355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Свирский » Ленинский тупик » Текст книги (страница 14)
Ленинский тупик
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:23

Текст книги "Ленинский тупик"


Автор книги: Григорий Свирский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)

– Тихон, брось мудровать! – кричал он с яростью. – Брось мудровать, говорю.

Тихон Инякин то присаживался, то привставал со стула, показывая на что-то Чумакову, кивая бухгалтеру у доски. Вот он сделал кистью руки вращательное движение. Подобным движением Тихон – он кочегарил в молодости– открывал вентиль парового котла, когда давление поднималось выше красной черты.

К обсуждению кандидатур рабочие приступили лишь тогда, когда доска была исписана до самого низу.

Но тут-то и началось самое неожиданное.

Мотористка из растворного узла, в сером от цементной пыли платке на плечах, заявила, что она ложится в больницу на несколько месяцев. Вслед за ней на болезнь или семейные невзгоды пожаловались еще двое. Об одном кандидате Чумаков сообщил, что тот нынче утром уволился – завербовался на Братскую ГЭС.

Количество пустых полосок на доске от размазанного ладонями мела и в самом деле все увеличивалось. Когда оставшиеся фамилии пронумеровали, оказалось, что их снова пятнадцать. Будто никого и не добавляли.

Из зала донеслось насмешливое – Точнехонько! Железный список.

“Железный список”! – ошеломленно повторила про себя Нюра, глядя на доску. – Нужно пятнадцать членов– и на доске пятнадцать фамилий. Ни одним человеком больше. Ни одним! А называется – выборы…”

В памяти всплыла фраза Тихона Инякина, брошенная им Чумакову: “Обсуждение проведем на железной основе”. Так вот что он имел в виду!

Нюру как огнем опалило. Вспомнилось невольно, как она и еще четверо девочек везли в детдом из совхоза мешки с мукой.

Билеты у девочек были, но проводник дальнего поезда в вагон их не пустил: ихние места-де заняты.

Поезд тронулся, и девочки вскочили на ступеньки, поставив перед собой мешки. В вагон, похоже, недавно заливали воду, на стекла тамбура, подножки, поручни густо налипла пыль; поручни как будто покрылись плесенью.

Девочки кричали, стучали кулаками в железную дверь, серую от пыли.

Одна из детдомовок, постарше, боялась, как бы кто не сорвался с подножки. Правой рукой она.уцепилась за поручень, а другой поддерживала то Нюру, то остальных…

На повороте вагон тряхнуло, и девушка не удержалась. Даже вскрика ее за скрежетом колес не услыхали. …

Нюра вдруг закричала; голосом, который заставил всех приутихнуть:

– Так и будем, по Тихоновой милости, на приступках трястись?!

Тихон Инякин пожал плечами: о чем она? На всякий случай замахал на Нюру рукой: “Тебе слова не дали!”

Нюра смотрела на широкую и красную, как проржавелая совковая лопата, физиономию Тихона; а видела другую: прокопченную, остренькую, как у хорька, на глаза надвинута черная фуражка проводника. Сколько она, Нюра, будет жить, а глаз этих студенистых не забудет.

– Ты наши места запродал?! Продажная душа!

Нюру дергали за руку, окликали: Но она словно бы обеспамятела: – А мы – хоть под колеса?! Тебе все одно!..

Медленно опустившись на скамью, она прижала к глазам повлажневшие ладони.

Когда через несколько минут Нюра отняла руки от лица, на ее исхлестанном ярым высотным ветром широкоскулом лице не осталось и следа недавнего отчаяния. Зря горячилась! Тут не одну ее обидели, горячкой не проймешь.

Утерев лицо платком, Нюра попросила соседей дать ей карандаш и листочек и написала Игорю Ивановичу записку: “Тихон Инякин сверстал список кандидатов, как бракодел стенку? Посередине заполнил строительным мусором, недоумками – для скрытого маневра…”

Игорь Иванович передал записку Нюры Ермакову, сидевшему неподалеку. Ермаков прочел и… возвел очи горе. Игорь тут же поднялся на трибуну. У него был с собой заранее начертаный план речи.

Скользнув взглядом по рядам, остановился на скучающем лице старика Силантия. Лицо его выражало одну-единственную мысль. Кто ни поднимись на профсоюзную трибуну, ничего нового не скажет. Знаю. Годами так было.

Глубоко задетый этим взглядом, Игорь Иванович резким движением сунул свои записи в карман – ну как старик, теперь станешь меня слушать? – и, обращаясь к президиуму сказал лишь, что просит расширить список для тайного голосования. Рабочие не на словах, а на деле должны осуществить свое священное право выбора лучших из лучших. Со своей стороны он выдвигает кандидатом в постройком подсобницу каменщика Нюру Староверову.

Откуда-то от стены взбешенно прозвучал знакомый, с хрипотцой, голос:

– Ты бы заодно и Тоньку предложил! Всех до кучи!

И еще о чем-то крикнули испуганным голосом, но что именно – Игорь Иванович не расслышал: зал грохнул аплодисментами, каких давно не слышал клуб строителей. Ладони каменщиков издавали при хлопке резкий звук, похожий на щелканье кнута.

В наступившей тишине, в которой слышался лишь отчаянный скрип Чумаковского стула, приставленного к стене,– в грозной, насыщенной ожиданием тишине внезапно прозвучал хриплый бас Силантия. В последнее время старик начал глохнуть, и, как все тугоухие, он разговаривал криком. Силантий прокричал, обращаясь к соседу, сидевшему подле него:

– Лжа профсоюзная никак, Степаныч, получит под ж… коленом?

Зал взорвался хохотом.

За столом президиума никто не смеялся так подчеркнуто самозабвенно, как Тихон Инякин. Он сотрясался всем своим крупным телом, едва не колотился о стол. Но вот из зала донеслось радостное:

– Непотопляемый! Привет ракам…

Рот Тихона был еще разодран смехом, но выпуклые, красные глаза его остановились, губы зашевелились.

Игорь Иванович взглянул на сразу обмякшего Тихона, и в сердце шевельнулось что-то вроде недоумения… и жалости.

Инякин остановил свой испуганный взгляд на Ермакове. Привык к тому, что тот выручит его так же, как он, Тихон не раз выручал управляющего. “Забросит сызнова на стенку “острую кошку”, которая помогет вскарабкаться….”. Скажет Ермаков, по своему обыкновению что-нибудь вроде “Инякин четверть века в нашем тресте. Становой хребет стройки”.

Но Ермаков молчал, сделал какую-то запись на листочке, лежавшем на столе. И Тихона обожгла мысль; Если Ермак не подымет за него руки, а его рука много рук за собой тянет, тогда прощай все. И манна премиальная. И “навар” Чумаковский. Посадят, как когда-то Шурку, голым задом на неструганые доски. Этак рубликов на шестьсот, точно Нюрку без рода и племени.

Тихон Инякин уже не только умственным взором, а казалось, и пальцами, беспокойно ощупывавшими спинку стула, вроде бы сам искал эту острую кошку….

Если б речь! И такую… как огонь, от которого не уйдешь… Как песня.

Но песни не было. Язык Инякина точно одеревенел, разбух. Хоть шерхебелем по нему пройдись, чтоб обузить его, дать ему простору…

Тихон слыхал от своего начитанного братца Зотушки не совсем понятную ему старую истину. “Можно петь о потерянной любви, но нельзя петь о потерянных деньгах”. Кто сказал и к чему, не ведал. Но чутьем ловца душ человеческих, инстинктом проповедника-фарисея, которого он таил в себе, Инякин понял все. И он обратился мыслями к иному.

Чихать хотел он на Чумакова! Да! Ниже плотника не разжалуют. Не в этом суть дела… А вот если Нюрка почует, что Ермаков держит ее руку – с ней не совладать. Разохотится речи произносить, которые в голову ударяют. Что ж тогда будет? Завтра она скажет-и управляющего выбирать?! Как в энтой Югославии. Эдак дай всем волю-волюшку… В государственном масштабе.

Быстро, твердым шагом проходя к авансцене, Тихон Инякин ощущал себя почти спасителем государства.

Он ткнул еще на ходу пальцем по направлению к Силантию, который сидел, оттопырив ладонью ухо, и начал на высокой ноте свою речь, о которой на стройке и по сей день говорят и которую Игорь Иванович, наверное, не забудет до конца своей жизни.

– О чем ты шумел, старый?! Мы с тобой как начинали, вспомни! На своем горбу кирпичи таскали. Не я ль тебя отвозил в больницу, когда ты, земля родная, килу схватил? Мы с тобой клали корпуса на болоте -нам что давали? Пшенку наполовину с мусором.. А масла – ни ни.. Маргаринчиком мазали. А когда клали у вокзала? Сахаринчик. Белый хлеб по воскресеньям – Инякин точно перечислил все, что давали, – каждая стройка запечатлелась ему лишь тем, что там давали, сколько платили, каков был харч.

– Ты, Силан, с первой женой всю жизню промучился где? В палатах на сто двадцать душ. За занавесочкой детишек нянчил, растил. На плиту, бывало, котелков наставят– череду не дождешься. Жене твоей и пятидесяти не было, когда она померла, царство ей небесное? Скольким детишкам твоим я гроба сколачивал. – Инякин словно бы утер ладонью слезы.

И уж совсем иным тоном:

– А Нюрка Староверова?!. Она так начинает, как ты?! Как Чумаков, который беспризорником в котлах спал. Как я, который с голодухи в кулак свистел. Мы век прожили, слаще краденой в чужом огороде морковки ничего не видели. Мы начинали – слезьми обливались.

А Нюрка шумливая?! Спит в холе-неге, паровое отопление. Вот какая лошадь замеcто нее кирпичи носит – Он еще долго сравнивал, что было на стройке раньше и как теперь.

– Нынче Нюрка позволяет себе даже Сергею Сергеечу, который ее в люди вывел, такое говорить…Распавлинилась пава!

Игорь Иванович видел, здесь, на профсоюзном собрании, ожила та хитрая, настоянная на полуправде демагогия “шибко партийного” иезуита, которой он хлебнул некогда вдосталь…

Рабочих не проведешь цитатной окрошкой или философским тяжкомыслием. Они отмахнутся от всего этого и потребуют ясности. Здесь же все было яснее ясного. Близкая каменщикам по лексике и духу (“свой говорит, такой же рабочий”), излившаяся как бы из самого сердца, речь Тихона казалась самой правдой. Правдой дышало каждое слово, каждая пауза.

В самом деле, кто мог сомневаться в том, что раньше жили хуже, теперь лучше! Что ныне куда -бОльшие, чем, к примеру, в 1913 году, урожаи, больше возводят электростанций, строят домов! Как клин вышибают клином, так Тихон Инякин пытался вышибить чистой, червонного золота правдой другую, опасную для него правду – о “непотопляемых”.

Игорь Иванович с ненавистью взглянул на Тихона, стоявшего в профиль к нему. Профиль напоминал негатив: волосы белые, лицо темное.

“Все наоборот! – Игорь Иванович почувствовал холодок между лопатками. – Лицо, волосы. Жизненная устремленность… Вот тебе и малограмотный плотник! Куда до него университетским витиям! Оборотень”.

– Раньше-то было, – продолжал Тихон со страстью приговоренного, то криком, то полушепотом, – а теперь какие времена наступают. На всех перекрестках Москвы можно прочитать предвиденье Никиты Сергеевича Хрущева: ” Все дороги ведут к коммунизму!”

Нюра, неожиданно для самой себя, выкричала вдруг и свою боль и боль своего Шуры, о чем узнала вовсе не от него, а от Тони.

– А дороги туда с фонарями?!

Игорь Иванович насторожился: ну, вот… начнется инякинская демагогия. Де, над кем и над чем позволяет иронизировать политически темная Нюра…

Но ничего этого не произошло.

По тому, как дружно, облегченно строители засмеялись, как заговорили разом, перебивая друг друга, крича что-то Инякину, махая в его сторону рукой, чувствовалось, что у каждого с души точно камень свалился. К Нюре тянулись сразу с обеих сторон -и Александр, и Тоня; она отбивалась от них, смеясь чему-то. Платок с ее головы сбился на плечи.

Результаты выборов объявляли на другое утро. Пожилая женщина, бригадир, простоволосая, в ватнике, монотонно зачитывала протокол счетной комиссии. Назвав цифру поданных за Инякина голосов, она сорвалась с официального тона и воскликнула хоть и противу всех правил, но от всей души:

– Не выханжил он прощения!

Через час к Игорю Ивановичу вбежал Ермаков. Лицо в поту, глаза округлены гневом. – Бросай свое талды-балды! – закричал он, держась за ручку двери. – Быстрее на корпус! Бунт!

– Ка-кой бунт? – Игорь Иванович привстал сб стула.

– Бабий!

– Что?! Кто звонил?

– Чумаков. Удрал, говорит, чуть ли не в исподнем!

Спустя минуту Ермаков и Игорь Иванович мчались в вездеходе, который рванулся с места, взвыв сиреной, как пожарная машина.

На полдороге нагнали Александра Староверова, который своей неторопливой походочкой шел по накатанной до блеска колее, сильно сутулясь, точно он работал над кирпичной кладкой, и размахивая руками, сжатыми в кулаки.

Ермаков остановил вездеход и закричал что есть силы, приоткрыв дверцу:

– Твоя жена с Чумакова штаны сдирает, а ты здесь прохлаждаешься?! В машину! .

“Что такое?” – молча, одним лишь движением выгоревших на солнце бровей, спросил Александр, присаживаясь возле Игоря Ивановича.

– Выпустили вожжи из рук! Слабину допустили! – ругался Ермаков. – Дай Тоньке волю -она не только на Чумакова руку поднимет…

– Дайте Тоне хозяйские права – ей и в голову не придет замахиваться, – вырвалось у Александра почти с яростью. – Она вытурит Чумакова со стройки законным путем.

Ермаков обернулся к Александру всем корпусом, прижав к дверце шофера. Машина вильнула и забуксовала в сугробе. .

– Видали! Каков пастух, таково и стадо. А тебя, бригадира, она не вытурит? Или, того почище, Некрасова? Марксизм она не изучала…

– Даже марксизЬм не изучала, – Александр не отвел прищуренных глаз от Ермакова, – а против. Тихона Инякина голосовала лет пять подряд, чего не скажешь о некоторых знатоках марксизма…

– Скоро ты выберешься?! – зарычал Ермаков на шофера.

Машина буксовала натужно, с присвистом, воя. Как на грех, она застряла возле нового дома, заселенного строителями, одного из тех домов, которые должны были, по убеждению Ермакова, внести на. стройку полнейшее умиротворение

– Каменщиков жильем обеспечили! – простонал Ермаков, взглянув на слепящие желтоватым, огнем окна. – Тоньке и той выделили. Хоромы. И вот тебе! – . Он выпрыгнул из буксующей машины в кювет и, утопая по колено в снегу, бросился напрямик к дощатому, из белых тесин, бараку.

Дверь в раздевалку открыл рывком. Ничего не видя после яркого света, налетел на что-то мягкое, закричавшее тонким голосом. Оглушенный, он постоял в непроглядном, как туман, табачном дыму. Задышал открытым ртом, оттягивая рукой липкий воротничок и болезненно щурясь.

Первой, кого Ермаков разглядел,в сизоватом дыму, была Тоня. Она стояла у дверей, скрестив на груди руки.

Ермаков намеревался, по своему обыкновению, для начала швырнуть в пламя какую-либо шуточку, но шуточки из головы как ветром выдуло.

– Ты что, краса наша, вздумала лопату бросить? Строить надоело? – закричал он. .

– Пря-амо, брошу! – протянула Тоня весело и протяжно, точно частушечную запевку. – Коли Чумаков не доведет, то…

– И тогда не бросит, – перебил Тоню убежденный голос, который Ермаков различил бы в тысяче других. – Что она, безмозглица какая, невинных наказывать! Тех, кто в подвалах да в теснотище живет-мается…

Ермаков оглянулся на Нюру, которая стояла у стола, опершись об него руками, и ему показалось, что эти руки расстегнули его воротничок, давивший шею. Ермаков приблизился к столу боком, чтоб не толкнуть кого-либо.

– Нюра, так в чем же дело?

Чем дольше говорила Нюра, тем глубже и ровнее дышал Ермаков. Установить расчетные разряды? Так, так… Соберется бригада в конце месяца и сама решит, кто отработал присвоенный ему комиссией разряд, а кто – нет. ЛожкИ не за звание, а за труд… Огнежка когда еще предлагала! Бумагу в кустовом управлении похоронили. И нынче, конечно, Зотушка Инякин вой подымет. Одной шишкой на лбу больше, одной меньше..

Ермаков оглянулся, скользнул взглядом по взбудораженным, красным лицам, ища кого-то. У Игоря Ивановича лицо такое, словно ему только что вручили ключи от долгожданной квартиры. Александр Староверов проталкивается к Нюре, сбив свою ушанку на затылок, готовый, похоже, обнять жену при всем честном народе.

Наконец Ермаков разглядел за сизыми махорочными клубами того, кто был ему нужен, и рванулся к выходу, работая в толпе руками, как пловец.

Игорь Иванович выскочил из раздевалки почти вслед за ним. На улице никого не было. От дверей по снежной целине тянулись две пары следов. Широченные, видно, от растоптанных Чумаковских валенок, и узкие и длинные, ермаковские. Следы вели за угол соседнего, еще не заселенного дома. Игорь Иванович поспешил туда. Ветер донес .до него взъяренный басище Ермакова. Какие-то странные слова:

– “Цыпленок жареный”?! Да?! Под черным знаменем?! Да?! У-у! С глаз моих…

Из подъезда выскочил Чумаков, перепрыгнул, болтнув в воздухе ногами, через глубокую траншею и затрусил вдоль дома, поминутно озираясь и подтягивая спадающие валенки. Остановился лишь возле дальнего угла корпуса, где его не могли увидеть из окон раздевалки.

Ермаков не показывался. Когда Игорь Иванович вошел в подъезд, тот стоял, прислонясь спиной к свежепобеленной стене, и трудно дышал.

– Видал, Игорь Иванович?!Выучили гуся! Потрясли его кресло, а он орет благим матом, что потрясли советскую власть. Пора, де, снова сажать крикунов. До сердцебиения довел…

Вернувшись в трест они проговорили за полночь: Игорь Иванович опоздал на трамвай и в конце концов отправился ночевать к Ермакову. Дома они несколько раз прерывали друг друга: “Давай спать!” – и взбивали примятые локтями подушки. Но тут же один окликал другого.

– Игорь Иванович, вспомнилось мне, как перед самым рождением Настюшки жена моя ночами не спала, ходила по комнате. Я встревожился: чего бродит как неприкаянная? А она мне: “Да боюсь, не услышу, когда это начнется…” Ты тоже, видать, на сносях: все время опасаешься проглядеть на стройке что-то самое важное…

Ермаков бросил в рот пилюльку, извинился, “это от сердца,” -сказал. – доктора настаивают, гады! – Затем запил пилюльку глотком французского вина, которое наливал гостю.

– Скажу тебе по совести, Игорь, мне по душе твой взгляд на молчуна Шуру, хотя и на крикливого Гущу, полную его противоположность, ты тоже поглядываешь: исследуешь – то ли он скряга, то ли просто родимое быдло?. Ты явно хочешь. романтик, чтоб русский народ был народом, а не населением, лишенным исторической памяти. Что тут можно возразить?! Исполать тебе, румяный! Ты прав: появилось поколение, которому все до лампочки. Кричат, как наша Тонечка “Гасите свет, агитаторы идут!”. Тонечка крута, но совестлива, от нее беды не жди, а вот когда втречаешься с властительными честолюбцами!… Если бы не твой разлюбезный Никита, не избежать бы нам, мать их так! кровавой заварушки…

У Игоря сна как не было.

– Что стряслось, Сергей Сергеевич?

– На улице Фрунзе я когда-то достраивал Генштаб, видел его?. Достроил на свою голову… Генштаб дома не возводит, он, как оказалось, зато непрерывно возводит тень на плетень..

Неделю назад было рассмотрение их очередной “тени”. У разлюбезного тебе Никиты Сергеича.

Генштаб пока на Америку не замахивается: не по зубам. Нацелились на восток. “Пока у Китая еще нет атомной бомбы, прошить его танковыми корпусами, – предложили стратеги. – И через месяц наш тыл в безопасности…”

Никита Сергеич терпеливо выслушал и начальника генерального Штаба и сомнище танковых генералов, твердо обещавших прорваться за три недели аж к Южно-Китайскому морю. Поскольку дорогой Никита географии не проходил, осторожно задал вопрос: – Сколько в Китае народу проживает? А?

Спецы ответили с готовностью: -Два миллиарда.

Никита схватился за голову. – Два миллиарда?! Их же всех придется кормить!

Игорь захохотал. – Ну, и врезал! Молодец Никита Сергеевич….

– А какая вера Генерального в свою родную советскую власть, при которой никто не сможет себя прокормить,– язвительно добавил Ермаков

– Но врезано отменно. Одна фраза и – лопнула генеральская афера.

– Но не до конца, дорогой мой! Не до конца! – эаметил Ермаков без улыбки, – Иваныч. Я недавно пообщался с генералами. Сердечно. В их сочинском санатории. Старых дружков встретил, которые, в отличие от меня, не на стройку двинулись, а в армию.. Пили хорошо, в море отрезвлялись, по парку прогуливались. Такое услыхал, по секрету!.. Не поверишь…

Оказалось, кроме китайского варианта, отработан так же план танкового прорыва к Средиземному морю. Чтоб принести Никите в подарок сразу и Францию и раздражавшую его такую разменную мелочишку, как Израиль.

Но это еще что!

Давно ходит, Иваныч, по Генштабу и самый бесноватый, с большими звездами на погонах. Этот пытается угодить Хрущеву капитальнее. Никита, как известно, еще ни одной речи не произнес, чтобы не лягнуть в ней империализЬм. Имя бесноватого пока секретят: Сам Хрущ его принял…Так вот Бесноватый, пока назовем его так, носится с гениальной идейкой: доставить баллистические ракеты на Кубу. Нацелить их на главные американские города, и каюк империалЬму! И принести покойный империализЬм Кукурузнику на блюде с голубой каемочкой.

– Честолюбивые холуи опасны. А холуи в Генштабе – опасны смертельно,– вырвалось у Игоря . – Дать им волю, превратят Россию в колумбарий.

– Потому я и говорю, Иваныч. Дай бог Никите здоровья. Географию он не проходил, но – твердо стоит на земле. Мужичина! Кто выскочит после Никиты,

не думал об этом? Опасаюсь, какой-нибудь Зот Инякин.. А нашему быдлу-полубыдлу того и надо…

Гуща то и дело уж не говорит, а, можно сказать, декларирует, что ему, каменщику, ” без разницы складывать тюрьму или школу, что нарисуют, то и сложу” И еще пуще: ” Кто в России наверхут по мне да хоть крокодил”. Таких Гущ на Руси сейчас – океан. Океан полуголодных, доведенных нищенской зарплатой, которую к тому же месяцами не платят, до состояния быдла.

Нищее быдло бредит о “крепкой руке”. Они и посадит нам на шею Инякина.. Зот Инякин молод. При двух дипломах и двух работах. В Мосстрое и в КГБ.. Хитер. Услужлив. Демагог почище твоего разлюбезного Хруща.. Придет такой – массовой стройке жилья каюк. Бюджет тут же перенацелит. В каком направлении можно не предсказывать… Целый век радио гудит: “Великий русский народ!” “Великая Россия!” Быдло “на величие” падки… Ну, а многомилионный Гуща помчится туда, где кусок жирнее.

Взбаламутить – убедить Гущу: “русские превыше всего”, что два пальца обоссать… Опасное время, Иваныч!

7.

Ермаков узнал о результатах голосования от Игоря Ивановича; отодвинув от себя цветастую, китайского фарфора чашку, он расплескал лимонный сок на письменный стол и лежавшие на нем бумаги.

– Дом!.. Дом надо отвоевывать для треста, – пробасил он, стряхивая с бумаг зеленоватую жидкость.– Что ты уставился на меня? Или тебе еще не обрыдло записывать свои гениальные мысли по ночам, на студенческой кухне, возле помойного ведра?! Нюрка шумит больше всех отчего? – продолжал он, когда Игорь Иванович присел у стола, отгоняя от себя пронизавшую его трепетом надежду обрести наконец свой угол. – Ребенок ее уже подрос, а она все за фанерной перегородкой живет. Три семьи в комнате. Любовь шепотком.

Веселье шепотком. Одна брань криком. Она этим во,– Ермаков провел рукой по горлу, – сыта. Создай ей человеческие условия быта – она и не пикнет. Как сказал доктор Фауст… или кто? вот смысл философии всей. Альфа и омега и тормозной башмак.

Ермаков был человеком увлекающимся. “Дом! – односложно отвечал он, как только заходила речь о каких-либо претензиях или недовольстве рабочих-строителей.– Обещайте им дом. Каждому по персональному окошку”.

О чем бы Ермаков ни размышлял, в ушах его точно бы дальний колокол звучал: “Дом! Дом! Дом!” Даже сквозь сон слышался ему этот набатный гул.

Но несмотря на то, что перед Ермаковым, если верить молве, двери сами распахивались, прошло немало времени, пока набатные звуки сменились праздничным благовестом: “Дом получили! Дом полу-чили-чили!..”

Дом был пятиэтажным. Из крупных блоков. Неправдоподобно яркой сини, которой не страшна непогода. (Не пожалел Ермаков заграничной краски). Правда, дом не выходил своим нарядным фасадом на новый, залитый асфальтом проспект, недавно названный именем Ленина. Корпус стоял в захламленном дворе, неподалеку от двухэтажных яслей и будущего школьного бассейна, но у него был такой же сияющий солнечным счастьем блеск окон, как и у восьмиэтажного красавца из розового и белого кирпича, заслонявшего его, и тот же адрес: “Ленинский проспект…” . .

От проспекта к дому протянулись в снегу темные проталины, от них кое-где поднимался парок: в дом устремилась горячая вода, он стал теплым, живым.

Днем, на стыке смен, его обступило вдруг столько взволнованно гомонящих, перекликающихся друг с другом людей. Кто-то, не разобрав, в чем дело, вызвал пожарную команду. Пожарных встретили поначалу недоуменным, встревоженным молчанием, затем дружным хохотом.

– На новоселье прикатили? Разматывай кишку, качай водку!

Пареньки в распахнутых черных шинелях ремесленников заглядывали, загородившись ладонями от света, в окна: кому-то достанется?

Старики и средних лет каменщики поотстали от ремесленников, которые уж не раз обежали вокруг корпуса. Сгрудились в стороне. Молчали.

– На улице Горького – помните, мужики, – въезжали все больше с собаками. А нынче.

Словно бы в ответ послышался слабый, стариковский голос:

– К Ермаку пойду; в пояс поклонюсь.

Его перебил насмешливый возглас:

– Сам строил, а Ермаку кланяться? За-нятие!..

Допоздна толпились вокруг дома строители. Одни на радостях начинали помогать озеленителям, которые сажали вокруг корпуса тоненькие, как прутики, деревца. Другие наперегонки устремились в трест, выяснить, кому подавать заявление. Весь день в коридорах треста было ни пройти, ни протолкаться. К вечеру просителей собралось столько, что Ермаков вывел их во двор и устроил митинг.

Осаждаемый просителями Ермаков исчеркал карандашом список будущей жилищной комиссии, потребовав, чтобы в нее вошли одни бессребреники. Святые люди! “Святых” собрал в своем кабинете и так стучал кулаком по столу, что вынести это могли лишь воистину святые.

– Чтобы ни одного обиженного! Ни одной несправедливости! Ни одной жалобы на вас!

Наконец наступил день, которого на стройке ждали, как не ждали ни одного праздника.

С утра члены комиссии осмотрели дом. Подъезд за подъездом. Квартиру за квартирой. Впереди вышагивал Акопян, вдыхая привычные острые запахи масляной краски и олифы. За ним, с рулеткой в руках, – Александр Староверов и бригадир, штукатуров Матрийка, записывавшая в блокнот замечания Акопяна. Худое лицо Матрийки выражало согласие с Акопяном. В самом деле, восемнадцатиметровые комнаты, квадратные, лучше, чем двадцатиметровые, вытянутые кишкой, темноватые. Не в одних метрах дело.

Чуть поотстав от них и ощупывая ладонью стены, рамы, батареи водяного отопления, двигался Силантий. Его новое полупальто из грубого, ворсистого сукна выпачкалось мелом. В мелу были и хромовые сапоги, которые Силантий надевал лишь на демонстрацию и святить куличи. Но Силантий словно бы не замечал этого. Зато глаза его не пропускали ни одного строительного огреха. В одной из квартир он обратил внимание на чуть перекошенный потолок. Матрийка по его просьбе записала номер квартиры, чтобы вселить в нее именно того такелажника, который неверно уложил потолочную плиту. Пусть любуется на свою работу, портач! И детишкам своим пусть объяснит, отчего у них в комнате потолок кривой. Паркетчикам Силантий отвел комнаты, где паркет вспучило более всего. Бригадиру кровельщиков – угловую квартиру на верхнем этаже, где на потолке проступил желтоватый круг сырости.

Огрехов было не так уж много, но все же их вполне хватало на то, чтобы добрая треть бригадиров получила каждый свое – по заслугам…

Комиссия возвращалась в трест под приветственные клики с крыш и подмостей: “Силантий, черт глухой, не забудь про меня!”, “Товарищ Акопян, а как быть, если мы с женой незарегистрированные?!”

Рассаживались в комнате постройкома в торжественном молчании, без привычных шуток и восклицаний. За председательским столом, заваленным грудами папок – Акопян. Остальные – вокруг.

У двери скромненько пристроились ерзающий на скамье комендант общежития и багроволицая тетка Ульяна в шерстяной, попахивающей нафталином кофте. Ульяну привел на заседание комендант: она, по его вынужденному, сквозь зубы, признанию, знала всех непрописаных мужей и жен даже лучше, чем он сам.

– Дела все разобраны? – спросил комендант. Тихий голос Аконяна внес оживление в напряженную тишину.

– Дела у прокурора и народного судьи. В этих папках розовые сны и упования.

Первое упование Акопян приподнял над столом, двумя руками,-Одной оказалось не под силу. Папка была с добрый том. Какие только письма и ходатайства в ней не покоились! Кто только не вступался за неведомого Акопяну плотника, который жил в общежитии и вот уж несколько лет тщетно просил дать ему комнату или хотя бы прописать к нему жену и трех малых детей, мыкающихся вдали от него, где-то под Каширой!

Минут десять слышалось лишь шуршание переворачиваемых бумаг и все более обеспокоенный голос Акопяна, перечислявший, откуда присланы письма, на nечатных бланках, с категорическим требованием быстрее, без бюрократизма, рассмотреть.. и “не чинить препятствия”.

Акопян мысленно представил себе трех русоголовых в латаных рубашонках мальчиишек, растущих без пригляда отца, нолусиротами, самого плотника, обивающего пороги.,. Сдержанный человек, Акопян, дал волю гневу:

– Это черт знает что! Надо не иметь сердца. Он взял красный карандаш и проставил в последней графе размеры комнаты, самой большой комнаты, котоую только мог дать. .

Александр смотрел на красный карандаш, испытывая смятение. Он хорошо помнил этого плотника, лодыря отпетого. Но, с другой стороны, о нем хлопочут из канцелярии Председателя Совета Министров, депутаты Верховного Совета, горсовета, райсовета…

Акопян уже завязал тесемки на папке, когда послышалось восклицание Силантия, да этой минута, казалось, дремавшего:

– Это какой такой? – Он назвал фамилию плотника. Александр бросил уголком рта:

– Да этот, в “капитанке.. Локти тряпичные.

Силантий хлопнул своими громадными, черными, как клешни, руками по коленям: – Так его только за смертью посылать!

Акопян сделал нетерпеливое движение головой: мол, к чему ЭТИ словопрения, решено!

Подбородок Силантия выпятился. Празднично, двумя клиньями, расчесанная борода цвета побурелого снега вскинулась торчком. Лицо ожесточилось. Таким его заросшее до ушей лицо становилось только в одном случае: когда он, старшой, уличал бракоделов. Бросал им, брызжа слюной: “Не зачту! Вот те крест, не зачту!”

Силантий потянулся обеими руками к папке-мол, развязывай снова. Акопян помедлил, но голос старика сорвался фальцетом:

– Ты чего? Он во все бригады переторкался, нигде не удержался. Перекати-поле!

Акопян снова развязал папку, зашуршал документами. Выяснилось, что нынешний плотник до стройки был канцеляристом в паспортном столе и изгнан за взятку.

– Неча стройку засорять! – прозвучал от дверей грубый, мужской голос тетки Ульяны.

Акопян повертел карандаш в руках, отозвался с досадой:

– Вы, уважаемая, простите меня, все решаете с точки зрения дворника. “Сорить”. “Подметать”… Лодырь он. Прохвост. Это Возможно. Но… у него трое детей. Надо позаботиться о них. Или вы прониклись убеждением, что потомство жулика следует искоренять до седьмого колена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю