Текст книги "Духовный мир"
Автор книги: Григорий Дьяченко
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 65 страниц)
1. Весною 1860 года, двоюродный мой брат, – пишет граф М. Д. Бутурлин – генерал Д., в бытность свою в Петербурге, отобедав однажды у своего знакомого И. Н. К… а и желая доставить удовольствие семи или восьмилетней дочери последнего, предложил ее отцу покататься с нею в его (генерала Д.) карете, по случаю бывшей тогда в городе иллюминации. Карета была двухместная, и потому в нее уселись только оба упомянутые мужчины, а девочке пришлось стоять перед ними; монотонность тихого по улицам катанья надоела хозяину кареты, а так как выезжать из ряду экипажей не дозволялось, он приказал кучеру остановиться и вышел из кареты, чтобы пешком добраться до своей квартиры, находившейся неподалеку оттуда, у Конюшенного моста на Мойке. Но едва девочка уселась на месте, занимаемом прежде генералом Д., как какой-то экипаж лошадей коего не мог удержать их кучер устремился поперек рядов., и дышло этого экипажа врезалось в окно дверцы кареты, в коей сидели И. Н. К… со своею дочерью, и, пробив поднятое оконное стекло, вошло концом в противоположное окно. Случись это несколькими минутами ранее, когда генерал Д. сидел еще в карете, стоявшая между дверцами девочка была бы убита на повал.
«И после этого иные говорят, что чудес уже более нет. Их нет для тех, кои не хотят их замечать, – если, видевши их не хотят признавать их за таковые». (Из кн. «Простая речь о мудреных вещах» М. Погодина, изд. 1884 г.).
2. Отец московского профессора Крюкова, учитель рисования в Казанском университете, – обязался написать несколько образов для сельской церкви в имении помещика Моисеева, но не успел кончить своего обязательства и скончался. Вдова просила дать ей сколько-нибудь за изготовленную работу. Заказчик отвечал, что он потерпел убыток, обязавшись заплатить другому нанятому живописцу за окончание больше того, что должен был покойному. На том дело и остановилось. Вдруг профессор Казенбек (знакомый Моисеева и Крюкова) видит во сне кого-то, который ему говорит: скажи Моисееву, чтоб он удовлетворил вдову Крюкову». Казенбек не обратил никакого внимания на этот сон, как вдруг чрез несколько времени видит его повторение с упреком: что же ты не идешь к Моисееву? Рассказывая дома, он смеялся такому случаю, но никак не думал исполнять неприятного поручения. Наконец, он видит в третий раз то же самое, – и уже с угрозою: если Моисеев не даст денег Крюковой, то он умрет (он был болен), да если и ты не напомнит ему, то и тебе будет худо. Казенбек проснувшись, почувствовал лихорадку и испугался: «нет шутка плоха, пойду к Моисееву и расскажу ему все». Больной Моисеев отвечал: «помилуйте, я рад заплатить впятеро, лишь бы выздороветь», и послал тотчас сколько-то денег Крюковой. Он выздоровел у Казенбека также лихорадка не возобновилась. Крюкова была совершенно довольна, получив неожиданное удовлетворение» (Оттуда же).
3. «В 1872 году, в чистый четверг страстной седмицы, сидел я в конторе села Нового, я тут же был эконом Г. Вдруг влетает жужжа, какое-то насекомое с длинным туловищем и крыльями. Увидев его, я махнул платком – и оно упало на пол. Эконом хотел его задавить ногою, но я не велел и, взяв за крылья ножницами, понес вон. Едва мы переступили порог в переднюю, как за нами рухнул потолок – на то самое место, где мы за минуту стояли, и захватило даже стол, за которым я сидел: упал слой алебастра, толщиною в вершок, величиною в 1 1/2 квадратных аршина» (Оттуда же).
Несколько лет тому назад прочел я в одной венской газете, кажется «Прессе», со всеми подробностями, следующее: На одной фабрике, через которую проходил вал, приводивший в движение посредством ремней различные машины, стоял один рабочий; вдруг услышал он как его окликнули по имени, он пошел к своему соседу и спросил его, что ему нужно. Тот положительно отрицал чтоб он звал его, и в тот же момент лопнула машина, так что, вероятно, убила бы только что отошедшего от нее рабочего, а, во всяком случае, сильно бы ранила его (См. соч. Гелленбаха: «Человек его сущность и назначение», изд. 1885 г.).
Один Йоркшайский викарий пишет:
«Осенью 1858 года я жил в Инверкаджиле, в самой южной части Новой Зеландии. В те дни там была только одна гостиница, содержащаяся датчанином. Никакого селения там не было; местность была самая дикая. Дня через два по моем приезде в эту гостиницу, ко мне обратился, назвав меня по имени, один из корабельщиков делавших тот корабль, на котором я прибыл из Англии в Новую Зеландию. Я его хорошо знал, потому что, однажды, во время нашего переезда его заковали в кандалы за мятежные речи, и я часто с ним разговаривал как прежде, так и после этого происшествия. Когда наш корабль достиг входа в порт Чомерс, этот человек с пятью или шестью другими из экипажа дезертировал темною ночью, воспользовавшись китоловным ботом, находившимся при корабле.
Вечером я зашел в большую кухню нашего отеля и застал там этого человека и нескольких других. Они сидели около огня, курили и пили. Хозяин гостиницы был тут же, и мы все очень дружелюбно относились друг к другу. Оказалось, что трое или четверо из присутствовавших были также в числе дезертиров, хотя я сперва не узнал их. Они сообщили, что отправляются завтра утром на остров Руапюк, где жил миссионер, так как один из компании хотел жениться, а по соседству на материке не было никакого пастора. Я сказал, что охотно посмотрел бы миссионерскую станцию, а они тогда сказали, что намерены там остаться день или два лишних, так как на острове водится много диких кабанов, на которых можно будет поохотиться, ночуя в лодке. Они говорили, что у них множество провизии – мяса, рыбы, хлеба и т. д., сверх того пиво и водка и пара бутылок шампанского для свадебного завтрака. По их словам необходимо было отправиться около 4 час., чтобы избежать прилива, который был опасен в месте переезда. Все они очень хотели, чтоб я к ним присоединился, и я совсем вошел во вкус этого предприятия и обещал отправиться, если они меня позовут. Помню, как встал чтобы идти спать, и сказал: «ну, хорошо! так как я должен быть готов раньше 4ч., то не буду больше сидеть». Тогда было около 11 ч. Они сказали, что все сейчас улягутся и разбудят меня непременно: «не бойтесь, без вас не уедем!"
Я оставил их с самым решительным и твердым намерением отправиться с ними. Дело было улажено, и только ради этого я и отправился спать, так как иначе подождал бы еще по крайней мере час. У меня не было с собою свечи; я зажигал ее обыкновенно в спальной. Выйдя из той кухни, я прошел через вторую кухню в переднюю часть дома и вошел на лестницу. Я поднялся ступень на пять, когда кто-то или что-то сказало: не езди с этими людьми. -, На лестнице, наверное, никого не было; я остановился и сказал: почему? – Голос который как будто принадлежал другому лицу, явственно говорящему внутри моей груди (а не в уши), сказал пониженным тоном, но с повелительным выражением: ты не должен ехать. – Но, сказал я, я обещался. – Ответ или предостережение повторилось опять: ты не должен ехать. – Но как мне быть? они придут за мною. – Тогда тот же внутренний голос, который не был однако частью моего сознанья, особенно отчетливо и выразительно сказал: ты должен запереть свою дверь. – Все это время я стоял неподвижно на лестнице; я даже не помню в эту минуту, запиралась ли моя дверь: это для меня ясно из того, что, подумавши сначала, что я должен ехать и поеду, я затем сейчас же ощутил странное чувство таинственной опасности и недоумевал, как мне загородить дверь в случае, если у нее нет замка или болта. Дойдя до комнаты, я зажег свечу и, осмотревшись, я нашел у двери крепкий железный болт. В доказательство того, что дело было не в простом чувстве нежелания, я могу упомянуть, что даже и тут я колебался, запирать дверь или нет, – так хотелось мне ехать и так я привык в те дни (мне было только 19 лет) поступать по своей воле во всех случаях. Наконец какой-то внутренний толчок заставил меня запереть дверь, и я лег в постель. Тогда прежнее волнение сменилось во мне великим спокойствием, и я скоро заснул.
Первое, что я услышал – часов около 3 утра (я предполагаю), – были удары в дверь, как я и ожидал. Я совершенно проснулся, но не отвечал. Тогда я услыхал голоса, и дверь стали сильно трясти и дергать. Я не говорил, ибо знал, что только ответь я, и меня непременно бы убедили. Я решился не ехать. После стука и шума я услыхал их божбу и проклятия. Но я лежал притаясь. Наконец, они отчаялись и ушли. Я полежал немножко, недоумевая, не было ли это в конце концов безумием с моей стороны, и затем заснул здоровым сном.
Около 9ч. я сошел в столовую, где завтракал какой-то военный – капитан или полковник. Когда я вошел в комнату, он сказал: – слышали вы, что случилось? – Нет, я только что встал. – Как же! – сказал он – какая-то компания отправилась рано утром из гостиницы в Руапюк и ни лодка разбилась о камни, и все они до одного потонули. – Я сказал ему, что чуть было не поехал вместе с ними. Ну, так вы счастливо отделались, – сказал он. – Я сообщил ему, что имел что-то вроде предостережения и что запер дверь, но не рассказал всех подробностей.
Тела двоих или троих из этих людей были прибиты к берегу в тот же день, остальные – через несколько дней. Никто из них не спасся, и если бы я был с ними, то погиб бы, без всякого сомненья». (См. кн. «Прижизненные призраки и другие телепатические явления» Э. Гёрнея, Ф. Майерса, Ф. Подмора, пер. с англ. 1893 г.).
Умерший в Москве в 1880 году крестьянин поэт Ив. Захар. Суриков талант которого ставится рядом с Кольцовым и Некрасовым терпел крайнюю нужду, которая у него иногда доходила до ужасных размеров. Раз поэт даже хотел покончить с собой, только промышление Божие спасло его от рокового исхода. Дело было так. Отец Сурикова, совсем не терпевший грамоты, постоянно негодовал на сына, начавшего писать стихи еще мальчиком. Только мать радовалась уму сына и покровительствовала его литературной работе. Но вот она померла. Отец женился во второй раз и молодому Сурикову в доме отца совсем житья не стало, так что он уже женатый, принужден был покинуть отчий дом. Несмотря на некоторую веру в себя, Суриков был все-таки беспомощен. Жил он с женою и детьми в тесном углу подвала буквально впроголодь, при отсутствии заработка. Что делать? За что ухватиться? Подвернулось в типографии место наборщика, поэт берется за незнакомое дело. Постоянно слабый здоровьем, он подышал недели три свинцовой пылью, получил боль в груди и покинул типографию, не заработав ни копейки. Настали черные дни. Видеть каждый раз по возвращении домой, заплаканные глаза больной жены, голодных детей приходилось все чаще. Наконец бедняк дошел до отчаяния. «Самоубийство – вот исход», шепнул кто-то ему однажды в темную ночь, когда дождь хлестал в окно темного подвала, где плакала жена и в бреду метался ребенок. «Все равно, ты бесполезен для них!» не умолкал тот же голос: «поди скорее и покончи с собою!» Поэт переживал страшные минуты: в сердце как бы иссяк источник веры, а на устах нет молитвы. Не помня себя, Суриков гонимый неведомой силою, идет на мост, под которым бурлили мутные волны Москвы-реки. «Нет никого, теперь можно» – мелькнула в его голове мысль, и он готов уже броситься с высокого моста, но вдруг послышался ему знакомый голос матери: «сын мой, остановись». Просветлев душою, он остановился. Впоследствии поэт не мог без слез рассказывать друзьям об этом и все, что пережил в роковую ночь, передал в стихотворении «На мосту» («Кормчий» 1894 г.).
Вот что рассказывает графиня А. Д. о своем прадеде по матери, князе Николае Петровиче Щербатове, сподвижнике Петра Великого, при котором он состоял неотлучно в продолжение всей шведской войны, а по кончине Великого царя вскоре вышел в отставку. 1. «Всей душою преданный великому человеку, «кем наша двинулась земля», упоенный славою славного времени, ослепленный блеском этого нового мира, открывшегося перед изумленным взором тогдашней молодежи во всем обольстительном очаровании науки, силы и гордости человеческой, во всей распущенности нравов и во всем разгуле ума, прадед мой вполне увлекся духом времени или, лучше сказать, духом своего полувоенного, полупридворного кружка, и унесся, может быть, далее других в открытую пучину вольнодумства, почти до отрицания Всемогущего Бога. Его портрет остался у нас. Лицо смуглое, черные, умные глаза, стриженные по европейски волосы, бритая борода, небольшие усы, костюм немецкий, – придают ему какое-то сходство с самим Петром I; но нет открытого и отважного взгляда Петра. Тонкое, слегка насмешливое выражение веселых несколько прищуренных глаз и улыбка (далеко не идеальная) довольно грубого рта, у человека, насладившегося своею молодостью без слишком большой разборчивости и сдержанности, носят отпечаток скептицизма и страстности. А все-таки есть что-то привлекательное в этом лице: – это человек не дюжинный, этот человек находился неотлучно при Петре во всю шведскую войну, и на море на галерах, и на сухом пути, в битве под Полтавой; и по кончине Петра не пожелал более служить, оплакивая, в страстном порыве горести, полководца и царя, которому поклонялся и которого любил как гения и героя. В какое время именно, не знаю, – в правление ли Меншикова, или Долгоруковых, князь Николай Петрович жил спокойно в отставке в своем семейном кругу (он был женат на Шереметевой), как вдруг в один прекрасный день его арестовали и посадили в Петропавловскую крепость.
Он не имел ничего на совести и не мог понять, какую на него взвели клевету; ему, разумеется, ничего не объявляли. Это, впрочем, было обыкновение того времени, но обыкновенными тоже вещами считались тогда пытка и казнь смертная, во всей разнообразности жестокого воображения и жестоких нравов тогдашних. И вот, оторванный от жены и детей, от удобств своего барского дома, князь Николай Петрович безвинно обвиненный, томился в безмолвном уединении каземата, в безвестности равно о близких своих и о недругах погубивших его, и в тревожном ожидании мучений и казни, но не искал утешения в забытой им утраченной вере, опираясь лишь на горделивое сознание своей юридической невинности. Долго, оставленный всеми, без занятия, без книг, без сношений с людьми, упорно крепился он как философ и стоик, против случайностей жизни и против коварства человеческого, гордо вооружаясь бесплодным терпением, безнадежным презрением к ударам слепой фортуны – классической богини, вычитанной им в виршах и прозе подражателей эллинских поэтов.
Время шло тяжело и медленно, и никакой перемены не приносило за собой в положении мнимого государственного преступника. Однажды, после длинного, бесконечного дня, проведенного в размышлениях и догадках о вероятно роковой развязке своей судьбы, князь заснул. Уже давно перестали являться ему, даже во сне, прежние светлые картины и лица; уже давно самые сновидения его заключались в тесной рамке каземата; даже спящего воображение уже не имело силы унести его из плена, возвести от тли. Так и на этот раз во сне князь Николай Петрович увидел себя в своем тесном, сыром тюремном жилье, но мрак темницы редел как редеет темь в ночи, перед рассветом гораздо прежде чем займется заря, – и ему стало свободнее дышать. Смутное, тревожное предчувствие охватило его, он ожидал чего-то или кого-то, и волнение давно забытой надежды овладело им.
Дверь отворилась без обычного скрипа, без раздражающего звука ключа и замков, и вместо единственного посетителя его, – очередного караульного, предстал пред ним «некий древний, благолепный муж». Лицо его сияло такой чистотой, жалостливой любовью, такой тихий свет и такая атмосфера покоя окружали его, что спящий не мог себе дать отчета в подробностях явления; черты, одежда, все ускользало в неопределенности, перед светозарным выражением любви, кротости, жалости на этом лице. В радостном изумлении смотрел на него князь и безмолвствовал; и вот послышался тихий, но сладко – внятный шепот: «ты не спишь, князь Николай, – сказал гармонический голос – ты не спишь, но очи твои держатся, и ты не видишь ни своего положения, ни ожидающей тебя судьбы. Судьба твоя в твоих руках. Ты напрасно ищешь причины твоего заточения в злобе или происках врагов. Люди здесь слепое орудие; твоя печаль не к смерти, а к славе Божией. Князь Николай, забыл ты Бога! Обратись, прибегни к молитве, и Тот, Кто разрешил узы святых апостолов и отверз темницу их. Тот выведет и тебя отсюда, и возвратит тебя твоей сетующей, молящейся семье». Князь проснулся, вскочил с постели; все было темно, пусто и сыро в каземате по-прежнему. Не было следов видения, но что-то необычайное зашевелилось в его душе; смутные воспоминания детства и сладких минут доверчивого умиления, когда в первое число месяца служили дома всенощную, или когда освещали воду накануне Крещения Господня, или когда стоял он полусонный, но радостный подле матери в их приходе со свечою и вербою в руке… Прочь это ребячество, – подумал он. – Неужели я так слаб и опустился в этой темноте и скорби, что стану верить снам и молиться на иконы святых? А порадовалась бы этому малодушию моя бедная княгиня, Анна Васильевна: она так часто уговаривала меня хоть «Отче наш» прочесть с нею, когда она усердно клала земные поклоны перед кивотом своим, с всею набожностью своего Шереметьевского рода».
Так отшучивался от впечатлений сна князь Николай Петрович; но эти впечатления его преследовали весь день, и, вспоминая неземную красоту явившегося ему старца, он невольно искал сходства со знакомыми ликами, изображенными на иконах на стенах московских церквей. Однако гордость и упрямство взяли верх и не прочел он ни одной молитвы, даже не сказал про себя: – «Господи, помилуй!»
Опять потянулись долгие дни, и ничего не случалось, что могло бы прервать однообразное томление тюремной жизни. Уже впечатление необыкновенного сна сглаживалось из памяти князя, вполне возвратившегося к своему безутешному стоицизму, как вдруг опять повторился тот же сон, во всех своих подробностях; только сияющий лик старца как бы подернулся грустью, и он с тихим упреком выговорил князю за его неверие.
Князь Николай Петрович был потрясен. Так много времени прошло после первого сновидения, воспоминание и даже впечатление этого сна так изгладились из его памяти, что явление нельзя было приписать его собственному воображению. Неужели тут есть что-нибудь сверх естественное? На этот раз он был вполне озабочен, и мысль его была беспрестанно занята видением; но покориться, смирить себя и свою гордость, заплакать и молиться он не хотел и упрямо крепился. Но он уже не знал душевного покоя, и через несколько ночей опять увидел чудный сон. Лучезарный старец предстал по-прежнему пред ним, но строгость лица его поразила князя. «Очи твои держатся и сердце окаменело, князь Николай, – сказал он – а время идет, срок близок: кайся и молись! Ты мне не веришь, ты не веришь в Пославшего меня; поверишь, может быть, вещественному доказательству истины моих слов. Когда поведут тебя на ежедневную прогулку в равелин, идучи по коридору, взгляни на третью дверь от твоего каземата; над нею повешена икона. Попроси офицера снять ее и дать тебе, это образ Казанской Божией Матери. Возьми его, молись, проси заступления Пречистой Девы Богоматери. И опять говорю: веруй, проси, и просящему дастся; будешь освобожден и возвращен семейству, которое молится за тебя. Это мое последнее посещение; меня ты не увидишь более. В твоих руках твоя судьба; выбирай: позорная смерть, или свобода и долгая, мирная жизнь!"
Сновидение исчезло, и с пробуждением закипели мысли и чувства у князя Николая Петровича. Невольно, неодолимо вливалась вера в душу его; и как ни боролся с самим собою, надежда и молитва воскресали в его сердце, хотя гордость не допускала еще слов на его уста. День, другой, он шел по коридору, и только досчитывал до третьей двери, но крепился и не поднимал глаз вверх. Однако не утерпел, и один раз решился посмотреть. Какой-то маленький, темный четвероугольник точно чернел над дверью; но князь не погрешил против дисциплины: ничего не спросил у дежурного офицера, однако этот четвероугольник тянул и манил его к себе ежедневно, а по ночам догадки о том, точно ли это изображение святое, и именно Божией Матери, как было сказано ему во сне, мешали ему спать. Наконец, он решился попросить снять этот образ и позволить ему взять его к себе. Дежурный офицер позволил; и когда, оставшись один в своем каземате, он стал разбирать и чистить образок, вышло, что это точно изображение, называемое иконой Казанской Божией Матери. И это вещественное доказательство истины слов слышанных во сне, или, скажем лучше, святое действие благодати неистощимой любви Бога к грешному человечеству, согрело сердце князя Николая Петровича и открыло ему глаза: уверовал он как Фома, пал ниц, и со словами «Господь мой и Бог мой!» полилась, из глубины пробужденной души его, горячая мольба и благодарение; и мир, и покой, и свет разлились в упрямом, смущенном уме. Чрез несколько дней пришел приказ возвратить его на волю; также без всяких объяснений последовало его освобождение, как прежде последовал его арест.
Князь Николай Петрович взял с собой образ, сделал на него золотой оклад и перед кивотом, куда поставил его, он читал со своею княгинею «Отче наш» с такою же верою и усердием как сама Анна Васильевна, дочь благочестивого Шереметьевского дома.
2. В Москве же был странный случай, который рассказывала мне (уже долго после) Марья Алексеевна Хомякова, мать поэта, сама знавшая и лиц и происшествие, и совершенно неспособная ко лжи. Один из наших генералов, возвратясь из похода на турок, привез с собою турецкого ребенка, вероятно, спасенного им в какой-нибудь свалке, и подарил его своему другу Дурнову. Мальчик вышел умненький, ласковый, добронравный. Дурнов полюбил его и стал воспитывать, как сына, но не хотел его крестить, пока тот сам не понял бы и не изучил истин христианской веры.
Мальчик подрастал, с любовью и жаром учился, делал быстрые успехи и радовал сердце приемного отца своего. Наконец, Дурнов стал заговаривать с ним о принятии христианства, о святом крещении. Молодой человек с жаром, даже с увлечением говорил об истинах веры, с убеждением о православной церкви, Мальчик подрастал, с любовью и жаром учился, делал быстрые успехи и радовал сердце приемного отца своего. Наконец, Дурнов стал заговаривать с ним о принятии христианства, о святом крещении. Молодой человек с жаром, даже с увлечением говорил об истинах веры, с убеждением о православной церкви, ходил с домашними на церковные службы, молился, казалось, усердно, но все откладывал крещение и говорил Дурнову: «погоди, батюшка, скажу тебе, когда будет нора». Так прошло еще несколько времени, ему уже минуло 16 лет и в нем заметили какую-то перемену. Шумная веселость утихла в нем; живые, безбоязненные глаза подернулись грустью; звонкий смех замолк и тихая улыбка казалась как-то преждевременною на цветущем ребяческом лице. «Теперь», сказал он однажды, «я скоро попрошу тебя крестить меня, батюшка! Теперь скоро пора; но прежде есть у меня просьба к тебе: не откажи. Прикажи купить краски, палитру, кисти; дай мне заказать лестницу, как скажу, да позволь мне, на этот один месяц не пускать никого в мою комнату и сам не ходи». Дурнов уже давно привык не отказывать ни в чем своему приемному сыну; как желал он, так и сделали. Молодой турок весь день просиживал в своей комнате, а как стемнеет, придет к Дурнову, по-прежнему – читает, занимается, разговаривает но про занятия в своей комнате ни полслова; только стал он бледнеть, и черные глаза горели каким-то неземным тихим огнем, каким-то выражением блаженного спокойствия. В конце месяца он просил Дурнова приготовить все к крещению и повел его в свою комнату. Палитра, краски, кисти, лежали на окне; лестница, служившая ему вроде подмосток, была отодвинута от стены, которая завешена была простыней; юноша сдернул простыню, и Дурнов увидел большой, писанный во всю стену, святой убрус, поддерживаемый двумя ангелами, а на убрусе лик Спасателя Нерукотворенный, колоссального размера прекрасного письма… Вот задача, которую я должен был исполнить, батюшка, теперь хочу креститься в веру Христову; я жажду соединиться с Ним». Обрадованный, растроганный Дурнов спешил все приготовить, и его воспитанник с благоговейной радостью крестился на другой день. Когда он причащался, все присутствующие были поражены неземною красотою, которою он преобразился. В тихой радости провел он весь этот день и беспрестанно благодарил Дурнова за все его благодеяния, и за величайшее из всех – за познание истины и принятие христианства, за это неописанное блаженство, говоря, что он более, чем родной отец, для него, что он не преходящую даровал ему, а жизнь вечную. Вечером юноша нежно простился со своим названным отцом, обнимал, благодарил его опять, просил благословенья; видели, что он долго молился в своей комнате перед написанным Нерукотворенным Спасом; потом тихо заснул – заснул непробудным сном. На другое утро его нашли мертвым в постели, с закрытыми глазами, с улыбкой на устах, со сложенными на груди руками.
Кто вникнет в тайну молодой души? Какой неземной голос ей одной внятный, сказал ему судьбу его и призвал его в урочный час к паки – бытию купели? Кто объяснит это необъяснимое действие благодати, призывающей к Отцу небесному неведомым, таинственным путем в глубине сердца избранников своих? Дурнов оплакивал с родительской любовью своего приемыша, хотя и упрекал себя за свое горе при такой святой, блаженной кончине. Комната, где скончался юноша, сделалась часовней или молельней, где ежедневно молился Дурнов. В 1812 году дом сгорел но стена с образом уцелела, только изображение было очень повреждено; его реставрировали, и от оригинала остались только один глаз и бровь. Однако набожные люди продолжали приезжать молиться тут, а впоследствии в нем была основана богадельня на 40 престарелых вдов и девиц, и комната молодого турка освящена в прекрасную домовую церковь, весь день открытую, куда со всех концов Москвы приходят и доныне служить молебны перед образом, писанным на стене. Богадельню зовут Барыковскою по имени основателя; а церковь – Спаса на Стоженке («Русск. Арх.» 1889 г., кн. 1-я).







