядом свое имя.

Глейм протянул ему обе руки и рассыпался в благодарностях.

– Теперь есть о чем подумать, – заявил он. – Что-то ведь при этом обязательно должно прийти в голову, даже если никогда, раньше не слыхал такое высказывание. В нем, как я уже заметил, речь, видимо, идет о добре.

– О добрейшем, безусловно, о добрейшем, как вина папаши Глейма, – ответил Лессинг, желая покончить с этим делом.

Но Якоби, стоявший поблизости, заметно побледнел. Он отвел Лессинга в сторону и, явно нервничая, то шепотом, то горячась, произнес:

– Выходит, Спиноза был просто слишком учтив, чтобы объявить себя атеистом.

– На сей счет мнения расходятся, – отрезал Лессинг, повернулся и тут же уютно расположился на солнышке, на скамейке в «павильоне» Глейма.

Прошло несколько дней. Друзья уже возвратились в Вольфенбюттель, когда Якоби снова вернулся к этому разговору. Они сидели вдвоем в кабинете Лессинга друг против друга, и Якоби в поисках темы для разговора извлекал из своего бумажника и перебирал всякую всячину: письма Элизы, кое-какие критические заметки, философские наброски, афоризмы. Внезапно он вынул какое-то стихотворение, протянул его Лессингу и сказал:

– Вы сами не раз будоражили мир и вызвали немало скандалов, так не мешало бы и вам ознакомиться с чем-то подобным.

Лессинг стал читать. Стихотворение было озаглавлено «Прометей» и начиналось словами:

 
«Ты можешь, Зевс, громадой тяжких туч
Накрыть весь мир,
Ты можешь, как мальчишка,
Сбивающий репьи,
Крушить дубы и скалы,
Но ни земли моей Ты не разрушишь,
Ни хижины, которую не ты построил…»
 
(Перевод В. Левика)

Имени автора не было. Лессинг спросил наугад:

– Стихотворение Гердера?

– Гёте! – ответил Якоби.

Лессинг внимательно дочитал до конца и вернул Якоби рукопись со словами:

– Ничего скандального я здесь не обнаружил: я знаю все это уже давно из первых рук.

– Вы знаете это стихотворение? – изумленно спросил Якоби.

– Стихотворение я вижу впервые, но нахожу его изрядным.

– Я также, иначе я бы не показал его вам.

Лессинг возразил:

– Я имею в виду другое… Позиция, с которой написано стихотворение, полностью соответствует моей собственной. Ортодоксальные представления о божестве уже не по мне; я их не приемлю. «Одно и всё!» Ничего другого я не признаю. То же утверждает и это стихотворение; и должен признаться, оно мне очень нравится.

Якоби вскочил, выказывая такое же возбуждение, как и в саду у Глейма:

– Таким образом, вы почти полностью разделяете взгляды Спинозы.

Лессинг остался совершенно невозмутим.

– Если уж мне положено именоваться чьим-то приверженцем, то я не знаю никого более подходящего.

Открылась дверь. Вошла Мальхен и доложила о приходе посетителя. Оба отправились в библиотеку, и диалог прервался.

Позже, когда снова выдалась возможность поговорить откровенно, Лессинг подсел поближе к Якоби, который тотчас отложил в сторону книгу, ибо ждал этого объяснения.

– Я пришел, – сказал Лессинг, – чтобы побеседовать с вами об этом самом моем «Одно и всё». Вы испугались…

Якоби возразил:

– Возможно, я покраснел или побледнел. Но это не был испуг. Честно говоря, менее всего я ожидал найти в вас спинозиста или пантеиста. А вы заявили мне об этом без обиняков. Я-то обратился к вам главным образом за помощью в борьбе против Спинозы.

– Так вы его все же знаете?

– Думаю, что мало кто знает его так же хорошо.

– Тогда вам уже не помочь. Лучше становитесь его верным другом. Иной философии нет…

– Пожалуй, это похоже на правду… А отсюда следует и все остальное.

– Я вижу, мы понимаем друг друга, – заметил Лессинг.

Не то чтобы неожиданно, но всего за одну ночь Брауншвейг и Вольфенбюттель обрели нового герцога. После кончины своего отца наследный принц Карл Вильгельм Фердинанд стал верховным правителем страны, и пока другие пребывали в печали, он уже рыскал в поисках добычи по городам и весям и предавался мотовству, ибо находил в этом немалое удовольствие. С этой характерной чертой его – равнодушием – не смог справиться за долгие годы упорного воспитания даже лучший учитель – аббат Иерузалем.

Тотчас же после высочайшей перемены власти Лессинг получил распоряжение «в самые кратчайшие сроки прислать опись наличествующих в здешней княжеской библиотеке дублетов».

Поначалу Лессинг упомянул лишь двойные экземпляры так называемой новой библиотеки, но его одернули, пояснив, что и те драгоценные старинные тома в витринах и железных сундуках, которые имелись не в одном экземпляре, должны быть названы герцогу. Затем последовало новое распоряжение передать все эти дублеты Гельмштеттскому университету.

Но Лессинг воспротивился. Поскольку библиотека этого университета не получила указания предоставить равноценную замену, хотя ее собственные дублеты заслуживали серьезного внимания, Лессингу стало ясно, что герцог ищет лишь предлог, дабы обратить драгоценные книги в деньги. Поэтому он письменно объяснил князю, что ценные дублеты дают возможность получить за них в обмен еще более ценные тома. К тому же в результате столь значительной потери пустые полки «так неприятно резали бы глаза».

Ответом ему было молчание. Тоже неплохо, подумал Лессинг. Значит, моя точка зрения восторжествовала.

Так он боролся за сохранность знаменитой библиотеки против ее разграбления собственным владельцем.

Но ему приходилось несладко. Близилась зима, и доброму главе семейства следовало позаботиться о припасах. Однако его сочинительство и раздумья приносили весьма скромный доход, поступлений из Вены ждать не приходилось, а потребности детей с годами росли. Энгельберт, проявивший изрядную тягу к учебе, поселился у кантора Штегмана, что также требовало дополнительных расходов…

Кроме того, Лессинг великодушно пустил в дом несчастного Дейвсона с женой и престарелого, совершенно нищего философа Кёнемана вместе с его псом солидных размеров.

При прежнем герцоге Лессинг в таких стесненных обстоятельствах взял бы свое вознаграждение авансом. Но теперь и в этом деле произошли перемены.

В конце концов он отправился в Гамбург и оставил там два «долговых обязательства», которые потом так и не смог оплатить. Кузен Кнорре после долгих колебаний дал Лессингу под расписку двести талеров, а старый знакомый Фридрих Людвиг Шрёдер, пользующийся успехом исполнитель героических ролей и директор Гамбургского театра, документально оформил давно обговоренный контракт: пятьдесят луидоров в год за две новые драмы Лессинга или две обработки чужих пьес лучшим драматургом, какого знала Германия.

Лессинг решил сначала переложить немецкими стихами «Саламейского алькальда» – драму непреклонного, уверенного в себе человека. Пора дать бой малодушию! – думал он; ибо это было не дело – покидать мир подобно Вильгельму или Эмилии, даже если произвол сильных мира сего становился непереносимым.

Но однажды, когда Лессинг вместе с Кампе и другими гамбургскими друзьями был в гостях у Элизы Реймарус, случилось так, что прямо посреди разговора он вдруг уснул. Другой раз он находился в типографии у Боде, где должен был, как в старые времена, проверить оттиск, но внезапно уронил голову на руки. Болезненная сонливость, которой он некогда страдал, вернулась опять, и это встревожило его друзей.

Прощаясь, Лессинг повсюду говорил, что теперь всю зиму будет очень прилежно работать. Но Элиза удрученно промолчала, а Шрёдер, только что подписавший с ним договор, дал вскоре понять театральному интенданту Дальбергу в Мангейме, что от великого Лессинга немецкой сцене ждать больше нечего.

Несмотря на ветреную погоду, Мальхен встречала почтовую карету на станции. Вместе с ней был библиотечный служитель Хельм, ибо ему предписывалось нести большой черный чемодан.

– Ну, что нового? – спросил его Лессинг.

Хельм сообщил, что герцог опять приказал отослать в Гельмштетт все дублеты, которые были ему перечислены. Воображение Лессинга уже рисовало ему удручающую картину пустых полок.

Он побледнел от гнева.

– А я говорю, ни за что! – В его взгляде снова появилась та суровость, что вызывала смятение врагов и заставила сейчас оробеть даже милую Мальхен.

В молчании переступил отец порог дома, в молчании расхаживал он взад и вперед и более десяти дней не показывался в библиотеке. Неотступно, даже во сне, его преследовала и мучила мысль о том, что он может быть ограблен подобным образом. Теперь, когда он сроднился со своей библиотекой, когда он знал ее как свои пять пальцев, любая утрата отзывалась в нем мучительной болью.

Но лишь своему другу Эшенбургу, верному Эшенбургу, он все же признался в письме, что уже давно избегает появляться в библиотеке, – настолько ему все опротивело.

Еще не кончился ноябрь 1780 года, а герцог Карл Вильгельм Фердинанд уже приказал Лессингу явиться в брауншвейгский дворец. Прежде, чем попасть к герцогу, ему пришлось миновать множество гигантских комнат, огромных, как танцевальные залы, стены которых, однако, были затянуты темно-красной тканью. Это был тот тревожный тусклый цвет, который у художников именуется «бычьей кровью».

Пламя преисподней уже пылает, подумал Лессинг.

Странное дело: чем сильнее его одолевали слабость и дряхлость, тем больше он был склонен к иронии, правда, к мрачной ее разновидности. Порой, когда ему казалось, будто он изрядно весел и рассказывает презабавные истории, Элиза, читая, или Мальхен, внимая, приходили в ужас от подобных шуток.

Герцог поспешно вышел ему навстречу, но не дал и рта раскрыть, а заявил, что его посланник доложил ему из Регенсбурга, как ему в свою очередь поведал под большим секретом саксонский посланник, будто в ближайшее время от «Corpus evangelicorum» поступит предписание брауншвейгскому двору – официальное требование привлечь к заслуженному наказанию Лессинга, издателя и распространителя скандального фрагмента «О целях Иисуса и его последователей».

– Это точное, дословное сообщение моего посланника, – заметил герцог, стараясь не встретиться с Лессингом взглядом.

– В прежние времена было принято отрубать голову, а теперь, по всей вероятности, положено вешать, если только осужденного по дороге не схватят и не отправят в Вартбург.

Герцог ухмыльнулся:

– Я понял, что за игру вы затеяли.

– Нет, – возразил Лессинг, еле сдерживая гнев, – это высшие евангелистские имперские сословия затеяли игру. Но со времени того «спасения» прошло двести шестьдесят лет. Сколько времени, чтобы извлечь уроки, сколько впустую потраченного времени! Итак, давай, возмутитель спокойствия, живее, вверх по лестнице! Дело не шуточное! Но пусть никто не думает, будто я, испугавшись, сочту за благо скрыться. О происхождении фрагментов я уже все сказал. Тайны здесь нет.

Герцог слегка повернул свою шишковатую голову и искоса посмотрел на Лессинга.

– А вы не считаете, надворный советник Лессинг, что я вступлюсь за моего подданного?

– Я хотел бы вас настоятельно просить, – произнес Лессинг с ледяным спокойствием, – ни в коем случае не проявлять ко мне сочувствия, а поступать так, как должен поступать представитель благородного имперского сословия. Пресловутый Лессинг пользуется достаточно дурной славой.

– Мне кажется, больше всего на свете вам нравится, когда вас преследуют и подвергают нападкам, – ехидно произнес герцог. – Итак, оставьте ваши мысли о казни. Никто не смеет диктовать мне мои поступки, и если вы из ложной гордости и упрямства не желаете просить защиты у вашего герцога, то мне придется вам ее навязать.

Лессинг молчал и думал: почему этот человек так бахвалится унаследованной властью? Но тут же веселые морщинки разбежались лучиками вокруг его глаз, потому что «его герцог» опять превратился в старого капканщика:

– Прежде всего я жду от вас письменного заключения о современных религиозных течениях.

– Как кстати! – сказал Лессинг. – Будет чем гордиться!

Но герцог уже сменил тему. Он поинтересовался, почему это Лессинг пустил жить к себе антиквара Дейвсона, едва тот вышел на волю после того, как был заключен своим герцогом в тюрьму за «соблазн к расточительству».

– Потому что он нуждался, Ваша светлость. Кроме того, я верю его клятвам. Почивший герцог был столь непоколебим, что никому не дал себя «соблазнить», ни единому человеку. Но если ему нравилось какое-нибудь произведение искусства, он не останавливался ни перед чем, чтобы эту вещь заполучить. Я припоминаю: несколько лет назад, когда никакого антиквара Дейвсона еще и в помине не было, мне уже довелось давать Его светлости заключение о некоем предположительно античном светильнике, который, по моему мнению…

Герцог его перебил:

– Говорю вам, этот Дейвсон, видит бог, не достоин вашего участия.

– Кто бы из нас всех, Ваша светлость, имел бы крышу над головой, если бы мы были вынуждены зарабатывать ее у бога?

– Но ведь вам от этого Дейвсона никакого прока, – настаивал герцог.

– Тогда что вы скажете, Ваша светлость, если я поведаю вам еще и о старом философе Кёнемане. Он тоже живет у меня, ибо пришел пешком без единого пфеннига в кармане из родной Лифляндии в Вольфенбюттель, чтобы иметь возможность пользоваться нашей знаменитой библиотекой. В пути, когда у него еще были с собой две булки, он повстречал подыхающего от голода пса и отдал ему одну из этих булок. Пес шел за ним следом до самого Вольфенбюттеля. Пока у меня будет хотя бы одна единственная булка, я буду делиться с этим человеком. Так я понимаю христианство, Ваша светлость!

Герцогу стало не по себе в обществе своего надворного советника. Столь чрезмерное великодушие и безграничная, прямо-таки мессианская доброта напугали его.

Он произнес резким тоном:

– А как надо понимать это письмо, которое прислал мне сюда, в Брауншвейг, профессор Тюнцель из библиотеки Carolinum’a? В нем он утверждает, будто обладает неоднократно доказанным преимущественным правом меняется дублетами с Вольфенбюттелем.

– Так оно и есть, Ваша светлость! Профессор Тюнцель недаром столь настойчив в своих притязаниях. Ему было предоставлено преимущественное право первым осматривать дублеты вольфенбюттельской княжеской библиотеки. Это право пожаловал ему покойный герцог. Теперь профессор Тюнцель собирается им воспользоваться. Что делать мне? Почивший герцог сказал: Брауншвейг, правящий герцог говорит: Гельмштетт. На что мне решиться?

– В другой раз! – вскричал Карл Вильгельм Фердинанд, протестующе подняв руку. Он бросил на Лессинга неодобрительный взгляд и поспешно отпустил его.

Однако тот остался весьма доволен состоявшимся разговором и кратчайшим путем отправился к Эшенбургам.

– Знаете ли вы, дорогой мой Эшенбург, почему я с некоторых пор так зол на нашего герцога? Он, говорит он, к своим подданным, говорит он, столь отзывчив, говорит он, и столь благороден, говорит он. – Приходя к Эшенбургу, Лессинг всегда охотно шутил.

Но на сей раз друг возразил:

– Он ведь и мой герцог тоже. Надеюсь, это избавляет меня от ответа? В норд-норд-вест молчание – золото.

– Говорил Шекспир? Или это говорит пророк его Эшенбург?

– Ах, давайте лучше отправимся к Рёнкендорфу! Это нас отвлечет.

На улицах уже сгустились сумерки. Мимо, словно тени, скользили редкие прохожие. Тени в мире теней. А может, это его зрение было виной тому, что люди казались ему силуэтами. Но странное дело: лишь с тех пор, как он стал так плохо видеть, он замечал вещи, на которые раньше не обратил бы внимания. Не гордый человеческий род шествовал свободно и уверенно, а некая разновидность увечных существ – ущербных каждое на свой лад – поспешно ковыляла мимо. Основным цветом, особенно в женской одежде, был черный. Потупя взоры и сгорбившись, плотно прижав руки к телу, они лихорадочно сновали друг мимо друга. Но иногда внезапно – словно в противовес былой спешке – где-то показывалось неподвижное лицо за гардинами да дети пугливо и безмолвно выглядывали там и сям сквозь щели в заборе. Царившие столетиями законы – господские, церковные, семейные – создали этих убогих существ, забитых людишек, которых следовало встряхнуть…

Правда, со временем вера Лессинга в лучшее будущее претерпела не один удар. Но он не хотел расставаться с надеждой. Внезапно он вспомнил о девяносто первом параграфе своего «Воспитания человеческого рода»: «Шагай своей неприметной поступью, вечное провидение! Но не дай мне потерять веру в тебя, обманувшись этой неприметностью! Не дай мне потерять веру в тебя, даже если твои шаги покажутся мне обращенными вспять! Неправда, что кратчайшим путем всегда является прямая линия».

Эшенбург удивленно взглянул на своего друга:

– Что с вами?

– Уже прошло! Все в порядке! – Но вы только прислушайтесь, что за гвалт стоит у Рёнкендорфа!

Осенью К. фон К., легкомысленный камергер фон Кунтч, основал «Большой брауншвейгский клуб», в котором стал председателем и в который вошли все его друзья, а их у него была тьма тьмущая. Обычно все рассаживались за длинным, покрытым белой скатертью столом, и Рёнкендорф в наряде винодела самолично обслуживал своих гостей.

Лишь одно разъединяло членов клуба: сословие, к которому каждый из них принадлежал. А посему дворяне сидели за одним концом стола, а люди бюргерского происхождения – за другим. К. фон К. пытался выступать посредником между двумя группами, но ему так ни разу и не удалось преодолеть это «богоугодное» разделение.

Когда Лессинг переступил порог просторной, обшитой деревянными панелями залы – впрочем, тут имелись и другие помещения, где можно было полистать журналы или покурить, – ему, словно это само собой разумелось, накрыли почетное место за короткой стороной стола. Тут были профессор Шмид и Лейзевиц, а также профессор Эберт, которому новый герцог наконец-то пожаловал титул надворного советника, столь давно им ожидаемый. Однако он, как и раньше, продолжал носить причудливые желтые чулки, а свой большой, всем известный зонт неизменно вешал на спинку стула.

За другим концом стола обосновался господин фон Харденберг, о котором говорили, будто он собирается податься на прусскую государственную службу. Рядом с ним сидел генерал фон Шетц, а когда в залу вошел обер-шталмейстер граф Ботмер, ему радостно замахали руками, приглашая разделить компанию. Собственно говоря, господин фон Харденберг ни в чем Ботмеру не уступал, ибо принадлежал – и никогда не уставал это повторять – не к обнищавшей ветви саксонских баронов Харденбергов, а к той процветающей графской ветви, чьи земли располагались преимущественно в Пруссии.

Приветливо улыбаясь, вошел аббат Иерузалем. Но господин фон Харденберг не поднял руки, чтобы призывно помахать ему. Исполненного благородных помыслов старого альтруиста давно уже причислили при дворе к «людям вроде Лессинга» со всеми вытекающими последствиями. Аббат занял место подле Лессинга, тут ему были рады. Фридрих Хеннеберг, брат того самого носившего траур почтового советника Георга Хеннеберга, о котором рассказывал Глейм, пришел в клуб вместе с гравером монетного двора Круллем, и оба сидели, разумеется, за Лессинговой стороной стола. Последним в залу вошел генерал фон Варнштедт. И его господин фон Харденберг также не удостоил приветственного взмаха рукой. С тех пор, как генерал фон Варнштедт в свите принца Леопольда разъезжал по Италии вместе с библиотекарем Лессингом, он прослыл его другом и был причислен к «перебежчикам».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю