355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Пакулов » Глубинка » Текст книги (страница 14)
Глубинка
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 05:51

Текст книги "Глубинка"


Автор книги: Глеб Пакулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)

Котька покорно приткнулся у стола на лавку, ждал, что скажет Филипп Семенович, как распорядится в беде. Удодов долго сворачивал цигарку, долго складывал длинный кисет, надежно прятал его в карман и все молчал. Только покурив и отбросив окурок к печке, он фуражкой разогнал дым, чтобы получше видеть Котьку, заговорил:

– День этот на всю жизнь запомни, а нюни не распускай. Ты мужик. И званье это крепко держи. И нервы у тебя молодые, крепкие. Это мы, старичье, чуть что – и в слезы, а вам надо того… Перво-наперво – Капитолину позови, обласкай. Не в себе она, вроде в столбняке пребывает. С Нелей будь понежней – девки, они послабже, у них характер пожиже, могет обморок приключиться. Так ты будь начеку: воды дай испить, на слова утешения не ленись, чтоб повреждения какого не случилось у ей. Ты теперь им опора.

Он поднялся, провел по Котькиной голове занозистой ладонью.

– И уходить бы нельзя, да надо. Как бы лихие люди добро не растащили. Я скоренько вернусь. Будем Осипа поджидать, узнаем, чо с Ульяной. Вот она какая, жисть.

– Не уходил бы, дядя Филипп, – попросил Котька. – У лодки Бондин остался. Приглядит.

– Для себя приглядит, хищник. – Дымокур отряхнул фуражку, надел на коричневую от загара лысину. – В мешок с копченкой вцепился, как в черт знает что.

Дымокур ушел. Капа сидела на ступеньке, ничего перед собой не видя, обхватив плечи узкими руками. Растрепанные волосы завесили ее лицо, на земле светлой подковой валялась алюминиевая гребенка. Котька подобрал ее, взял Капу под руку. Она покорно дала себя поднять, и он, как слепую, ввел ее в дом, усадил поближе к стенке. Помня наказ Дымокура, зачерпнул ковшом воды, поднес ей. Она отпила, подняла на Котьку глаза: огромные, растерянные, не видящие.

– Это за какое зло меня так? – Она сдавила пальцами лицо, потянула руку вниз, оставив на щеке бледные полоски. И как когда-то в пожарном сарае, Котьке показалось – выжала Капа кровь из лица, таким оно стало белым. Он снова сунулся к ней с ковшиком, она отвела его руку, встала, сонно подошла к умывальнику. Котька сам напился из ковшика, тихонько поставил его на стол. Он все делал осторожно, стараясь не загреметь.

Капа утиралась полотенцем, а Котька стоял рядом с гребенкой в руке ждал, когда она возьмет и причешется. Заметил – остановились ходики, вымотали цепочку, а гирька с довеском-гайкой втюкнулась в пол. Подтянул цепочку, качнул маятник. Он закивал черным кружком, мол, видите – ничего надолго остановить нельзя, время движется.

Капа взяла у Котьки гребенку, небрежно махнула ею по волосам, заколола на затылке. И тут – горохом по ступеням – прощелкали Нелькины босоножки. Котька обрадовался: сестра старше, придумает, что делать, куда бежать, надо о матери справиться.

Нелька вбежала зареванная, бросилась Котьке на шею.

– Братик мой! Братка маленький! – целуя его, вскрикивала она, но резко откачнулась от Котьки, уставилась на Капу, зло мазнула ладонью по глазам.

– А тебе чего еще надо тут?! – закричала она, сжав кулаки. – Все из-за тебя!

– Перестань! – Котька схватил Нелю за плечи, отдернул от Капы. Свободной рукой потянулся за ковшом, но Неля дернулась, и ковш брякнул об пол. И с этим грохотом, с криком сестры почудилось ему – пахнуло холодом от невидимых крыльев и кто-то, имеющий эти крылья, закаркал страшным взрывом. Он испуганно заозирался и не сразу сообразил – рыдает Капа.

Неля замолчала. То ли поняла, что накричала лишнего, то ли Капин плач угомонил ее. Ни слова не сказала больше, только приузила глаза да поджала губы и ушла в свою комнату.

Капа понемногу успокоилась, встала, Котька хотел проводить ее, но Капа обернулась к нему.

– Вот не хотел ты, чтоб я невесткой тебе была, так и получилось, дурачок. – Она ладошкой в грудь легонько оттолкнула Котьку в избу, закусила губу, чтобы вновь не разрыдаться, и быстро вышла.

Котька вернулся на кухню, потыкался из угла в угол, покрутил штырек репродуктора – грянула полька. Он быстро придавил ее штырьком, загнал назад в черную тарелку. В кухню тут же вошла Неля.

Она взяла узелок, пошла, но вернулась, поцеловала его в щеку:

– Будь умницей, не раскисай, жди отца. Жить-то надо? На-адо. А как? Только вот так!

Нелька сжала кулачок, прижала к горлу и так и ушла. Одному в доме Котьке стало нехорошо. Вечерело, стекла в окошке стали синими, чистыми, и только наклеенные крестами полоски бумаги перечеркнули эту синюю чистоту, будто отвергали ее. Он вышел на крыльцо, опустился на ступеньку. Мимо проходили люди и первыми, с робкой почтительностью здоровались с ним. Поселок быстро узнавал о похоронках.

Подходили соседки, стояли поодаль, тихо переговаривались между собой и, ничего не спросив, расходились. Приковылял дед Мунгалов – древний дедун, сам толком не знающий своих лет, совсем глухой. Оперся на посох, уставил на Котьку белесые, отмытые временем глаза, прошамкал:

– Таперича каво делать, внучек? Никаво. Таперича так уж, и все.

Дед снял с набалдашника желтую, выморенную руку, поднес ко лбу для креста, но только вяло шевельнул ею и опустил на посох. Откуда-то взялась Вика, села рядом с Котькой на ступеньку, поздоровалась:

– Вечер добрый, дедушка.

– Никаво, – сказал дед и на тряских ногах запереступал к дому.

Вика ничего не спрашивала.

Они сидели плечом к плечу на виду у всего поселка, и Вика держала его руку в своей, и это никого не смущало, наоборот – люди одобрительно поглядывали на них и уходили, унося в глазах ласку, подобревшие.

Заглянула и Матрена Скорова, узнать, не надо ли чего прибрать по хозяйству, сварить. Быстрым своим говорком поведала, как пришла с дежурства Катюша, узнала о беде и свалилась в обморок. Уж что и делать с ней, не знала, фельдшера нет – увез Ульяну, хорошо, Трясейкин заглянул, помог.

Хромая и оттого подныривая левым плечом, показался Дымокур.

– Осипа, значится, еще нету? Ну-ну. – Он поднялся на крыльцо. – Чо сидите? Ночь уж скоро, а мы не емши. Айда, сварганим кого там. Вот и девушка нам поможет.

Вика без лишних слов прошла в дом, начала хозяйствовать.

– Где картошка, давай. Нож тоже, – распоряжалась она, двигая кастрюлями.

– Давай, доченька, будь ласкова, накорми, – поощрял Дымокур, распуская свой длинный кисет.

– Курить на улицу! – строго взглянула на него Вика.

Дымокур открыл рот, удивленно посмотрел на Котьку, почмокал губами:

– Ну и ну-у! Крутая нам попалась хозяюшка. – Он покрутил головой, спрятал кисет. Видно, очень хотелось выговориться Филиппу Семеновичу, что даже курево отложил на потом. – Вот я и говорю – хищник. Ну, перевезли бочки, сдал я, и все бы честь честью. А тут спрашиваю его: «Куды, – говорю, – копченку дели, товарищ Бондин?» А он отвечает: «Вона лежит, еще не распределяли». Глянул я – половины почти нету, «Врешь, – говорю, – распределил уже, только не но адресу. Мы энту копченку вам сдавать не подряжались, ее могло и не быть, это наша с Осипом инициатива, чтоб детишкам на радость». В обчем, пошел я и все парторгу выложил. Побледнел Лександр Павлович, а культяшка в пустом рукаве – дрыг, дрыг… «Хватит с ним валандаться, – говорит, – пора кончать с сукиным сыном». И то верно – такой Еруслан-богатырь в тылу отсиживатся, с бабами воюет.

Котька сходил в огород под окнами, набросал в подол рубашки огурчиков, нарвал пучок репчатого лука. Дымокур поджидал его на крыльце, покуривал. Котька присел рядом.

– Отольются ему людские слезки, – бормотал все еще не успокоившийся Дымокур.

В темноте переулка раздались четкие шаги, это был парторг.

– Ага, вот и хорошо, что увидел вас, Филипп Семенович. Не помешаю?

– Не-е, садитесь!

Дымокур подвинулся, хотя места на ступеньке – хоть слева, хоть справа впятером садись – хватит.

Александр Павлович сел. Котька протянул ему огурец, он не отказался, сочно захрумкал.

– Вы дело большое делаете, Филипп Семенович. – Парторг пожал его локоть. – Люди спасибо говорят. Кончится война, богато заживет народ, а труд ваш всегда помнить будут. Вы с Осипом Ивановичем ордена высокого достойны. И то, что станки на фабрике крутились бесперебойно, снабжали фронт огоньком и всем прочим, в этом и ваша заслуга, и этого рабочий класс не забудет.

– Спасибо, – тихо отозвался Дымокур. – За слова приятные, за оценку. Только сукин сын тот, завпищеблок энтот самый…

– Заявление подал, просится на фронт. – Парторг зажал коробок меж колен, чиркнул спичкой, бережно, в горсти поднес огонек к папиросе. Втягивая и без того запавшие щеки, прикурил.

– Сам запросился? – справился Дымокур.

Александр Павлович помахал спичкой, вычерчивая в темноте огненные зигзаги, погасил.

– Пусть едет, – сказал он. – На его место Потапова из распиловочного цеха назначим. Честный парень, фронтовик. Этот под себя грести не станет.

– Энто который Потапов? Алексей?

– Вот-вот. Справится.

– Должон. Честнягой рос.

– Можно было бы кого из вас назначить. Хотя бы Костромина Осипа Ивановича, но вас нельзя разъединять. Вы на самой точке… Я пошел, а ты, Филипп Семенович, завтра зайди ко мне. И Осипа Ивановича приведи. Разговор есть.

– Сейчас ужинать будем, оставайтесь, – пригласил Котька.

– Эх, парень! – парторг встал, положил руку на Котькино плечо. – Остался бы, да дома ждут. Будь здоров, молодец.

Парторг попрощался с Дымокуром за руку, растворился в темноте, и только четкие шаги его еще долго были слышны в улице.

Вика позвала ужинать, и Котька с Дымокуром пошли в избу. В кухне Вика увидела лук и огурцы, принялась озабоченно отчитывать:

– Нарвал всего, а сам сидит. Я бы давно салат приготовила. Теперь ждите.

Она накрошила лук, нарезала тонкими ломтиками огурцы, перемешала. Перед каждым поставила на стол тарелочку, положила вилку.

– Вот так хорошо, – она оглядела стол глазами заботливой хозяйки, села, повела рукой: – Приступайте.

Дымокур во все глаза смотрел на нее, поглаживал бороду, потом взял вилку и стал катать по тарелке картофелину, пытаясь наколоть ее.

– Ты хозяйка куды с добром, только антилегентна очень, – сказал он. – А ничо-о! Приучай Котьку, он молодой, успеет привыкнуть, а мне, старику, куда уж?

Говорили о том о сем, но только не о беде, влетевшей в дом Костроминых.

Отужинали. Мыкались по избе туда-сюда, не зная, чем занять себя. Стрелки на ходиках сошлись на двенадцати, отстригнули злосчастные сутки, начали новые. Осип Иванович все не возвращался. Дымокуру спешить было некуда, идти в свой пустой дом не хотелось.

– Буду ждать Оху, – решил он и вышел на крыльцо.

– Я тоже останусь, – сказала Вика. Она взяла стопку вымытых тарелок. – Открой шкафчик.

Котька распахнул застекленную дверцу, помог Вике составить посуду на полку. Одному ему было боязно оставаться в избе, где в притемненных углах, казалось ему, притаилось что-то враждебное и только ждет мига наброситься на него, одинокого. Поэтому Викины слова обрадовали его.

– А тетка?..

– Я ее предупредила.

Он взял Вику за руку, провел в Нелькину комнату, показал, где ей ложиться спать, как закрыться изнутри. Она потрогала крючок, вздохнула.

– Зачем закрываться, я не боюсь. – Вика села на деревянный диванчик, застланный лоскутным чехлом, притянула и усадила рядом Котьку. – У вас фотография осталась, конечно?

Он понял, о ком она спрашивает, кивнул.

– Послушай, ты ее тете Марине отдай, – попросила Вика. – Она обязательно придет.

– Чтоб увеличить?

– Да не-ет. – Вика покусала губу. – Она фотографии погибших собирает, наклеивает на бумагу. Длинное такое письмо готовит, чтобы после войны все люди его прочитали. «Это, – говорит, – святые воины-великомученики, их жизнь в школах будут преподавать». Первым в письме наш Володя наклеен, а дальше других много. А чьей фотокарточки нету, тетя Марина дырку вырезывает. Я спрашиваю – зачем? «Надо, – отвечает мне и пальцем грозит. – Это пустой зрак их на нас смотрит». Зрак – это значит глаз.

Котька зябко повел плечами, представив Викину тетку, худую, всю в черном, ползающей на коленях по полу с ножницами, как она выстригает в своем длинном письме зловещие дырки.

Вика вздохнула, тихонько прикачнулась русой головой к Котькиному плечу. Он напрягся, остановил глаза на стене, на невидимой точке, боясь шевельнуться.

– Спать хочу, – шепнула Вика. – Тут, на диване.

– Ложись где хочешь, – тоже шепотом ответил он. – Я тебе подушку подложу.

Он придержал ее голову, встал, схватил с кровати подушку, осторожно подсунул Вике под щеку и на цыпочках вышел из комнаты.

Дымокур стоял у карты, мерял что-то пальцами. Котька сел на лавку, откачнулся спиной к стене, прикрыл глаза. Слабость сразу, вдруг навалилась на него, отняла силы, даже веки поднять было тяжело.

– Два пальца умещаются от Москвы до Ржева, – бормотал Дымокур. – Энто сколь же верст будет? До Сталинграда аж две ладони. А Михайловка… Где она? Нету…

Осип Иванович появился только к утру. Котька не спал, видел из своей боковушки, как он тихо вошел, присел рядом с Дымокуром, лежащим в коридорчике на сундуке.

– Ну чо? – Филипп Семенович спустил на пол босые ноги, наставил на Осипа Ивановича всклокоченную бородку.

Осип Иванович вопросительно повел глазами на дверь в комнату.

– Спит парень, – успокоил Дымокур. – Шибко переживат, хоть виду не показыват. Тут еще деваха ночует. Кашеварила нам, накормила. Там в кастрюле картоха, поел бы ты, а?

Осип Иванович отмахнулся, прошел в кухню, напился воды. Прихрамывая, притащился в кальсонах Дымокур с кисетом. Они уселись друг перед другом, закурили.

– Плохи дела, Филипп, – еле двигая губами, заговорил Осип Иванович. – Врачи ничего не обещают.

– Усох ты совсем, Оха, – покивал головой Дымокур. – Совсем лица нет, один костяк. А тебе держаться надо, эвон у тебя двое еще. Их поднимать надо. Ты поешь, поспи. Завтра парторг приглашал зайти. Я так кумекаю – помощь хочет сделать. Приходил он сюда.

– Выходит, сегодня к нему. Утро ведь.

– Верно, язви его! – Дымокур подошел к окошку, ладонью смахнул со стеклины отпоть. – Сине-то как, си-не-е! Хороший будет день.

Дымокур потоптался у окошка, вернулся на место.

– Ты знаш чо, Оха? – Он коснулся колена задумавшегося друга. – Ты рыбки врачам снеси, угости. Еще пообещай. Слышал я – есть у них один медикамент, только очень уж дорогой, холера, кого только им лечат, не знаю. Пецилин называется. Уж он-то, говорят, всякую хворь выводит. А рыбки найдем. Я свой пай отдаю.

– Спасибо тебе, Филипп. – Осип Иванович прерывисто вздохнул, зажмурился крепко, но и сквозь стиснутые веки выдавились мутные слезинки, сбежали по иссеченным морщинами впалым щекам, повисели на усах, померцали, сорвались и погасли в пегой бороде. – Это мне кара, Семенович, за дурость мою молодую. Ведь когда второго-то Костей назвал, вроде бы от первого отказался, замену ему приготовил. Думаешь, могло это на судьбу его повлиять?

Дымокур выпрямился, уставился на Осипа Ивановича:

– В Корсаковке у Пантелея Мурзина так тоже два Васьки, а ничего, живы. И повоевали в гражданскую, и состарились. Теперь тоже пни мохнатые, как и мы. Чего не быват? Ты не вини себя, не терзай. Иди, говорю, поспи.

Осип Иванович вроде не слышал слов Дымокура.

– Сижу я возле Ульяны, гляжу на нее и вижу – укор в глазах. Сказать-то не может, ничего у нее не шевелится, вся без движения, одни глаза говорят. – Осип Иванович снова зажмурился. – Поднять бы мне Ульяну, в ноги бы бухнулся ей и валялся, пока не заговорит, не простит… Пойду я прилягу, а то совсем тела не чувствую и внутри пустота, будто выпотрошили. Вроде бы я это и не я.

Он поднялся, стоял перед Филиппом Семеновичем почерневший от свалившегося горя, совсем сгорбившийся, мало похожий на прежнего Осипа Ивановича. Удодов тоже поднялся, обнял его, повел из кухни в комнату, по пути щелкнул выключателем. В кухню вломилась темнота, но скоро ее пробило синим светом утра, обозначило на белой стене темный квадрат карты, четкие кружки больших городов, поменьше – областных центров, еще поменьше – районных. Но синий свет утра не нашел, потому и не выявил деревень, хуторов, малых горушек и речек, по которым напряженными полукружьями пролегли линии фронтов, как не нашел и не обозначил могил с известными и неизвестными солдатами. В этой пространственной пустоте затерялась где-то и Михайловка – последний рубеж Константина Костромина.

Тик-так, – мерно, с достоинством, отстукивали ходики. Скоро в окнах домов заполыхало от зари, потом косые лучи солнца мазнули по крышам, вызолотили голубей, подсекли торчком стоящие над трубами дымы, и они качнулись, закучерявились: потянул с реки утренний недолгий ветерок. Над котельной фабрики вспух белый шар пара, и казалось, заголосил он, а не та медная штуковина, что зовется гудком. Высокий, требовательный звук ударил в голубой купол неба, шарахнулся от него вниз и накрыл призывающим ревом дома поселка. Захлопали двери, калитки, в улицах, по-утреннему гулких, бухал топот многих ног. Люди шли на фабрику. Шел и Котька. В ряд долгих военных дней вставал новый. Он начался здесь и шагал в глубь России, оповещая о себе утренними гудками заводов и фабрик, – многотрудный день конца лета тысяча девятьсот сорок второго года.

Здоровье Ульяны Григорьевны не улучшалось. Есть она не могла, только глотала жидкое, и то с трудом. Врачи рекомендовали ей молоко. А где его взять? В поселке только у двух хозяев были коровы, да и те даже в летнюю, травостойную пору молока давали мало. Имели коровку и Мунгаловы, но у них было полно детворы мал мала меньше, им самим не хватало. Старшенькая дочка Мунгалихи, Зинка, водила буренку на поводке, как собачонку, кормила травой у заборов, по картофельным межам, а от такого корма молочная река не побежит. Был выход – возить со спиртзавода барду, но сама Мунгалиха не могла, едва ковыляла на больных ногах, старик тоже едва выползал на завалинку, а муж там, где все, – на фронте. Вся надежда была на двенадцатилетнюю Зинку. Если приспособить двухколесную таратайку, сверху примостить бочку, впрячь корову да помогать ей тянуть этот груз, можно было бы кормить корову вволю. В помощь Зинке, вернее – главным возчиком, решено было нарядить Котьку.

Осип Иванович с этим предложением и сходил к Мунгалихе, договорился. В день наладил таратайку, умостил сверху двухсотлитровую бочку с крышкой, завел в оглобли буренку, запряг честь честью. Прежде чем трогаться опробовать, покурил. Котька видел: ему, бравшему призы за джигитовки, горько хомутать корову. Дымокур щурил глаз от дыма, перебрасывал цигарку из одного угла рта в другой, мял лицо в горестной улыбке.

– Будет возить, – заключил он. – Только подковать.

– Как ковать? У нее копытце раздвоенное, – возразил Осип Иванович. – Она идет, а они растопоршиваются, чтоб сцепление с землей было.

– Цапление! – Дымокур хмыкнул. – Кем она там цапляет? Щипы надо!

– Говорю – копыто раздвоенное! – Осип Иванович показал на пальцах. – А подкова их сожмет. Да она не пойдет, сжамшись-то! Это ж природа у них такая, попробуй подкуй!

– Так подкову-то надо специальную! – стоял на своем Дымокур. – Раздвижную придумать!

Осип Иванович сердито сплюнул, ткнул повод в руку Котьке.

– Давай объезжай. Пойдет и так.

Мунгалиха со страхом слушала их разговор.

– Ну, язви вас совсем! – наконец обрела она дар речи. – Ты чо придумываешь, черт плешивый? Корова в подковах – это где видано? Срамота-а!..

То, что Котька будет возить барду на корове, смущало его, было стыдно за себя и жаль буренку. Бочка огромная, еще надорвется и совсем не станет давать молока. С Мунгалихой порешили так – за каждую ездку по литру.

С этого дня декалитры, очереди за талонами на барду, горы золотистой мякины, медленно уползающая назад дорога, протестующий от насилия мык коровы стали сниться Котьке. Постепенно, сначала полбочки, потом треть ее, наполнял он парной бардой под брезентовым, отвесно висящим рукавом, сверху засыпал мякиной, плотно накрывал крышкой и под злые, нетерпеливые крики: «Отъезжай! Чего вошкаешься, раззява!» – по колено в луже, кисло пахнувшей хлебом, тянул прочь буренку, освобождая место следующей повозке или машине. Уже на сухом месте он впрягался в лямку, приделанную к оглобле таратайки, и, надрывая жилы, помогал корове выбраться в горушку на ровную дорогу. Сзади, упираясь тонкими руками в бочку, толкала, вихляясь худеньким телом, черная, как уголек, Мунгалова Зинка.

Оставалась неделя до занятий в школе. Дни стояли погожие, ботва на картофельных полях начала жухнуть, густую листву деревьев редкими проплешинками тронула желть. В один из таких дней Котька с Зинкой подъехали к спиртзаводу, встали в хвост длинной очереди. Рассудительная Зинка подергала носиком и сказала свою обычную фразу:

– Хлеб здря переводят.

Здесь действительно вкусно пахло хлебом, чуть подгоревшим, поэтому мысль, что дорогую пшеницу или ячмень безжалостно гробят, перегоняя в спирт, казалась дикой. Зинка не представляла, зачем в трудную годину, когда хлеб выдают строго по карточкам, его надо переделывать на что-то иное. Котька втолковывал ей, что спирт нужен для медицинских целей, раненых лечить, его бойцам в окопах дают, чтоб не мерзли.

– Лучше бы хлеба больше давали, – тоскливо гнула свое Зинка.

Он передал ей повод от коровы, сам пошел в голову очереди. Здесь, у брезентового рукава, сутолока, шум. Человек, отпускающий барду, восседал вверху на площадке, крутил ручку крана. Коричневая и густая струя хлестала из брезентового рукава в бочки, бидоны, цистерны. Колеса телег в огромной луже под рукавом вязли по самые ступицы, из-под лошадиных копыт летели брызги, рычали надсадным ревом полуторки и ЗИСы.

Когда отъехала наполненная бочка, а следующая еще только пристраивалась под налив, к брезентовому рукаву потянулся мятый котелок. Его протягивал седой старик в длинной солдатской шинели, в обрезных сапогах-опорках.

«Деда Гоша!» – узнал Котька и пошел за ним. Старик бережно, двумя руками, нес перед собой котелок. Полы старой, в жженых подпалинах шинели намокли в луже, тяжело колыхались, хлопая по коротким голяшкам.

Старик спустился к берегу, сел на уступчик и строго, поверх котелка глядя на реку, стал пить. Сердце у Котьки сжало. Не потому, что деда Гоша пил барду, нет, ее многие пили, он сам пробовал: немножко горчит, а так ничего, хлебная сыть в ней – вот что главное. Сердце сжало по другой причине: не добрался деда Гоша до родного погоста.

Котька подошел к нему, молча сел рядом. Дед покосился на него из-под седой навеси бровей, узнал, но никак не выказал радости.

– А-а, внучек, – равнодушно проговорил он и выплеснул остаток барды. Земля быстро впитала жидкость, и сверху остался коричневый оплесок гущи.

– Живой? – спросил дед. – А я прихворнул было, а опосля все хорошо стало. Только чирьи на пояснице. Просквозило, видать. Так я тут лечусь. Барда, она от чирьев пользительная. Смерть им от нее.

– Где ж твоя серьга, дедушка?

– А нет ее, серьги-то. На хлебушко променял. Дед закашлялся, достал комок грязного платка, утер глаза. Обманула малайка-то, живой я. Да-а. Скоро поеду. Чуток поправлюсь – тогда. Я тут, внучек, к эшелону пристроился. Как сформируют его и – ту-ту! Песню мою не забыл? Помнишь?

– Помню, дедушка.

– То-то. Дома как?

Котька хотел было рассказать о гибели Кости большого, о болезни Ульяны Григорьевны, но не стал. Дел весь в себе, на самом своем краюшке, не тронет его чужая смерть, он свою ждет. Да и вспоминать лишний раз, взбаламучивать то, что черным илом осело на душе, не хотелось.

– Как у всех, – ответил на вопрос деда Гоши. – Пойду я, очередь подходит.

– А ты и иди, внучек, иди. – Дед запахнулся полами шинели, поджал под грудью руки.

Котька кивнул ему и пошел вверх. Зинка уже наполнила бочку, отъехала в сторонку, поджидала его.

– Куда пропал? Хорошо, дяденьки помогли, – встретила она упреками.

Дома Котьку ожидал отец, и они поехали в город, в больницу. В палате Ульяна Григорьевна встретила их напряженными глазами, будто сказала: «Все, умираю». Котька с ужасом глядел в ее глаза, понимал – они силятся что-то сказать. И он понял их просьбу. Умом ли, сердцем, а понял. Склонился над матерью, подставил лоб. И свершилось невозможное: лишенная всяческого движения, Ульяна Григорьевна приподняла голову, коснулась холодными губами его лба, как благословила, уронила голову на подушку, закрыла глаза.

Ночь провели они на скамейке, у больницы. Утром, войдя в палату, отец медленно опустился на соседнюю койку, зарыдал в ладони. Котька вцепился в спинку железной кровати, стиснул зубы, стараясь прогнать от глаз темные круги, но они наплывали все гуще, в ушах стало глухо, в них вязли чьи-то выкрики, потом пол ушел из-под ног, и наступила темнота…

Когда он очнулся, матери в палате не было.

После похорон Ульяны Григорьевны Котька в школу больше не пошел.

Вальховскую поместили в психиатрическую лечебницу, и Вика часто стала приходить к Костроминым. Совсем редко в доме появлялась Неля; они с Катей закончили курсы и работали в госпитале.

Отец приезжал раз в неделю, когда сдавал рыбу. Вставал чуть свет и опять уезжал на озеро. Там стоял балаган, рядом склад под бочки с рыбой. Перед отъездом, вечером, сказал Котьке, чтоб тот был посерьезнее, как-никак – единственный остается мужик в доме. Против того, что Вика в общем-то перекочевала в их дом, Осип Иванович не возражал – куда девчонке податься; однако внимательно вгляделся в Котькины глаза, пригрозил: «Только обидь сироту!»

Теперь Котька сидел за столом полным хозяином, ел поджаренную Викой картошку, а она примостилась напротив, подперла щеку кулачком и смотрела на него, совсем как раньше Ульяна Григорьевна.

Он доел картошку, хотел сказать, что очень было вкусно, похвалить, но какой же хозяин хвалит за еду, которая его, им добытая? Нет таких. Глава дома или молчит, или куражится. Попробовать?

– Чаю! – он толкнул кружку по столешнице.

Вика, будто поняла его игру, схватила кружку, метнулась к плите. Мелькнул белый заварник, из носика ударила душистая струя. Все быстро, мигом. «Чай готов, извольте кушать». Ну хоть бы возмутилась тону, которым он приказал подать чай! Заворчала бы, принялась бы воспитывать, а он бы прикрикнул на нее, как на жену, кулаком бы по столу пристукнул. Так нет же! Обрадовалась, что может угодить, бросилась наливать, аж косички затрепыхались.

– Чо такой кипяток? – возмутился он.

– Дай разбавлю! – снова припорхнула к нему Вика. – В кастрюльке отварная вода есть.

Он понял, что проиграл, прижал кружку к груди. Вика засмеялась, взбила ему челку дыбом.

– А посуду будешь мыть ты! У меня уроки.

И ушла, гордо выпрямив спину, сверкая икрами загорелых ног. Косички, будто две золотые ручонки, махали Котьке платочками-бантиками.

Как-то пришла Капа, спросила с надеждой:

– Костя письма не написал?

– Ка-апа… Ты чо? – испуганно шепнул Котька и покосился на ковшик с водой.

– Сон я видела. Будто похоронка-то ошибочная. – Капа сама взяла ковшик и напилась. – Вот тебе и вещие сны… Когда не надо, ошибки меня обегают. А то написал бы.

Хоть и не веселили сводки Совинформбюро, а мнение поселковых было непоколебимо – немцам Сталинграда не взять. Не тот кусок, в горло не влезет. Котька слушал тихий, убежденный разговор и перебирал их фамилии. Оказалось, тут у каждого был кто-нибудь да погибший на фронте. У некоторых по двое. Только один счастливчик дымил со всеми горькой махрой – старик Потапов. Трое хоть калеками, а вернулись. А родителю – хоть какой, только вернись. Но Котька не хотел выделять или отделять старика Потапова от кружка пострадавших мужиков.

Свезли картошку, ссыпали в подпол. Вечером в клубе было фабричное собрание. Чествовали победителей в соцсоревновании, награждали Почетными грамотами, а кое-кого и подарками.

На другой день перед отъездом стариков на озера вчетвером сходили к Чигиринке, выкопали пять маленьких березок, перетащили их в парк, посаженный в честь победы над фашистами под Москвой. Сдержал свое слово парторг. Весной, когда люди двигались сонными мухами, он, сам такой же, поднял их на это дело. И люди копали ямки, садили в них тоненькие березки, тополя, черемуху – все, что можно было без особого труда перенести сюда, на высокий берег Амура. Молоденький лесок поднялся и зашумел над бывшим пустырем. А позже стал подсаживать к нему всякий свое деревце, в память о близких. Скоро границы молодого парка расширились. Потому и принесли сюда пять саженцев Осип Иванович с Дымокуром и Вика с Котькой.

Старики копали ямки, садили деревца, а Вика с Котькой носили воду, поливали.

– Растите, шумите, – сказал Осип Иванович. – Век ваш долгий, всякого насмотритесь, будет что людям порассказать.

Уехали рыбаки-кормильцы. Совсем тихо стало в избе. Иногда после работы Котька ездил с Зинкой к спиртзаводу за бардой, но редко. Хватало забот по дому. Привезли машину бревен, надо было их распилить, расколоть на дрова, сложить в сараюшку. Вот и ширкали с Викой пилой, отделяя ровные чурбаки для «голландки» и всякие разные для печки. Топка у нее безразмерная.

Катюша последнее время не бывала у Костроминых, но в поселок наведывалась часто. Трясейкин жил у Скоровых, и там часто скандалили.

Однажды после очередного скандала Котька сел и написал Сергею всю правду о Катюше, о Трясейкине, для большего правдоподобия напридумывал всякой всячины и стал ждать ответа. Письмо пришло в конце сентября. Брат не благодарил его за сообщение, как рассчитывал Котька. В письме было несколько строк: «Если будешь никудышно учиться и делать в каждом слове ошибку, приеду – и разделаюсь. Все. Сергей. Летчик-истребитель, капитан, орденоносец».

«Больше о Кате ни строчки, – твердо решил Котька. – Точно прибьет, раз истребитель. Рука у него быстрая, хорошо помню».

Но сон ли был в руку, а печаль пришла. Почтальон принес извещение на Сергея: «Пропал без вести».

– Пропал без вести – это еще не погиб, еще есть надежда, – сказал, будто приказал не отчаиваться, почтальон.

Затряс головой Котька, не в силах ответить ему, так захлестнуло горло.

– Никому об этом, – еле выговорил он.

Когда почтальон ушел, Котька решил так: никакого извещения не было. Он его и отцу не покажет, когда тот вернется с рыбалки. А вернется скоро. Забереги по утрам на реке посверкивают, морозец по ночам начал приударять. Ни Вике не покажет извещения, ни Неле.

Как-то пришел с работы отец, наскоро поплескался под умывальником и сел к столу. Вика крикнула Котьку, и он тоже помыл руки, подсел к миске борща. Ужинали втроем, за окнами уже была ночь. Репродуктор теперь не глушили, и он нашептывал весь день. Передали вечернюю сводку Совинформбюро. Наши войска ведут оборонительные бои. В районе Сталинграда враг остановлен. На предприятиях страны создаются ударные фронтовые бригады. Летчики Н-ской части полковника Веселова за прошедшие сутки сбили девять самолетов противника.

– Что так долго писем нет? – глядя в тарелку, произнес Осип Иванович. – Я и командиру части написал. Молчат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю