Текст книги "Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера"
Автор книги: Гюнтер де Бройн
Соавторы: Герхард Вальтер Менцель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
КОСА
Вечером 12 ноября 1784 года студент Фридрих Рихтер тайно покидает лейпцигскую гостиницу «У трех роз» на Петерштрассе. Он не хочет быть узнанным; плащ, шляпа и накладная коса придают ему вид бравого бюргера. По темным улицам он спешит к городским воротам, где его уже ждет Эртель. Там он садится в почтовую карету. На границе он предъявляет документы на имя студента медицины Иоганна Бернхарда Германа.
Так заканчивается его изучение теологии: бегством от заимодавцев, угрожавших ему долговой тюрьмой. Ибо описывать у него нечего: даже плащ у него чужой.
От лейпцигской бедности он бежит в еще более удручающую бедность Гофа. Туда он прибывает 16 ноября и сразу же пишет другу в Лейпциг: «Мой дорогой Эртель! Возвращаю тебе твой плащ; холодные ветры, о которых я в Лейпциге и не думал, обязывают меня благодарить тебя за него, равно как и за штаны, еще более горячо, чем я собирался: без этих вещей я бы… прибыл к своим наверняка жестоко обмороженным, а так я отморозил только правую руку. Теперь я едва могу писать ею… Скоро пришлю тебе свою рукопись».
Его единственная мысль – писать. Ни единым словом не поминает он об условиях, в которых живет: голод, тесноту. Вся семья ютится в одной комнате. Одержимому писанием Жан-Полю это доставляет адские мучения, но он переносит их со стоическим спокойствием и через десять лет точно опишет это в «Зибенкезе», правда в смягченной форме, с юмором; ведь кроме Ленетты (которая выведена в романе шумливой и болтливой, как его мать), в гофской действительности есть еще три младших брата. (Адам, старший из них, сменил домашнее убожество на еще более убогую армейскую жизнь.)
Подобно адвокату бедняков в этом романе, бывший студент работает над книгой сатир, которая потом получит название «Избранные места из бумаг дьявола». «Со времени отъезда я переработал двенадцать листов, – пишет он через три недели после бегства Эртелю. – Корплю над рукописью и совсем обессилел».
Еще в Лейпциге он предлагал свою книгу сатир разным издательствам. Вайдман в Лейпциге, Гарткнох в Риге, Николаи в Берлине, Врайткопф в Дрездене, Милиус в Берлине – все они отклонили ее, но он все равно ни на минуту не прекращает работу. Он продолжает писать, не щадя себя, не считаясь ни со своим положением, ни с не понимающей его матерью, не считаясь и с читателями, у которых как тогда, так и теперь нет большой охоты продираться сквозь джунгли слов и ассоциаций его сатир. Когда Август Готлиб Майстер, редактор дрезденского ежеквартальника «Прошлой и новейшей литературы», в 1784 году включает в него несколько сатир анонимного автора «Гренландских процессов», он делает это лишь «потому, что его письма были воистину превосходны», и добавляет: а сатир «никто не хотел читать».
И если при всем том один из издателей и редакторов, которых неудачливый автор осаждает письмами и рукописями, просит прислать новые сочинения, это уже много значит. Такое случилось тогда однажды – то был редактор журнала «Литература и народоведение» Иоганн Вильгельм фон Архенгольц, публицист, чье пятитомное произведение «Об Англии и Италии» (1787) окажет влияние на немецкую интеллигенцию и пробудит горячий интерес Жан-Поля к демократической Англии. Рихтер считает, что это Архенгольц встряхнул немцев, заставил их высвободиться из «монархических цепей и пут», «приведя в пример народ, который обладает свободой… Да не будет у Вас недостатка во времени… чтобы живыми примерами осенить солнцем и воздухом наше свободолюбие (которое, как придавленные камнями растения, чахнет под гнетом тронов)».
Можно не сомневаться, что напечатать в своем журнале между 1784 и 1788 годами некоторые из рихтеровских сатир Архенгольца побудили их революционно-критические тенденции. Но и он считает, что форма снижает их возможное влияние. Это косвенно видно из совета, который он позднее даст сатирику: «Будь все это остроумие и причудливость израсходованы в романе, я уверен, книготорговцы дрались бы за него. Почему же, спрашивается, Вы не поступаете так со своими произведениями? Ведь человеку, владеющему таким несравненным искусством быть остроумным и причудливым, не так уж трудно увлечь тех, кто всего лишь торгует изделиями искусства!»
Это пишет ему Архенгольц в феврале 1790 года. Ровно через год готов «Вуц». Но до тех пор Рихтер напишет еще много сатир, не имевших никакого успеха. Рукопись «Бумаг дьявола» кочует от издателя к издателю, друзья и знаменитости, выступающие в роли посредников, ничего не добиваются. И все время он дорабатывает, улучшает, шлифует ее. После долгих блужданий в марте 1786 года рукопись оседает в Гере, у некоего господина Бекмана, который сулит издать ее тиражом в 750 экземпляров за оскорбительно мизерный гонорар – и замораживает на годы, пока наконец в 1789 году она не появляется с ужасающим количеством типографских и корректорских ошибок и остается незамеченной. К этому времени уже готова третья книга сатир, «Абракадабра, или Баварская крейцеровская комедия», так и не нашедшая издателя. Отрывки из нее потом вошли в романы.
Рихтер все еще живет вместе с матерью и братьями. Он немного зарабатывает репетиторством в домах гофской знати, еще меньше – публикуемыми сочинениями. Он много пишет (в том числе бездну вежливо-остроумных писем людям, которые могут одолжить бедствующей семье деньги), много читает (в том числе больше прежнего современных немецких авторов: Канта, Гердера, Гамана), поддерживает дружбу с учеными и старается верой в себя преодолеть нужду и досаду, вызываемую насмешками гофских жителей, которые видят в нем неисправимо глупого студента, так ничего и не добившегося. Два года он терпит, потом бежит из города, который позднее под названием Кушнаппель в «Зибенкезе» войдет в литературу, становится гувернером, причем, на беду, у человека, который совершенно не выносит его и невыносим для него: у камеррата фон Эрителя, отца его друга.
Так вступает он на тернистый путь – удел многих интеллигентов бюргерского происхождения того времени. В университетах многих немецких земель и земелек, зачастую обязанных своим созданием только тщеславию мелких князей (даже такой провинциальный городок, как Бютцов в Мекленбурге, на короткое время становится университетским городом), без всякого плана выпускают студентов, для которых нет мест. И для безработных выпускников должность гувернера нередко единственная возможность заработка. Но армия безработной интеллигенции растет; это вынуждает их мириться с малым и в свою очередь позволяет богатым семьям нанимать выпускников. Сначала их называют репетиторами (в отличие от гувернера у знати), потом несколько более почетно – домашними учителями.
Чтобы получить место, нужны рекомендации и посредничество – пасторов, чиновников, придворных поэтов, издателей, но в первую очередь профессора. Так развивается подхалимство перед ними, которое возмущает студента Рихтера в Лейпциге. Таким посредничеством был известен, например, Геллерт. В «Леване» Жан-Поля говорится о «приснившемся письме к благословенному профессору Геллерту, в котором автор просит о месте гувернера», называя профессора оптовым поставщиком учителей. Шиллер добывает Гёльдерлину место у госпожи фон Кальб.
Почти всем выдающимся людям того времени, у которых в отличие от Гёте не было достаточных средств, пришлось пройти суровую школу гувернерства. Гердер, Гиппель, Гаман, Глейм, Винкельман, Гебель, Кант, Фихте, Гегель, Шлейермахер, Гёльдерлин, Базедов, Кампе, Гейнзе, Ленц, Иоганнес фон Мюллер, Фосс, Арндт – все они проходили через эту школу услужения; то был принудительный этап образования, вроде странствий подмастерьев, с тем преимуществом, что он протекает не в собственной социальной среде, а позволяет познакомиться со всеми имущими слоями: с деревенской, столичной, чиновничьей и офицерской знатью, патрициями, духовенством, торговцами, купцами, арендаторами.
Наниматель уважает домашнего учителя настолько, насколько в его семье считаются с детьми и с их воспитанием. Хуже всего в домах деревенской знати, поэтому служба здесь чаще всего похожа на прислуживание. Когда в пьесе Ленца «Домашний учитель» герой осмеливается за столом вмешаться в разговор, хозяйка обрывает его: «Да запомнит он, мой друг: слугам в обществе господ разговаривать не пристало. Пусть убирается в свою комнату. Его никто не спрашивал».
В бюргерских семьях, где в видах карьеры придают большее значение образованию, положение иное. Здесь в домашнем учителе зачастую почитают уже воспитателя, в особенности если родители понимают, что значат гуманные демократические методы воспитания. Часто именно домашний учитель растолковывает родителям своих воспитанников: авторитарное положение отца в большой патриархальной семье соответствует положению самодержавного князя в государстве, авторитарная педагогика подавляет все демократические побуждения подданных. «Добрые привычки не вырабатываются лишь приказами, назиданием, предостережениями, наказаниями. Упражнения – вот настоящее средство», – учит бывший домашний учитель Базедов. На детей раньше смотрели как на незрелых взрослых, теперь к ним начинают относиться как к самоценным существам. Просветители стремятся внедрить во влиятельные семьи подходящих учителей. Тайная организация «Немецкий союз», созданная Карлом Фридрихом Бардтом, издает предписание «осторожно действовать во всех местностях, семьях, при дворах etc., оказывая влияние на замещение должностей гувернеров, секретарей, священников и т. д.». Проблема «воспитания князей» (домашними учителями, разумеется) играет значительную роль в литературе – от Виланда до Жан-Поля.
К тем, кто превращает свое вынужденное звание в призвание, принадлежит и Жан-Поль. Он и учителем работает творчески, сворачивает со старых путей, ищет новые, записывает наблюдения и пишет потом на этой основе книгу, которая обеспечивает ему место в истории педагогики. Тем не менее должность домашнего учителя в Тёпене – это прежде всего бегство. Он бежит от семьи, от голода. По настоятельным просьбам Рихтера друг Эртель, который, постоянно прихварывая, вскоре после него покинул Лейпциг, добился для него этого места. Это последняя из множества дружеских услуг. 13 октября 1786 года Адам фон Эртель умирает на руках у Рихтера.
Через три месяца Рихтер вступает в должность учителя в господском доме поместья Тёпен. Его ученик – младший брат почившего друга. Рихтер обучает его по собственному методу, который потом назовет «развитием жажды познания».
Вскоре ученик привязывается к нему трогательной любовью, с отцом же, хозяином, у Рихтера постоянно возникают споры, которые и после увольнения продолжаются в письмах. От голода Рихтер теперь избавился, но независимость потерял. У него есть собственная комната и покой, но меньше времени для себя. Однако он использует и это малое время. Даже на прогулках он всегда с книгой или с грифельной доской. Потрясение, вызванное смертью друга, едва сказывается. Он лишь пишет несатирическое сочинение («Что есть смерть»). Последствия этого удара судьбы пока еще неощутимы.
Годы в Тёпене вознаграждают писателя знакомством с новой областью жизни. Он увидел деревню с другой точки зрения, не глазами мечтательного сына пастора. Жизнь в господском доме утратила свой блеск. Он увидел нужду и бесправие крестьян. Сатиры, которые он теперь пишет, становятся более острыми и более точными. Алчный помещик, с которым он через два года расстанется, позднее появится в романе.
В апреле 1789 года он снова у матери в Гофе. Через год он занимает новое место учителя, в Шварценбахе, где ребенком читал «Робинзона» и посещал латинскую школу. Теперь он учит семерых школьников разного возраста, на этот раз из бюргерских семей, детей знакомых и друзей, на которых и проверяет свои педагогические идеи.
Как всякая сильная личность, посвящающая себя преподаванию, он не может подавить в себе стремления воспитать своих учеников по своему образу и подобию. Он учит их на жан-полевский лад, например, применяя свой метод – сравнением разнородных предметов связывать друг с другом разные области знания. Но результат – лишь поиски остроумных метафор. Прививать детям остроумие, говорится в первом романе, в «Незримой ложе», потому полезно, что это ускоряет работу их «мыслительного механизма», учит их пользоваться знаниями. «Автор данного сочинения некогда в течение трех лет… возглавлял захолустную школу», – рассказывает он об этом времени в «Леване». «Тогда начали наряду с латынью изучать немецкий, французский, английский, вместе со всеми так называемыми естественными науками. Однако… после полугода ежедневных пятичасовых занятий мы начали искать в этих повторениях забавные сходства… автор, чтобы подбодрить учеников и сохранить эти находки, завел журнал, озаглавленный „Антология bonmot[22]22
Острое словцо (фр.).
[Закрыть] моих питомцев“, в который он при них заносил каждое остроумное замечание». Затем он цитирует оттуда две страницы: «Дыхательное горло; нетерпимые испанцы и муравьи не терпят ничего постороннего, а выталкивают его. Лютеранская религия и олени не выносят южного тепла. Моя школа – школа квакеров, где каждый может говорить, что хочет».
Так его педагогическое усердие оказывается лишь боковым ответвлением главного потока – писательства: оно вытекает из него и в него же впадает. Когда «его часы занятий, которые он добросовестно соблюдал, кончались, – вспоминает одна из его учениц, дочь владельца кузницы Клётера, – он выбегал на воздух, охотнее всего в лес, ложился под дерево, устремлял неподвижный взгляд на кроны и небо, время от времени вытаскивал из кармана белый лист бумаги, записывал отдельные слова и нередко тут же вскакивал и спешил домой, чтобы развить возникшие мысли и образы».
Ему двадцать семь, он все еще холост, все еще нищ, светловолос, узколиц. Юность его прошла. С тех пор как началась революция, он снова напоказ носит накладную косу, подобно другим христианам, и оповещает об этом друзей: «Посему милостивая высокородная публика извещается о том, что нижеподписавшийся в ближайшее воскресенье намерен появиться на разных важных улицах с короткой накладной косой и этой косой, словно магнитом и арканом любви… насильно завладеть любовью первого встречного, каково бы ни было имя его».
Он приспосабливается внешне, но не внутренне. Теперь, когда его уверенность в себе укрепилась, нет нужды выставлять напоказ свой нонконформизм. Знания его огромны, стиль выразителен, богатство языка необъятно. (Как раз в это время он начинает создавать «Со-словарь», своего рода свод синонимов для собственного употребления, в котором он, например, для слова «ухудшаться» приводит 184 варианта.) Написал он уже больше, чем иные авторы за всю жизнь, опубликовал две книги и несколько статей. Он, бесспорно, стал, как и намеревался, писателем – но во всех отношениях писателем-неудачником. Жить за счет работы он не может, критика его не замечает, его произведения не оказывают никакого влияния на читателей. В немецкой литературе имени его не существует.
12УКСУСНАЯ ФАБРИКА
Любовь к подданным князь нередко выражает и тем, что «охотно ссужает их любому государству, которое ведет войну и имеет деньги, или даже обоим воюющим государствам одновременно, чтобы вражеский меч избавил бедного подданного от голодной смерти».
К более или менее скрытым политическим намекам, то и дело встречающимся в его сатирах, относятся и намеки на княжескую торговлю солдатами, которая в пору юности Жан-Поля доживает последние дни. Он словно бы вскользь преподносит читателям такие замечания о современных политических событиях, что, существуй в Германии подобие общественного мнения, разразился бы скандал.
Торговля подневольнейшими из подневольных – солдатами – имеет у немецких князей многовековую традицию. Первый договор такого рода заключил в 1676 году ландграф фон Гессен с датским королем. Когда Вильгельм Оранский в 1688 году высадился в Англии, с ним был отряд бранденбургских солдат. В испанской войне за порядок наследования на обеих сторонах воевали наемные войска. Гессенцы подавили по просьбе англичан шотландское восстание. В английских частях, к началу Семилетней войны расквартированных в Вестфалии, за исключением офицеров, не было ни одного коренного англичанина. Когда в 1775 году американцы поднялись против английского колониального господства, лондонское правительство снова наняло иностранные войска, опасаясь, как бы рекрутский набор в собственной стране не вызвал волнения, и не желая ослаблять экономику страны. Поскольку не удалось заключить крупных договоров с Голландией и Россией о поставке целых армий, пришлось ограничиться небольшим количеством пушечного мяса, которое могли предоставить немецкие князья. Помимо ганноверских частей, и без того состоявших на службе у англичан, это были почти 30 000 солдат из шести немецких государств, больше трети из них не пережили войны в Америке.
К князьям, которым из-за безумной роскоши и безалаберного хозяйствования постоянно требовались деньги, принадлежали маркграфы Ансбаха и Байройта. В январе 1777 года они пригласили работорговца британской короны и заключили с ним договор на покупку в общей сложности 1285 человек. «Маркграф, – писал посредник своему министру иностранных дел, – изъявил особую благодарность за то, что король столь милостиво и снисходительно пожелал взять к себе на службу часть ансбахских войск. Я каждое утро присутствовал на параде и нашел солдат прекрасными, рослыми и хорошо сложенными. Они превосходно владеют оружием, регулярно – как часы – занимаются строевой подготовкой и очень хорошо маршируют и разворачиваются. У них новая и чистая форма – синие мундиры с красными лацканами и желтым жилетом».
После того как была обусловлена ежегодная плата за наем каждого человека и особое вознаграждение за раненых и убитых, наемников отправили в Оксенфурт на Майне, где их загнали на суда. Но там произошло нечто непредвиденное, что напугало и покупателей и продавцов и на целые годы дало стране пищу для разговоров: войска взбунтовались.
Иоганн Конрад Доэла, солдат Байройтского полка, так описывает это в дневнике: «Мы промаршировали через Оксенфурт, там погрузились на суда, а на ночь встали на якорь на Майне. Поскольку такое размещение было для нас непривычно и на судах было очень мало места, мы лежали в большой тесноте и нас очень донимал густой судовой дым, да и было довольно холодно, – все это дало повод к разным разговорам, и на следующий день разразилось настоящее восстание бунт. Начало положил рано на рассвете Ансбахский полк; одно его судно стояло на якоре вблизи берега, и солдаты проложили сходни с судна, и все вышли на берег, и потому подтянулись еще несколько судов к берегу; одно судно было Байройтского полка. Наши люди тоже поддерживали их и силой, без разрешения господ офицеров вырвались с судов. И хотя оба господина полковника и командира корабля вместе со всеми офицерами испробовали как уговоры, так и угрозы и все средства, чтобы умиротворить людей, обеспечили доставку из города хлеба, мяса и других продуктов, а также дров, все это нисколько не помогло, а вино, щедро подносимое жителями Оксенфурта, еще больше распалило солдат. Затем в полдень люди направились к горам и, безрассудные и пьяные, дали тягу. Поэтому егерский корпус получил приказ занять позицию в предгорье и давать предупредительные выстрелы по бунтующим беглецам. Только и наши люди открыли огонь по егерям. Почти два часа палили друг в друга. Около сорока человек дезертировали из нашего полка во время этого восстания».
Ночью прибыл маркграф и с заряженным ружьем в руках наблюдал за новой погрузкой столь доходного для него товара. Чтобы избежать бунтов, он сопровождал войска до Голландии, где груз приняли британцы. В апреле английский посредник сообщил в Лондон, что мятежа не было бы, если бы офицеры сразу пустили в ход силу. Дисциплина уж приструнит молодцов. В Америке ансбахбайройтцев следует использовать на особо опасных участках. Число дезертиров невелико, «если учесть, что большинство населения здесь сочувствует американцам».
Чтобы по-настоящему понять, почему сатиры Рихтера имеют такой боевой характер, нужно иметь в виду эти и другие, не менее страшные события эпохи. Самые острые и лучшие из сатир направлены против поместного дворянства, против придворных, против порочности, глупости и алчности князей, из которых, впрочем, для одного он делает исключение – для Фридриха II Прусского. То, что он не участвовал в торговле солдатами (они ему нужны самому) и даже, хотя и слабо, препятствовал ей, наверняка способствовало уважению, которое Жан-Поль, пусть и не без критики, оказывал ему. Одна из сатир прославляет справедливость Фридриха. Позднее он назовет его «колоссом и гигантом». «Еще никогда корона не венчала такую голову». Но короне-то как раз и не доверяет Жан-Поль. Трон, на котором сидит Фридрих, унижает его. И в то время как Франклин что-то дал человечеству – «громоотвод, стеклянную гармонику и свободу», – Фридрих дал истину лишь… самому себе.
Молодой Рихтер хочет дать истину всем, но не находит пока для этого формы. Если прочитать подряд – что очень трудно – около тысячи страниц ранних жан-полевских сатир, видно, что они становятся все более гибкими и содержательными, все более меткими и точными. Это, несомненно, связано с расширением опыта пишущего – опыта писательского и жизненного.
Прежде все шло от книг. Пример этого старый Жан-Поль приводит в предисловии ко второму изданию «Гренландских процессов», которое вышло лишь в 1822 году: «От повседневного общения с британскими сатириками, Попом и Свифтом, у юноши осталась грубость выражения, в особенности в отношении пола… Именно англичане совратили доброго и невинного Фридриха Рихтера, который лишь двадцать лет спустя увидел публичную особу – красивую одинокую даму, которую показал ему друг, когда она одна возвращалась из театра домой, – они ввели его в искушение, и он на пороге своей первой книги рассказал притчу, в которой привел читателя в такой дом, в какой до того часа сам никогда и не заглядывал».
Эта первая из тысяч притч (забавно, что она – первый опубликованный фрагмент целомудренного Рихтера) гласит: «Некая жрица Венеры на мягких алтарях своей богини приносила в жертву свои увядшие прелести, и, хотя ни один покупатель наслаждений не обращает более своего вожделения на ее красоту, она не собирается сменить стезю позора на славный путь исправления и не внемлет голосу своего уродства, увещевающему ее отказаться от служения любострастию. Напротив, ее дух следует за телом; раньше она училась любви, теперь она учит ей, она кормится пороками, которым может лишь учить, но не может больше предаваться, она узнает свою прежнюю жизнь в успехах своих питомцев и тем облегчает печальное сознание, что теперь она ни на что больше не годна. Вот так и я».
В таких предельно усложненных метафорах молодой автор перескакивает от одной мысли к другой. «Пестрая лестница сплошных иносказаний; в них больше блеска, чем света», – скажет потом пятидесятилетний автор. «Не только между точками, отделяющими один период от другого», наталкивается читатель «на словесные цветники иносказаний… но и от запятой к запятой» он постоянно вынужден «пробираться между расцвеченностью и цветистостью».
В старости Рихтер особенно удивляется своему женоненавистничеству в молодости, превращающему всякую девушку-«розан» в «колючий шиповник». «И это делал и писал девятнадцатилетний? Человек, который… ни о чем более прекрасном, хорошем, прелестном, чем женщина, и думать не должен? Клянусь небом, и я поступал именно так, и не было на сцене лейпцигского театра ни одной актрисы или (если оглянуться) ни одной зрительницы в ложах, на которых я бы тогда тут же не женился, если бы я был им интересен, а не безразличен».
«Но, – объясняет он себе это противоречие, – истинная сатира так же мало исходит из сердца, как истинное чувство – из головы». А сердце его оставалось тогда закрытым; чувства могли спокойно зреть, пока их наконец не откупорил «штопор поэтического пера».
Но он восприимчив к политике, а сатира может особенно хорошо это выразить – правда, лишь в негативном плане. Ибо сущность сатиры – в критике, для провозглашения идеалов она мало пригодна. Да и они накануне Французской революции у молодого Рихтера достаточно смутны. Нечто вроде античных демократий, но без рабства, и свобода на английский лад. Однако в первую очередь его политическое сознание – это отрицание: существующее положение скверно и должно быть изменено, если понадобится – силой.
Среди уймы читаемых им книг – труды Руссо, и, как все поклонники Руссо, он берет у него лишь то, что ему подходит: он не приемлет его вражды к цивилизации, ему, вечно голодному и жаждущему красоты, эта вражда подозрительна, зато он приемлет оправдание революции, сравнивая ее в одном из включенных в «Бумаги дьявола» афоризмов с луговым стругом. (В примечании – он никогда не скупится на них – он поясняет: «Приспособление, при помощи которого устраняют на лугах холмики кротовых нор».) В афоризме, намекающем на детей природы Руссо, которые питаются желудями, и на венок славы из дубовых листьев, говорится: «Если бы великий Руссо обладал таким луговым стругом и, как я надеюсь, прошелся с ним по всей земле и хорошенько разровнял холмы, делающие ее бугристой и ухабистой, насыпанные завоевателями для своих резиденций и тронов, он заслужил бы за это не желудей, которыми он нас соблазняет, а одни только дубовые листья».
Невольно возникает мысль, не есть ли затемненное выражение этой и подобных мыслей уловка, чтобы обойти цензоров. Но зачем прибегать к такому темному стилю, высмеивая стремление писателей к подражательству или женское франтовство? Зачем такая скрытность в письмах, даже когда они доверяются не почте, а передаются через одного из младших братьев?
Это не уловка, это стиль. Стиль молодого самоучки, который хочет показать, что он умеет, который гордится тем, что каждая его строка остроумна и учена. «Антитезы и иносказания так укоренились в моем мозгу, что они наставляют меня и во сне». – признается он в письме. Даже подвергая свои сатиры самокритике за то, что они перегружены иносказаниями, он и тут не обходится без множества иносказаний. «Разве не понимает красноносый пьянчуга, какая ядовитая сила… в вине? Наверняка знает – и тем не менее не бежит его». А в 1804 году одержимый метафорами автор самодовольно записывает: «Хотя я и не знаю, кому из писателей земли принадлежит больше всего иносказаний, меня все же радует, что я намного превосхожу любого из них».
Возможно, он отдает себе отчет, что такой стиль в значительной степени охраняет от цензоров. Но порожден его стиль не этим. Цензоры не оказывают влияния на стиль. Они действуют как тормоз. Они, например, виновны в том, что некоторые из самых острых сатир не доведены им до конца – скажем «О божественности князей», – не доведены «потому, что ни к чему я не испытываю такого стойкого отвращения, как к государственной тюрьме».
Но несмотря на затемненность смысла, даже самые глупые цензоры должны были обратить внимание на антифеодальную тенденцию многих сатир – если они их читали. Может быть, больше, чем непонятность, сатирика спасает скука, навеваемая им. Чрезмерное изобилие оборачивается пустотой. Щеголяя остроумием, не вызовешь смеха. Продукты его «сатирической уксусной фабрики» не веселят, а набивают оскомину. «Греки считали, что потребление дичи вызывает зевоту, – говорится в эпилоге „Бумаг дьявола“, – но писателей раз и навсегда превратили в домашний скот». В этом молодой Рихтер ошибался. Он вполне принадлежал к вызывающей зевоту дичи. Ему была свойственна ярость молодых, но он обнаруживал и свойственную им наивную гордыню, считая, что читатели способны следовать за ним через дикие заросли его мыслей и остроумия. Не в том была его ошибка, что он давал слишком мало чувства, а в том, что с безграничной щедростью отдавал все, что имел в голове. Эта ошибка простительна для молодого автора, который хочет «в первое свое сочинение во что бы то ни стало втиснуть всю свою жизнь, начиная от первого ее года и до года опубликования книги», «словно у него не будет потом второго, двадцатого сочинения, где доведется рассказать лишь о немногих последующих годах». Ошибку свою он совершил радикально: в этом есть свое, особое величие, состоящее еще и в том, что он так долго – целых девять лет – придерживался ее.
Время это не было растрачено попусту. Когда оно кончилось, он был одним из лучших знатоков немецкого языка, одним из крупнейших прозаиков своей эпохи. Если, как он утверждал впоследствии, таков был его план, то он выполнил его с нечеловеческой точностью.
И между сатириком и повествователем вовсе не пролегал ров. Уже в «Бумагах дьявола» слышалось нечто серьезное, задумчивое, затем он стал писать повествовательную сатиру, затем повесть, однако сатирик никогда не умолкал в нем. Так и сложился истинный Жан-Поль, который в равной мере владел и пользовался героической, сентиментальной и сатирической манерой.
Ранние сатиры Рихтера превосходили все, что дало немецкое Просвещение в области сатирической литературы, – превосходили остротой наступательного духа и – бесплодностью. Плод они принесли только ему самому. Они не были блужданием. Они были началом.
Охарактеризовал их сам двадцатилетний автор, охарактеризовал без намерения быть самокритичным в эпиграмме «К цветистым философам»: «Почему вы прячете, подобно пчелам, вашу голову в поэтических цветах? Почему вы окутываете мысль излишними украшениями и заставляете читателя, прежде чем пить пиво, сдувать с него сверкающую пену? Пена, правда, тоже пиво, но пожиже».