Текст книги "Ленинский тупик"
Автор книги: Григорий Свирский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Сразу повалили в двери еще несколько милиционеров. Оказывается, их вызвали заранее. . “На случай чего…” Потому у дверей и стояли два “воронка” с решетками на окнах.
Чумаков показал старшине рукой на Силантия: мол, выведите нарушителя.
Председатель кивнул неуверенно: – Выведите!
В ответ точно из орудия грохнуло. Разом:– Все уйдем!
Милиционеров из клуба как ветром выдуло.
Через полчаса сообщение “о бунте в Заречье” было уже на столе у “разработчиков” генерала КГБ Андропова.
– Суд переносится на завтра! – Чумаков пытался перекричать пререкающихся с ним рабочих. – На завтра, говорят вам!
Огнежка, ничего в этом шуме не расслышав, вздрогнула, точно от
ледяной волны. Как и тогда, на страшной реке.
Ее оторвали от морозящих страхов аплодисменты. Сперва вразброд, трещоткой, а затем точно в две могучие ладони.
Огнежку тискала, наваливаясь на нее своим жарким телом, Тоня. Кричала в ухо с неподдельным восторгом:
– Меня будут судить! Одну меня! Суд над тобой отменили. Да не боись!
Нету его, суда! Подох, не начавшись! Вышло распоряжение. Откеда не сказали. Судить меня завтрева! Заместо тебя!
Товарищеский суд над Тоней начался, строго говоря, в тот же вечер. Во всех комнатах пятиэтажного дома, где жили строители, за ужином речь шла о Тоне.
Давно приглашали Староверовы Силантия в гости. Все не мог старик собраться. А сегодня сам постучал. Остановился у порога, повел носом:
– Как вы дышите? Африка!
Батареи в комнате Староверовых , в самой деле, раскалены. Шура нарастил батарею отопления на несколько секций – возле окна, у стены, выходящей на улицу.
Воздух сух и точно настоян на масляной краске.
Силантий молча оглядел поблескивающий темноватыми бликами чешский шифоньер, из-за которого Александр едва не поссорился с Нюрой: Нюра стояла на том, что ни к чему бригадиру изо всех выделяться.
Силантий сухо одобрил полировку и, присев у накрытого сгола– Староверовы ужинали, – начал без предисловий:
– Гнать ее из бригады! .
Александр не ответил, налил ему стопку, подложил на тарелку соленых маслят.
– Чего только для нее не делали! – Силантий поднял стопку. – От уголовного суда Ермак увел… тогда еще, помнишь? Квартиру дали… А она что? И вовсе издичала. Свинью подложила. И кому? Огнежке!.. Ворье!
Александр возразил с усмешкой:
– Ворье? Скажешь ты, дядя Силан! Ворье не она…
– Ворье!-упорно повторил Силантйй, ставя стопку на стол и расплескивая водку.
Шура давно знал: не Силантий это гудит, а его постоянная боль. Старшой спокойно реагировал на ограбление любого музея или банка -“бывает, бывает”– говоривал, но – СТРОЙКИ?!
– Панелевоз украсть!! Это что?
– Она не от радости, – возразил Александр, пододвигая к Силантию яичницу с колбасой.
– А кто ворует от радости? От избытка? Разве что бандюги какие. . А бедняка горе толкает. Нехватки; Что ж ему за то, послабление? И то послабляли. И ей. И Чумакову. По простоте своей. Вот она чем, простота наша, обернулась. Ворья развелось, как тараканов. Слыхано ли дело!. Церковь очистят, и не моргнут… Стройку разграбят, остановят – материалы на пропой. Ни себе– ни людям. Сказано – простота хуже воровства. Воистину!
Александр вертел в руках вилку, молчал.
Нюра укладывала Шураню-маленького. Никелированная кроватка его стояла в углу, за ширмой из марли. Нюра чуть оттянула вбок марлю, лишь потом взглянула на мужа.
Он слушал Силантия, выпятив обветренные губы. Значит, не соглашался. Молчал из уважения к старику.
Она подоткнула с обеих сторон кроватки одеяльце в накрахмаленном пододеяльнике. Присела в ногах у сына. В горле першило. Точно бы речной песок попал туда. Хотелось откашляться.
Нюра изведала это состояние. Тут не откашляешься. У Нюры першило в горле от мыслей, беспокоивших ее – что уж там скрывать! – не первый год. Она гнала их от себя, эти мысли. Но они были сродни тряпичному мячику на резинке. Чем с большей злостью Нюра отшвыривала их от себя, тем стремительнее они возвращались.
“Тоня – чистая душа. От нее подлости не жди… Но с чего это Александр каждый раз ради Тони в лепешку разбивается? От Чумакова оборонял. Понятно… Но грозиться на жилищной комиссии, что от своей комнаты откажется, коли Тоне не дадут? И вот сейчас. Молчит.
Хорошо бы Тоня замуж вышла…” В ушах Нюры возник резкий Тонин голос, исполнявшей частушку о знакомых ребятах со стройки, которые, по Тониному уверению, для любви негожи. Вначале их надо хорошенько “побить-поколотить, образовать, потом любить…” Тоня часто пела эту частушку в клубе своим наиболее навязчивым ухажерам.
“После Шурани все ребята для нее негодящие. Свет он ей застил. Может, ей и впрямь лучше уйти на другую стройку? Нашла бы там свою судьбу”.
Нюра придвинула ширму поближе к кроватке; подбежав к окну, оперлась коленом о подоконник, распахнула створку окна и высунулась на улицу, вдыхая открытым ртом сыроватый воздух.
– Сухота! – Она отмахивалась от мужа, который тащил ее за руку от окна. – Ох и сухотина у нас, Шу-раня! Как в Каракуме,..
В той же квартире, на пропахшей дымком кухне, у стола, отскобленного ножом добела, сидел Гуща. Перед ним стояла огромная закопченная сковорода. Гуща насаживал на вилку сразу по нескольку кружков картошки поподжаристее, объяснял своей невестке Ксане, маленькой, круглоголовой, в желтоватом переднике в сбитом на затылок платочке, похожей на только что вылупившегося утенка:
– Положи на эту сковороду, на всю нашу ораву, две мерзлых картофелины. Как в войну. Мы, родные, не станем; друг у друга последний кусок изо рта рвать?
Ксана сновала от плиты к столу, наливала чай, нарезала хлеб, наполняла доверху масленку, мыла горячей водой тарелки. Склонившись над мойкой, заметила кротко:
– Обижать-то других негоже.
Гуща ударил ладонью по столу, вилка и нож зазвенели.
– Обижать? Тебя вон жизнь заобижала до того, что ты по квартире не ходишь, как все, а летаешь на пальчиках, слово, вымолвишь– вроде прощения попросишь:
“Я не помешала никому?”, “Можно мне конфорочку зажечь?”.. А нас обидели как? На всю жизнь… Тихона братец, Зот Иваныч, нам шкодил-шкодил. А его за это, шкоду, вывели на орбиту. Спутником, можно сказать, вознесся… Огнежка, помню, узнала – на ней лица не было. “Нет, говорит, дядь Вань, правды на земле”.
Гуща отодвинул ладонью ломоть хлеба. Ксана втянула рыженькую голову в костлявые плечики: – Я что? Я ничего…
На втором этаже, над Гущей, светилось желтоватым – светом окно Чумакова.
В полосатых пижамных брюках, заправленных в стоптанные валенцы (от окна дуло), Чумаков сидел за самодельным кухонным столиком, который был приспособлен им под письменный стол, и хрипловато бубнил любимое:
Славный корабль-омулевая бо-очка..,
Задубелые пальцы его держали орехового дерева нож для книг, подаренный ему года два назад Ермаковым. Подарок оказался сущим кладом. Им было очень удобно почесывать спину между лопатками, куда рука не дотягивалась.
Почесывая время от времени кончиком ножа спину {“Нервишки расходились”), Чумаков листал. Брошюру в серой бумажной обложке: “Положение о товарищеских судах на предприятиях”.;
Рядом с “Положением” лежала Чумаковская записная книжка в замусоленной донельзя корочке, где были указаны номера телефонов с условными значками. Эти значки напоминали, какой телефон что пьет и не нуждается ли в ремонте -побелке или еще в чем…
Небольшая, на ладони уместится, растеребленная записная книжица много лет была тайной гордостью Чумакова. Смотреть на нее дозволялось лишь издали. Чумаков величал ее со свойственной ему деловитой торжественностью “неразменный рупь”.
Когда Ермаков распорядился “запрячь в староверовские дрожки” шестерку заводов-поставщиков, Чумаков вместо ответа лишь постучал корешком своей книжицы по ермаковскому столу. .
Он, Чумаков, так верил своей книжице, что съездил только на два завода. На остальные даже не позвонил. Там отправкой железобетона или столярки ведали люди. верные, с которыми была им выпита ванна “столичной”. Не меньше!
Чумаков всегда опасался понедельников. Понедельник.– тяжелый день. Работа не с руки.
Номера телефонов в книжице лепились один к другому гуще паутины, что темнела в углу комнаты. Почти все заводы оплел… И вдруг узнал, что один из верных людей уволен. Говорят, нечист на руку. С другого завода “верный” ушел сам.
Нынче еще один номер пришлось обвести как бы траурной каймой.
– Верные -жулики беспримерные! – простонал Чумаков.
А монтажники кипят. Рукава засучивают.
Как тут не внять шепотку Тихона, не подставить им чью-либо голову под замах. И ведь сумел уломать, пагуба…
“Нынче требуют-де сбивать-сколачивать.. как их?.. товарищеские суды…. От суда, по “Положению”, веревочка в твоих руках. Шаг безуронный,,,”
– Шаг безуронный!– зло вырвалось у Чумакова, нервно, одним пальцем, листавшего свою записную книжицу. На последние страницы ее Чумаков, по обыкновению, выписывал нужные ему пункты и подпункты КЗОТа и технических наставлений. Впервые в жизни он занес сюда и статьи “Положения о товарищеских судах”. Хриплый голос его звучал мрачновато:
“Эй,баргузин, пошевеливай ва-ал, Молодцу плы-ыть…”
Над Чумаковым, этажом выше, зеленело окно с коротенькой, из марли, занавеской, с фикусом на подоконнике, – окно Ульяны Аниснмовны.
Ульяна стояла в ту минуту на коленях, в сорочке, возле лампадки, зажженной ею перед тусклой, словно бы закоптелой, иконкой.
Все спуталось в голове ее. Век прожила – только Тихон и был светом в окошке. Надежду имела – он поможет от уличной пыли-грязи отвалиться, свой угол обрести.
Надо же, Староверовы выручили! А Тишу оземь…
“Люди дорогие! Зачем Тишу-то… Тишу-то оземЬ зачем? ..
Ноне (пришла беда – отворяй ворота!) кто-то двадцатьчетверки выкрал. Гуща – потерял совесть-то! – на Тихона указывает…”
Исступленно, скороговоркой молила Ульяна Анисимовна всевышнего остеречь Тихона. Чтоб не попутал его нечистый.
– Какой уж день на корпусе ни двадцатьчетверок, ни тридцатишестых, ни. – Ульяна Анисимовна сыпала и сыпала цифрами, полагая, видимо, что творец вселенной не может не знать номенклатуру сборного железобетона.
Электрическая лампочка над Ульяной Анисимовной, на длинном шнуре, с абажуром из зеленой бумаги, раскачивалась из стороны в сторону, точно Ульяна Анисимовна молилась в каюте в двенадцатибалльный шторм. Сверху, куда она протягивала руки, на нее посыпалась побелка. Женщина взъярилась, возроптала: – Лукавый, вот он… Шоферня уж топочет.. А ты? Я комнатку просила – ты, почитай, тридцать лет расчухивался..– Словно бы спохватившись, она отбила поклон, зачастила смиренно:-Оборони мя, господи – и Тихона. И чадов моих. Огнежку, Александра, Нюру Староверовых, Тоню, завет преступившую. Хорохорится она, а большое сердце имеет.
Лампа вздрогнула от топота, сызнова заходила взад-вперед.
Наверху гуляли вовсю. Туда, на четвертый этаж, один за другим поднимались со свертками в руках шоферы панелевозов, бульдозеристы, каменщики.
Последней постучала в белую, с грязными следами пальцев, дверь Огнежка. – потолковать с Тоней в этот, наверное трудный для нее, час…
Открыла ей соседка Тони. Онежка переступила порог и остановилась, ошеломленная. В комнате бесновалась трехрядка. Режущий ухо голос Тони выводил насмешливо:
“Каменщик, каменщик,
Злынская кельма…
И с отчаянным – в комнате что-то упало– притопом:
Отчего ты, каменщик,
Изменяешь, шельма?”
Огнежка, ни слова не говоря, повернулась кругом, захлопнула за собой входную дверь.
Рука Огнежки, державшая в руке бумажный кулек, опустилась. На землю посыпались одна за другой засахаренные лимонные дольки.
Ермаков был занят, но Огнежка прорвалась к нему.
– Сергей Сергеевич, в нашем ГлавМосстрое не оказалось даже плана крупнопанельного строительства. Подумать только – не было плана, когда уже шел монтаж… Отправили наш праздничный строительный поезд с речами и музыкой, а рельсы уложили перед ним лишь до выходного семафора. Инякин-младший рапортует Хрущеву об открытии нового движения– ” рывка
к коммунистическому труду”, а мы уж под откосом валяемся… Кто за это ответит? Тоня?
Ермаков и Огнежка задержались, пропуская машины, у развилки дорог. Им достаточно было лишь стоять и смотреть на машины, просто смотреть на них, чтобы молча понимать друг друга.
Вот пронеслись самосвалы в глине по самые стекла, словно бы только что вытащенные из трясины. Они мчали по мартовской хляби, ревя дизелями, бренча железными кузовами, со скоростью санитарных автомобилей, спешивших к месту несчастья.
Несчастье могло произойти с минуты на мииуту. Может быть, оно уже произошло – бетонный завод остановился…. из-за нехватки речного песка. Ближние пригородные карьеры закрылись: они стали районами застроек. О новых карьерах вовремя не подумали… Самосвалы мчали песок с дальних рек. Даже с Оки.
Вслед за самосвалами ползли черными жуками порожние панелевозы. Эти не торопились. Все равно на бетонном заводе на них погрузят лишь стеновые блоки, которых навезли на стройку чуть ли не на полгода вперед… Завод отчитывается за кубометры бетона. Что ему до маленьких перемычек или отопительных панелей, из-за которых простаивает бригада Староверовых и еще сотни таких же бригад… Огнежка порывисто протянула руку в сторону погромыхивающих машин и в сторону десятитонных кранов, которые вот уже какие сутки бездействовали:
– Кто за это ответит? Тоня?!
Никто так не опасался оскорбить человека подозрением, как Огнежка. Слишком долго подозревали и ее и ее отца, чтобы она могла быть, без серьезного основания, подозрительной. Искала оправдания всему и всем.. Даже Чумакову. Но и она, щепетильная из щепетильных, не могла найти в душе своей оправдания Зоту Инякину.
– Раньше, Сергей Сергеевичич, купцы гуляли так… Перепьются и жгут на свече сторублевки. Инякин работает так, как купцы гуляли. Только он жжет не сторублевки, а сотни тысяч. Миллионы. Жжет с размахом. Возили бы речной песок не с дальних рек, а с Курильской гряды, Инякин и тогда бы палец о палец не ударил. Радовался б втайне. Чем дороже песок, бетон, металл, тем легче Инякину докладывать о выполнении плана. Главный-то показатель успеха в рублях! Сколько миллионов, отпущенных на стройку, освоено…
Куда на стройке ни кинь взгляд, на тебя пучит тусклые инякинские глаза его бездарность, его бездушие. Кто за это ответит? Тоня?
Ермаков, не сводя глаз с Огнежки, улыбался и молчал…
У Огнежки оттопырилась нижняя губа. В этом движении были и горький вопрос и жалость к Ермакову: “И ты тоже? Пришел к тому же, что и я?
Плетью обуха не перешибешь. Неужели это так?,.”
Ермакову же почудилось, что влажная губа Огнежки выпятилась в презрительной усмешке: “Хорош же ты гусь! Выгораживаешь начальство. Придешь в гости, все выскажу тебе! Все!”
” И прекрасно!” – радостно мелькнуло у него.
11.
На другой день клуб строителей штурмовали, как трамвай в часы пик. Тоня долго не могла туда проникнуть, наконец принялась работать руками и плечом.
– Пустите подсудимую! Пустите подсудимую, черти! – Ее провожали дружескими тычками в спину, подбадривающими возгласами.
С шуточками и озорными репликами председателем товарищеского суда избрали Силантия, хотя он и отпирался, показывая рукой на уши. Нюра пообещала ему купить “звукоулавливатель на шнурочке”. По обеим сторонам от Силантия усаживались за покрытым кумачом судейским столом тетка Ульяна в шерстяном коричневом платке с бахромой, который до этого вынимался из сундука лишь в церковные праздники, и рыженькая Ксана Гуща, новенькая разнорабочая. Ксану подтащили к судейскому столу за руки, растолковали на ходу, что ее выкликнули в члены суда затем, чтобы она быстрее перестала на любой окрик отзываться испуганным: “Я что? Я ничего!..”
– Суди и ничего не бойся! – подбадривали ее из зала..
– Ты одна, что ли, на чужое покусилась? Все подворовывают!
Не успел еще Силантий произнести традиционные фразы: “…объявляю открытым” – как с “Камчатки” донеслось требовательное, с присвистом:
– Прос-стить!
Сияантий вытянул бурую шею: – Кто сказал?! Иль тому не понятно, что…
В последнем ряду поднялся Гуща. Перебил Силантия, по своему обыкновению, желчно, присвистывая щербатым ртом:
– Пообвык внукам своим, нотации читать! Ты мне скажи другое. Будут тебя кормить селедкой. День – другой. Неделю. Ты стакан с водой какой ни попадя хватишь? Ты губищами своими к грязной луже припадаешь… Так?.. Неделю Чумаков иль кто там еще гнал на постройку одни стеновые панели. А запить -ни-ни…Кого ж судить?
Кто-то вскочил со стула, крича: – Завсегда стрелочник виноват!
И тут точно прорвалось:
– Сy-удьи… (Словно бы не сами только что их избрали.)
– ГлавМосстрой надо судить, а не Тоньку!
– Чумакова вскосматить!..
– Тоню про-остить! Она не себе взяла. На общее дело!
Силантий потрясал руками, показывая на настенные электрические часы, на Тоню, которая сидела поджав ноги под стул, подмигивая знакомым шоферам. Из угла, где разместились шоферы, доносилось все громче и громче, наконец, всезаглушающим рыком:
– Пр-ростить!
Тетка Ульяна пыталась утихомирить зал. Принялась расспрашивать, не видели ли люди, кто украл на корпусе двадцатьчетверки…
– Как же не крали?! Что ж их, корова языком слизнула?
Огнежка подняла руку, чтоб разъяснить, что двадцатьчетверки увезли ночью, по распоряжению Инякина, в какой-то другой трест.
– Это именуется, Ульяна Анисимовна, не грабежом, а высоким стилем руководства,– едко разъяснила Огнежка.
Помянув ненавистное имя Инякина, она уже не могла остановиться.
Когда вернулась на свое место, кто-то вскричал диким голосом:
– Сами воруют, не оглядываясь. А как мы – тут же суд. Милиция… На себя взгляните!
Тут уж не только шоферы в углу зала, а почти весь клуб строителей
Принялся скандировать, притопывая резиновыми сапогами, пудовыми, в глине, “танкетками” и стуча кулаками по спинкам кресел:
– Тоню про-стить! Про-стить! Про-стить!
В эту минуту возле дверей началось движение. Люди перед кем-то расступались. Наконец в проходе показался серый брезентовый плащ Чумакова. Чумаков протолкался к судейскому столу. Поднял руку. Шум постепенно стих.
– Вы что собрались?! Загрохотал его мощный голос. -Не знаете, что ли, “Положения”. Был МОЙ приказ созвать нынешний суд? Без моего приказа, по “Положению”…
– Нынче другое положение! – пробасили из зала.
– Другого “Положения” нет!
– Говорят тебе, нынче другое положение…
– Нет другого “Положения.
– Есть… .
Чумаков сунул измятую брошюру в карман плаща, произнес с чувством превосходства, что гражданка Горчихина привлечена распоряжением прокуратуры к уголовной ответственности. Ударила прораба, хозяина украденных панелей.
– Мирволить хулиганам не позволим. Пережитки капитализма каленым железом, да! Все! Р-расходись!
На двери профсоюзного комитета – ПОСТРОЙКОМА был приколочен восьмидюймового плотницкими гвоздями кусок автомобильной покрышки. Серый, точно покрытый густым слоем пыли, со стертым до основания протектором, он был приспособлен вместо пружины.
От робкого толчка дверь постройкома не открывалась, и строители-новички, постучав два-три раза чаще всего поворачивали обратно.
На другой день после избрания в Постройком Нюра взяла перочинный нож, наточила лезвие о край подоконника и перерезала покрышку. Это был первый самостоятельный акт Нюры Староверовой как профсоюзного деятеля.
Дверь постройкома перестала выталкивать людей.
Нынче она и вовсе была распахнута настежь. И в коридоре и на лестнице слышался пропитой голос Чумакова:
– Без меня, значит, хозяевать мечтаете? А меня куда?
– В Магометы! – донесся возглас Александра.
Ермаков знал о предстоявшем открытом заседании Постройкома, но задержался в главке и вернулся в трест с опозданием. Сравнительно небольшим опозданием. Ермаков предполагал, что в его отсутствие успеют излить душу два, от силы три доморощенных оратора. Пускай даже они, прикидывал Ермаков, топают гуськом на красный свет, все равно он, управляющий, еще успеет образумить профсоюзных дальтоников.
Оторопь взяла Ермакова, когда он вошел в полутемный коридор треста. Коридор был набит людьми, как бывало в дни приема по квартирным делам. Прорабы, бригадиры, рабочие в черных кожухах или расстегнутых ватниках толпились возле дверей постройкома, и каждый из них, будь то старик прораб или краснощекая подсобница, тянул вверх руку. Тянул старательно, повыше, хотя наверняка знал, не мог не знать, что здесь считают только руки членов постройкома. Тетка Ульяна от усердия привстала на цыпочках. Тоня, которую оттеснили от дверей дальше всех, подняла сразу обе руки.
Когда Ермаков протиснулся наконец к накрытому кумачом столу, Нюра Староверова уже писала решение постройкома.
– “Чумакову, как не оправдавшему звание руководителя, – диктовала она самой себе,– единогласно выражается недоверие…”
Лишь после того как Нюра, которая председательствовала на нынешнем заседании (в постройкоме с недавних пор председательствовали по очереди), закончила писать, она обернулась Ермакову:– В чем дело, Сергей Сергеевич?
Но Сергей Сергеевич уже понял: атака в лоб бессмысленна. Он выждет, пока угаснет воинственный пыл, а тогда уж попытается прищемить хвост профсоюзникам, не впервой…
Он спрятал решение постройкома в нижний ящик своего письменного стола, в папку, на которой была наклеена пожелтелая от времени бумажка с лаконичной надписью: “В засол”.
Спустя неделю к нему в кабинет вошла Нюра и спросила сурово, почему он игнорирует решение постройкома.
“Игнорирует…” Ермаков насупился. Откуда она слов таких понабралась?
Ермаков был человеком таланта многогранного. “И жнец, и хитрец и на нервах игрец”, как говаривал о нем Акопян. Будь он не управляющим трестом, а, скажем, защитником по уголовным делам, не было бы среди уголовников человека популярнее его. Он быстро нарисовал Нюре устрашающую картину, которая предстанет перед очами строителей после изгнания Чумакова. Целые кварталы застройки начнут походить на руины. Да что там на руины! На деревню после недорода, в которой ставни забиты, двери заколочены досками крест-накрест. На десять верст окрест мерзость запустения и… никаких заработков.
Бас его звучал мрачно, пугающе искренне, но в нем проскальзывала и необычная для Ермакова просительная, с укором, нотка: “Тебе вручили вожжи – так ты из них первым делом петлю управляющему? Совесть-то у тебя есть?.”
Слова Ермакова вызвали у Нюры отклик, для него неожиданный, Нюра не возражала, удивленная его изворотливостью:
– – Умеете!
Ермаков начал сердиться: – Давно не простаивала?! Давно тебя жареный петух не клевал?!
Нюра уже по опыту знала: коль дошло до жареного петуха, надо немедля приступать к делу. Она достала из картонной папки графики работы комплексной бригады и цифровые выкладки, которые вместе с Огнежкой подготовила к заседанию постройкома.
Графики выражали мысль, которая всегда приводила управляющего в ярость: “Чем лучше, тем хуже”. Чем круче взмывала красная черта – производительность труда, тем быстрее она обрывалась. Цифровые выкладки были не менее выразительны. Пять миллионов кирпичей полагается тресту на квартал. Четыре миллиона сгрузили. Семьсот тысяч подвезут. Триста тысяч повисли в воздухе. Их придется “выбивать”. Чумакова, по сути дела, держат из-за этих трехсот тысяч кирпичей… Ермаков смахнул документы в ящик стола нарочито небрежным жестом, как сор.
– Считать научилась! А кто мне даст эти триста тысяч? Ты, что ль, в подоле принесешь?
– Принесу!
Ермаков оторопело взглянул на нее. Подумал с удивлением, в котором проглядывала гордость:
“А ведь принесет. А?..”
Когда Нюра ушла, он достал пропыленную папку с наклейкой “В засол”, повертел ее в руках, положил обратно. Медлил… дожидаясь звонка из райкома или горкома партии. Если Нюре и ее профсоюзным дружкам и впрямь, а не ради талды-балды, надели боксерские перчатки, оттуда позвонят. Поправят…
И все же он ощущал себя так, словно бы его стреножили. Ни взбрыкни, ни скакни в сторону. 0н обгрыз конец карандаша, увидев Нюрину резолюцию на своем приказе о премиях: “На стройке говорят– премия у нас сгорает в верхних слоях атмосферы. Постройком категорически, против…” Нюрина резолюция была начертана сверху приказа крупным, ученическим почерком. Попробуй-ка не заметь!..
Ермаков швырнул свой приказ в корзину для бумаг, вскричав:
– Скоро заставят шлейф за Нюркой таскать!
В тот же день, вечером, его охватили совсем иные чувства. Их пробудил женский голос, повторив дважды, нарочито значительным тоном:
– С вами будет говорить Инякин.”
– Ну и что? -перебил Ермаков с деланным равнодушием.
Негодующий инякинский бас загудел из трубки грохотом дальнего обвала. И раньше-то он не очень пугал Ермакова, этот обвал, но никогда еще Ермаков не испытывал чувства внутренней свободы и неуязвимости так обостренно, как в эту минуту.
Ермаков еще не вполне осознавал, что именно питало это чувство. Как-то непривычно было думать, что его уверенность на этот раз порождена не чьей-то поддержкой сверху, а своим, доморощенным постройкомом.
В Ермакове шевельнулось что-то от мальчишки, который, схватившись за материн подол, показывает своим недругам язык.
– Не предвидели, Зот Иванович. В постройкоме ныне новый дух. Не отбились на выборах от радикальных элементов, выпустили, так сказать, духа из бутылки. А дух возьми и Чумакова в шею… Совершенно с вами согласен. Но они тычут мне в нос “Правдой”.. Говорят! Мол, мы с вами сдерживаем рост политического сознания на уровне нулевого цикла… И я им то же, что вы: “Стенки возводите, руками шевелите. Чем быстрее, тем лучше. Но головы от кладки не подымайте, на нас, руководителей стройки не оглядывайтесь. Не ваше это собачье дело!..”
Вчера знакомый из министерства строительства сказал, что Зот Иванович собирается вторично женится, и потому сильно омолодился и даже завил волосы.
И Ермаков не удержался:
– Зот Иванович, голову надо не только завивать, но и развивать!
В телефонной трубке зазвучали нервные гудки отбоя. Ермаков прислушивался к ним со все возрастающим ликованием. За этим и застал его Огнежка.
Увидев ее, Ермаков протянул ей трубку: – Послушай, птица Гамаюн! Инякин уж опасается выражать свой восторг открытым текстом, перешел на телефонную морзянку: пи-пи-пи…
Огнежка пожала плечами. Она не был склонна отвлекаться от дела, ради которого явилась к управляющему. Она, по просьбе Постройкома, спешила сейчас вместе с Нюрой в районную прокуратуру, чтобы добиться официальной передачи дела Тони Горчихиной в товарищеский суд. А то слухи ходят разные. Чумаков кричал Тоньке: ” Я тебя, бандитка, в тюрьме сгною!” Может быть, Ермаков поедет вместе с ними? Или позвонит?
Ермаков потянулся к телефонной трубке, но тут же убрал руку.
Прокурор знает его, Ермакова, как облупленного. Скажет: “Опять ангелочков своих вытягиваешь за волосья..”
Предложил везти в Прокуратуру весь постройком. Всех, кто у вас погорластее…
– Прокурор поймет оборот дела, он тоже не лыком шит, – заверил Ермаков.
– А если лыком?
– Прострочите его суровыми нитками!
Огнежка повернула к двери со стесненным сердцем. Не преувеличивает ли Ермаков их портняжных возможностей?
Но прокурор и в самом деле оказался не лыком шит.
Правда, поначалу он, гладколицый и бесстрастный, произвел на Огнежку впечатление юного языческого бога из умело отесанного камня-железняка. На подоконнике, неподалеку от прокурорского стола, стоял небольшой магнитофон в синем ящике. Огнежка не могла избавиться от ощущения, что именно из этого синего ящика и доносился время от времени механический голос: “Ничего не могу поделать, делу дан законный ход..” Этот же ящичек выразил убеждение, что Горчихину, судя по материалам следствия, давно надо было изолировать. Привыкла она рукам волю давать. Тогда Чумаков ее пожалел…
– Пожалел волк кобылу – оставил хвост да гриву – донесся от дверей закипающий гневом голос Силантия. – Убоялся, оглоед, что его и в самом деле, сковырнут, вот и ходит, стращает…
Языческий бог вдруг воскликнул с непосредственностью юности:
– Сняли Чумакова?! – Он повел в сторону своим выбритым до глянцевого блеска подбородком, поджал нитяные губы, точно проверял, не отмерли ли его лицевые мускулы, пока он пребывал в божественном состоянии. – Сняли с какой формулировкой?
Из-за плеча Огнежки прозвучал громкий, на самых высоких нотах,
голос монтажницы, привыкшей объясняться на подмостях:
– Наатаманился он, набалбесил. А нынче, сами видите, и вовсе озмеился.
– Простите, меня интересует формулировка. Кто его снял? – торопливо повторил прокурор.
Огнежка, отступив на шаг, показала на Нюру, на Силантия и других рабочих-строителей в выходных, тщательно отутюженных костюмах; на груди Силантия алела орденская планка, которую он вынул из сундучка, наверное, впервые со дня окончания войны. Огнежка обвела монтажников широким, подчеркнуто почтительным жестом обеих рук. Таким жестом представляют зрителям вышедшую на сцену знаменитость.
И именно жест этот, Огнежка видела, круто переломила весь их разговор.
Прокурор одернул форменный китель с засаленными локтями и надраенными до блеска белыми пуговицами, как всегда, когда он заключал морозным голосом: “Делу дан законный ход”. Но он… не произнес этой фразы. Брови его были приподняты. Задумался над тем, действительно ли законный ход дан делу?
Огнежка, Нюра, Силантий и их товарищи были так возбуждены тем, что вроде бы “отбили Тоню от прокуроров” что, выйдя на улицу, двинулись в направлении, противоположном троллейбусной остановке. Когда спохватились, остановка была уже далеко. Огнежка заметила весело, что сейчас самое время устроить марафонский бег. Достигший постройки первым принесет весть о победе.
Они и в самом деле бросились, смеясь, наперегонки– к остановке. Подле них затормозил грузовик, за рулем которого сидел знакомый шофер. Огнежка и Нюра затиснулись в кабину. Остальные забрались в красноватый от песка кузов, постучали по выгоревшему верху кабины.
– Жми, парень!
Закопченные, облупленные дома вскоре остались за спиной. Навстречу расхлябанной, бренчавшей полуторке медленно плыл, как караван судов, новый квартал.
Солнце – торжествующий строитель – густо подмешало во все краски стройки охры и сурику. Пакеты кирпича рдели на стропах портальных кранов, как вымпелы на мачтах. Вымпелов становилось все больше. Они то взмывали вверх, то опускались.
Огнежка оглядывалась обвеваемая сыроватым ветром. Ей грезилось в эту минуту, что она взлетает на взревевшем, как самолет, грузовике не на новую улицу – в новый мир,ощущая на своих губах соленый привкус ЕГО победы. Предвкушала девчушка, как обрадует Игоря Некрасова: сегодня они влетали в его родной мир, о котором он столько раз рассказывал: мир побратимства во фронтовом Заполярье. Где снег не знал копоти. Палубы – грязи. Летчики– низости.
Разрешила прокуратура товарищеский суд над Тоней или снова будет “темнить”, вечером, после работы он продолжался. “Кишка у них тонка – на нас плевать – твердо решил Силантий. – Супротив всех не попрут.