Текст книги "Глубинка"
Автор книги: Глеб Пакулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
5
Искать Демина не пришлось. Из ограды крайнего к берегу пятистенка Степан услышал знакомый голос. Петр кричал какую-то Дусю, в ответ взвилась долгая женская скороговорка. Степан подошел к калитке, проделанной в глухом заплоте, постоял, унимая горловую дрожь, но стучаться не стал, заглянул во двор через высокий забор.
Шепотом кляня кого-то, упитанная баба в красных фасонистых сапожках выливала корм свиньям в долбленую кормушку. Высунув головы сквозь решетку хлева, две свиньи, утопив рыла до глаз, булькались в пойле, хлопая ушами. Баба уперла руки в бок, склонила голову набок, наблюдая за порядком. Подоткнутая юбка оголила полные ноги.
Степану стало неловко за подглядывание. Отцепился от забора, подергал скобу калитки.
– Да кто там еще? – с неотошедшим злом окликнула хозяйка. – Поверни скобу-то!
Степан повернул, подергал.
– Да погодь тыркаться-то! – донеслось со двора. – Заложено.
Калитка распахнулась широко, но тут же прикрылась. В щели, под черными мазками бровей, блестели два угольных недовольных глаза, вопрошали.
– К Петру я, – ответил им Степан. – Дома?
– А будете хто?
– Дружок.
– С городу?
– По делу.
Калитка отпахнулась, и Степан вошел в широкий ухоженный двор, обставленный коровником, с сеновалом, дровяником, свинарником. В углу, огороженном старым неводом, клохтали две наседки с цыплятами, содрогая будку давился на цепи пегий кобель с бельмом на глазу. На его лай вышел на крыльцо Демин, цыкнул на кобеля, потом уж взглянул на гостя и обмер. По красному лицу будто кистью побельной мазнули, глаза расширились, замокрели. Молча смотрел он на Степана, не в силах сладить с губами.
– Ты кто явилси? – перепугавшись за мужа, вскрикнула хозяйка.
– Сшипашка, – зашепелявил Демин. – Шивой?
Он махнул с крыльца, облапил Степана и, тычась губами в щеки, всхлипывал. Степан обнял его, поцеловал. Жена Петра строго глядела на них, соображая, что к чему. Видя, что за мужа ей бояться нечего, она расслабилась, будто отомкнула свое длинное белое лицо староверки.
– Будя охлопывать друг друга, осердья отшибете, – с приветливой улыбкой заупрашивала она. – Кто же гостя дорогого во дворе держит, Петя? Приглашай в дом, хозяин. Уж чем богаты…
В доме стащили со Степана котомку, телогрейку, самого провели и усадили в красный угол. Кепку с него сняла Дуся, повесила на гвоздь у двери, рядом с голубым умывальником. Петр суетился, вскрикивал:
– Вот не ждал, не гадал!
Он заполошно тыкался туда-сюда, мешал хозяйке собирать на стол, потом хлопнул себя по лбу, крикнул: «Счас!» – кошкой вымахнул из избы, прогрохотал сапогами по крыльцу. Слышно было, как хряснула калитка.
Дуся с ласковым лицом ставила на стол закуску. Стоило Степану пошевелиться, она так и выструнивалась к нему, ждала, что гость скажет. Когда попросил умыться с дороги, она бегом достала чистое полотенце в заглаженных рубелем складках, подала на вытянутых руках. Почуяла ли она женским чутьем, кто он, гость нежданный, и с чем нагрянул на ночь глядючи, или принимала его за одного из городских приятелей Петра, кто знает, но, как все бабы, на всякий случай применяла бесхитростное средство – привечала так, чтоб даже закоренелому злодею было стыдно причинить вред хлебосольному дому.
Однако ж и не молчала. Вопросами, вроде бы мимоходом, для поддержания разговора брошенными, выведывала, кто он и по какой нужде. Ее тревожило, почему побледнел Петр при виде гостя? И Степан чувствовал ее тревогу. Чтобы успокоить ее, сказал:
– На фронте вместе были. Давненько расстались и до сих пор ничего не знали друг о друге.
– Ну, а других дружков фронтовых встречали? – спросила она, придерживая круглую буханку хлеба ребром меж грудей и пластая ее большими ломтями.
– Да как сказать, – неопределенно ответил Степан и подумал: «Знает о Михайле, видать, был у них разговор с Петром».
Дуся складывала ломти на тарелку, кивала, будто считала их. Постояла в задумчивости, смахнула фартуком со стола крошки в ладонь, унесла, бросила в ведро с очистками.
– Да че это он, где запропастился? – Она прислушалась к звукам за избой, приподняла и уронила в недоумении полные руки. – Заскочил бы к Любке, она еще в сельпо, а нет – так дома доржит. Мужику че? Ночью окно высадит, а бутылку дай… Вот пропал так пропал!
– Зря он побежал. – Степан потянулся за папиросами, брошенными Петром на столешницу буфета.
– Свою припас али не пьешь? – спросила Дуся, и в черных глазах ее промелькнула смешинка.
– Обхожусь, – улыбнулся Степан. – Я выйду, покурю пока.
– Кури тут, не барыня, детей нет. – Она зажгла десятилинейную лампу, отрегулировала фитиль, чтоб не коптил, надвинула стеклянный пузырь. – Коровку пойти подоить, – сказала она, доставая с печи подойник. – Когда уж пригнали, а все не соберусь. Ишь как зовет. Всюё голову проревела.
Дуся ушла. Степан разглядывал добротно обставленную избу. Видно, крепко зажил Петро. До войны ли так складно получилось, или после успели? Однако после. Довоенную-то жену Октябриной величал. Разошлись, или что другое стряслось, бывает. А Дуся, по всему, хозяйка, в уме женщина. Верно, постарше Петра намного, хоть и фасонит, а заметно.
Вещи были не дешевые, все больше городские, цены немалой. Даже абажур в большой комнате диковинный: оранжевый, с висюльками стеклянными. А электричества в деревне нет, значит, на будущее приобрели. Когда же Петро с войны вернулся? Враз столько добра не наживешь, чтоб не беречь. В таких сапожках, в каких Евдокия за скотиной ухаживает, в театрах показываться.
Вспомнилась Нинуха в резиновых потрескавшихся ботиках, счастливая трофейными штампованными часиками. Купит ей Колька бурки фетровые, ой как беречь их станет!..
Во дворе громко заговорили, сбили думы Степана. А думал он теперь о том, что могло произойти в ту ночь на берегу Синюхи. Сам помнил только балку, как искал в ней Демина, блеск-треск над головой. А кто от погибели спас, как в госпитале очутился? Ведь когда пришел в себя, было не лето, не Умань. Стояла глухая зима в присыпанном снегом далеком Омске.
В сенях что-то опрокинулось, загремело, и в избу боком вошел Демин. За ним, поднырнув головой под притолоку, ввалился огромного роста парень, пошоркал сапогами о половик, шагнул к столу.
– Шура, – представился он, утопив в ладони руку Степана.
Демин выставил на стол батарею бутылок.
– Молодец, Евдоха, быстренько сообразила. Она у меня расторопная, только малость без командира в голове. Развешала коромысла, нетель комолая, чуть глаз крючком не выткнул, – частил он. – А почо омуля-то не подала, как так? Садись, Шурка, не торчи верстой, будем с дружком фронтовым встречу праздновать.
Парень шумно полез за стол. Демин нагнулся к Степану, зашептал:
– Шурка – напарник мой по рыбной части. Душа добрая, тихая. Приехал, а сам не здешний, ну, ни кола ни двора. Взял в свою бригаду. Почему не помочь человеку, верно?
– Верно, – подтвердил Степан.
– А скоро и другое дело обтяпали. – Петр хохотнул, тиснул плечи Степана. – В общем, теперь при доме своем, при хозяйке. Правда, кривовата малость и детей – воз, но зато сразу и хозяин и тятька. Башка у него – во! Здрасте, и Евдоха тут как тут. Ты омулей доставай давай, ну!
Дуся прикрыла ведро марлей, вышла и вернулась с омулями. Быстро разделала их, засыпала колечками лука, подала на стол.
– Со встречей нас, Степа! – строго провозгласил Петр и осторожно, чтобы не расплескать, потянулся чокнуться.
– Со встречей! Я радый тебе. – Степан чокнулся с ним, подумав бесшабашно, что выпить можно, обойдется как-нибудь. Да и нельзя не выпить: и обычай поддержать надо, и, что самое главное, рад был Петру живому-здоровому.
Степан только пригубил. Демин укоризненно развел руками. Шура, устыжая, тоже помотал большой головой. Степан показал на темя, выпятил губу, дескать, выпил бы, да не дает. Демин устремил взгляд в столешницу, утвердил на ней локти. Кожа на лбу его собралась вальками, широкие брови насели на глаза.
– Оно, может, и не дает, – мрачно подтвердил он, нехотя прожевывая сало. – Шибануло тебя тогда, не приведи бог. – Узкоглазо, захмеленно всмотрелся в Степана. – Хоть че помнишь?
– По бурьяну ползал, тебя искал, это помню, а дальше… – Степан виновато поморщился. – Нет, в голове смутно все, как заспал.
– Вот долбануло так долбануло. – Демин поцокал языком. – Я думал, ты соображал тогда, а оно – эвон чо! Не помнит.
– А ты расскажи все сам путем, – ввязалась Дуся, разомлевшим лицом подаваясь к Петру. – Мы с Шуршей тоже поантиресуемся.
– Рассказывать есть что, да не про все хочется, – начал Петр, щурясь на лампу. Пламя в стекле вытянулось, коптило.
Слушал Степан о последнем бое своем жадно, будто рассказывали ему о раннем его детстве, которое не помнит, а узнать о той поре хочется, больше того – необходимо. Дуся промакивала глаза подушечками пальцев, вздыхала. Широкое лицо Шуры окаменело. Он мрачно дымил папиросой, а в особо крутых местах рассказа грохал кулаком по столу.
Петр раскраснелся от воспоминаний и говорил, говорил. Слушал его Степан, и до жути ясно представлялось ему, как красноармейцы поплыли через реку. Очереди вспарывали воду…
– Ты едва руками булькаешь, подталкиваю тебя к берегу, а сам чувствую – конец мне. Воду стал хлебать, а она соленая вроде, густая какая. – Петр замолчал, несколько раз трудно сглотнул, будто все еще сопротивляясь той, синюхинской, соленой от крови и вязкой воде. – Ну, вытолкнул тебя на берег, а сам назад, успел лейтенанта сцапать, что рядом с нами плыл. Выволок его.
– А сам-то ранетый как! – вздохнула Евдокия. – Вся боковина в рубцах. Через край зашивали, чо ли. Это уж в Германии его так.
Вернулся Демин в синем двубортном пиджаке. Кроме Красной звезды на груди поблескивал орден Отечественной войны, медали «За отвагу» и «За боевые заслуги». И опять Степану, как всегда при встрече с обвешанными наградами фронтовиками, стало неловко, вроде бы сам воевал никудышно.
Дуся откровенно гордилась мужем, просила рассказать то о том, то о другом. Петр говорил охотно и много, даже о женитьбе на Евдокии. Погиб ее муж под Ельней, и, хоть старше она Петра на десять лет, живут хорошо, чего и всем желают. Женщина она проворная, как ни устанет, все не жалуется. Одно плохо – детку родить не соберется. А надо бы, чтоб в доме было, как у людей, с ребячьей возней и прочим. Как же без этого? Без этого дом – пароход без трубы.
Было уже за полночь. Евдокия пошла приготовить Степану постель в комнате-боковушке, но он отказался, выпросился на сеновал. Не надеялся на тихий сон: столько всякого всколыхнули, где уж там спокойно уснешь. Видя, что хозяева начали укладываться, Шура попрощался со всеми за руку и ушел. Он за весь вечер слова не сказал, все только поддакивал Демину, видно было – уважал бригадира.
Остались вдвоем. Папиросы кончились давно, сидели под лампой, смолили махрой. Евдокия легла и, похоже, уснула, тихо стало в избе, оттого особенно громко скрипел сверчок.
– Вот наяривает, стервец, – осаживая голос до шепота, пожаловался Демин. – Днем не слышно, а чуть свет погасишь, он дует во всю ивановскую. Иногда так раздухарится, не уснуть. Все дырки, какие нашел, керосином залил, а как ночь – расчирикался.
Душно было в избе и накурено – лампу не видать, как в парной, Демин завозился с окном, решил проветрить. Дусин голос тут же ворчливо:
– Дверь в сени открой, а то мотылей налетит, не выметешь!
Демин дернул губами, сняв с вешалки тулуп, кивнул на выход. Они вышли во двор, сели на крыльцо. Было темно. Луна пряталась где-то за горами, и, хоть яркая высыпь звезд изгвоздила небо, от них не тот свет.
Сидели, молчали. Демин спросил о житье, Степан подумал – о себе рассказывать нечего. До войны бывали истории, мог кого хочешь заставить ахать, наворачивая о том о сем, а теперь… О довоенном на сто рядов с Петром переговорено, но то отрублено войной, осталось в такой дали, не разглядишь и в бинокль. А что после госпиталя началось, так это не жизнь, одна видимость, маета. Поэтому о своем житье промолчал, спросил о том, зачем в общем-то приехал:
– Расскажи, как с Михайлом встретились.
Демин поерзал на ступеньке, ответил протрезвленно, со злом:
– Как встретился с ним, об этом не хотел вспоминать, да ты сам выпрашиваешь. Значит, знаешь, что живой он?
– Видел в Молчановке. А вас где бог свел?
Демин посопел, нехотя ответил:
– Да на базаре. Подходит, целым глазом проткнул, как рожном, взял с прилавка хариуса, ладненького такого, да по морде меня – хле-есь! «Вот, – цедит, – за Мишку мертвого, а это за Мишку живого!» И другорядь – хря-ясь!.. Уж чо он мне выдал там, не поверишь. Каждое наше с тобой слово помнит, когда его зарывали. Его вроде бы паралич хватил от той пули, что ему в косицу вошла и глаз вырвала. До утра в воронке лежал, а когда одыбал и начал из земли выгребаться, хохот услышал. Вокруг воронки немцы стояли, понял? Смешно им глядеть было, как русский солдат от страха в землю закопался. Не дострелили. Забросили в кузов – и в лагерь военнопленных.
– Меня поминал?
– Еще бы! Говорю ему – ранило тебя, мол, в госпиталь сдал, а что дальше стало, не знаю. Война долгая была. Я не вру, Степа, думал, нет тебя в живых. Вот теперь сижу с тобой рядом и радуюсь. За всех нас радуюсь, ведь остались вот в живых, а? Ты молодец, что мне показался, на сердце у меня отлегло.
Степан пошелестел газеткой, свернул не спеша цигарку, прикурил от поднесенной Петром спички. Демин, заплевал свой окурок и тут же начал готовить себе новую самокрутку.
– С кем другим случись такое, не поверил бы, – морщась, проговорил Степан. – Вот какая беда повязала нас с тобой, Петро. Тут что ни говори, а перед Мишкой мы выходим виноватые.
– Во-во! Хорошо тут сидеть и виноватиться, а в той обстановке сам доктор хрен чего бы разобрал! – с досадой отмахнулся Демин. – Он живой остался, вот и конец всякой вине, пускай живет себе и радуется. Случись тогда в руки лопата какая, могло бы хужей кончиться, не откопался бы. Опять же, не зарой мы его, так его бы те мотоциклисты прибили, помнишь их? Я так считаю – спасли мы его. И нечего ему куражиться над нами. – Петр замолчал, посопел в темноте, сказал успокоенно и твердо: – Чувствую, ты за мной приехал, чтоб к Мишке везти оправдываться? Здряшная затея. Нашей вины нету, баста! И давай про войну не будем вспоминать больше. Она и без того каждую ночь приходит, душу ворохает…
В темени Степана нет-нет да покалывало, к горлу подкатывал тугой комок, душил. Это был дурной признак, за ним обязательно наступал припадок.
– Не будем, – согласился Степан, но тут же подумал, что не от их желания зависит – вспоминать войну или не вспоминать. Он хотел всмотреться в глаза Демина, увидеть в них подтверждение, что Петр так вот, просто, освободился от вины, но было темно и глаз не разглядеть. Они на миг высвечивались, когда Демин затягивался цигаркой, и тут же ныряли в темень, будто прятались. Степан подхватил тулуп, поднялся, думая, что не в глазах живет вина, а в душе, в самой середке человечьей, там ее место.
– Посиди, хоть помолчим, столько не виделись, – попросил Демин, не догадываясь, почему вдруг заторопился Степан. – Скоро светать начнет… Ты чо, вроде водит тебя?
– Лягу пойду. Худо мне.
Степан побрел к сеновалу, взобрался вверх по приставной лесенке, расстелил тулуп и лег. Лежал без дум. Их не было, была пустота во всем. И еще страх: вот-вот накатит, прошибет жарким потом, и все – тьма, небыль. Не скоро начнет возвращаться к себе с того света. Что однажды, не придя в себя, умрет – этого не боялся. Всякий приступ был похож на смерть, страшнее ее – ожидание повторения припадка. Смерть тогда смерть, когда она ужасает. Его ужасать перестала, привык.
6
Медленно и вроде бы нехотя сквозь щели в сеновал просачивался рассвет, где-то голосисто пропел петух, в деминском дворе его поддержал молодой, хриплый и задохнулся на полукрике, словно застеснялся своего неладка. Внизу, в стайке, мыкнула корова, похрюкивая, завозились свиньи. Шумно отряхиваясь от росы, загремел цепью кобель.
Слушал Степан это шевеление, уверенное пробуждение к новому дню и сам наполнялся стойким покоем.
Уже по всей деревне дружно обкукарекивали бледную зорьку разноголосые петухи, по улице тяжело топало и взмыкивало стадо, донесся сиплый спросонья крик: «Куды-ы!..» – щелкнул кнут. Над головой по доскам крыши дождичком шуршали лапы голубей, их ласковое поуркивание баюкало, лень было разлепить глаза.
Скоро приплыл смолистый запах дыма – видно, Дуся затопила печь или его принесло от соседей утренним низовым потягом. Скрипнула дверь в доме, потом в стайке, и тугие струи молока зазвенели о стенки подойника. Дуся доила корову, ворчала на нее, чтоб стояла смирно, а то выгонит недоеную в стадо, проспала хозяйка. Корова вкусно катала жвачку, пахло свежим улежавшимся сеном, снизу тек парно и сладко дух молока, в темных еще углах сеновала порхали воробьи, рассыпая радостное чириканье.
Хорошо, легко стало Степану, даже пригрезилось – мальчишкой лежит на отцовском сеновале и войной, что исковеркает его, даже не пахнет, нет запаха у судьбы.
– Скоренько, скоренько, мужики. – Дуся ощупывающим взглядом пробежалась по Петру, по Степану, повернулась и гусыней повела их за собой в дом.
Завтракали нехотя и больше молчком. Брали из чугунка картофелины, долго перебрасывали из ладони в ладонь, дули на них, старательно выпячивая губы. Кое-как кончили чаем с молоком, и Степан встал, поблагодарил за угощение.
– Да чо там! – отмахнулся Петр. – Даже на посошок не пригубил.
Степан оболокся в телогрейку, взял котомку, навесил ее на одно плечо и пошел из избы. Демин набросил плащ-брезентуху, выскочил следом. Молча прошли улицей до пристаньки, остановились.
– Ну, прощай, – сказал Степан. – Хорошо у тебя, да ехать пора.
– Погостил бы денек-два, – попросил Петр, втискивая пуговицу в неподатливую петельку плаща. – Огляделся бы, может, здесь якорь бросишь. У нас тут спокой, а там тебе, сам понимаешь, чего там. Оставайся, а?
– Что ж я, бездомный какой? – Степан глядел мимо Петра на тихий после ночного шторма Байкал, на синюю за ним горбину хребта, подсеченную понизу белой полоской тумана. – Нет, брат, я поеду, ко всему моему поеду. Заглядывай, если будешь в наших краях. Ну, пока. Спасибо за все хорошее.
Катер пришел к обеду, погрузил все, что было навалено на пристаньке. Капитан узнал Степана, сказал, что за обратный рейс денег не надо, вчера лишнее взял, сдачи не было. Степан попрощался с Хайрусовым, и катер отвалил от причальной стенки.
Солнце еще висело над гольцами, а Трофим уже управился с нехитрым делом. Стоя в стружке, он толкался шестом вдоль берега. Степан окликнул его.
– Вернулся – и ладно, и молодца, – сказал бакенщик, когда Степан поддернул лодку на берег. – Садись, покурим, потом уж погребемся.
Даже сюда из Молчановки доносилось пиликанье гармошки.
– Михайла гуляет. – Трофим кивнул за реку. – В первый-то день народу вокруг него мно-ого крутилось, а теперь, почитай, один празднует. Уж больно шумен и куражлив, кому это любо? Народ-то все занятой, усталый… Теперь он каво делает, смех и грех. Гармонь в руки – и шатается вниз да вверх по улочке. Впереди мать его, Аграфена, с платочком идет, слезы трет, а сам позади с песнями. Так и ходют с утра до ночи… Ишь как заливается? Гулеванит.
Они сидели рядышком, слушали далекий крик гармошки. Под берегом густела тень: солнце еще долго цеплялось за гольцы, но все же упало на них и там красно догорало. Синей сутемью до самых грив налились глубокие распадки. По их склонам и тут и там торчали над развалами глыб выщербленные временем замшелые останцы. Сами готовые рухнуть, одиноко стояли они над павшими собратьями, как стоят древние деды над усопшим одногодком – без печали и страха.
И снова, как раньше, Степан сидел за гребями, а Трофим мостился со своей деревяшкой на корме, помогал ему рулевым веслом. Берег медленно приближался. Рыбаки с лодок узнавали Степана, и все, кто здоровался с ним и кто нет, снимались с якорей. Когда Трофимов стружок ткнулся в берег напротив единственной молчановской улочки, слева и справа от их стружка причалилась целая флотилия.
Рыбаки подошли к Степану, образовали круг и зашуршали бумагой, сыпля на нее крошево бурой махры. Кто-то протянул ему кисет. Молча покурили, и он взял в руки котомку, вышел из круга. Теперь Степан оказался один перед узенькой улочкой, зажатой высокими заплотами. В избах зажигали лампы, и Степан зашагал вверх, будто торопился зажечь свой огонек в одиноком доме, стоящем сразу за избой Климковых. Там по-прежнему надрывалась гармошка, в нее вплетались разухабистые выкрики Михайлы, и голос этот сплывал улочкой по распадку, приближался.
А вскоре из-за поворота с белым платочком в руке выступила навстречу Степану Аграфена, мать Михайлы.