Текст книги "Глубинка"
Автор книги: Глеб Пакулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Возле тополя остановился. Он считал его своим другом. Столько под ним перемечталось, сколько на нем гнезд сорочьих разорено. Гнезда зорил из-за скворцов. Лезут сороки в скворешники, мешают парить птенцов. Понавили на вершине лохматых гнезд стрекотухи хитрющие, вот и достается от них скворушкам. Эти добродушные, пока шель-шевель, а белобока голову в дырку и – клок-клок! От яичек только скорлупки остаются. Начинайте все сначала, соседи растяпные!
Снег в улице от клуба хрустел под чьими-то ногами, и хруст быстро приближался. Котька насторожился. «Вика! – подумал радостно. – Не вытерпела. Хватилась его – и бежит!.. А вдруг это Удод догоняет, отношения выяснять?»
На всякий случай зашел за ствол тополя. Фигурка надвигалась быстро и что-то не походила на Викину, а когда приблизилась, узнал – Ванька.
– Чо втихаря смылся? – спросил Удод и тоже прислонился плечом к тополю.
– Надо было, – нехотя отозвался Котька.
Удод из-за отворота шапки достал погнутую папиросу, протянул меж пальцев, расправил, поискал коробок и зашебаршил спичками. Котька знал – покуривает Ванька, правда втихую от отца, все больше махорку смолит или самосад, но чтобы папиросы курил – в диковину. И где только разживется? Хотя что ему, проворный.
Свет спички прыгнул из горсти, высветлил лицо Ваньки, только в щербинках на щеках остались пятнышки теней. Он почмокал губами, раскуривая папиросу, пыхнул дымом в сторону Котьки, мол, чуешь, какой табачок потягиваю, за один запах денег не пожалеешь.
– Старлей отоварил, – похвастал Ванька. – Высыпал из портсигара до последней. Я хотел и портсигар попросить, отдал бы. Симпатичный, весь блескучий, а на крышке конь выпуклый и кавказец на нем скачет.
– Ну и попросил бы.
– Да, бляха медная, знашь чо? – Ванька сплюнул. – Внутри краля голая налеплена.
– Врешь! – отмахнулся Котька.
– Цё-ё? Думаешь, он папиросочки мне за так дал?
– Привяжешься, дак…
– Хо! Он насчет Капки интерес наводил, ну я ему и выложил про нее. – Удод хихикнул. – Обрадовался старлей, даже переспросил: «Не загибаешь про фамилию? Очень наводящая на действия фамилия!» И папиросами отблагодарил. Умора!
Покоробило Котьку от слов Удода. Что это Капа себе позволяет, а еще письма на фронт брату пишет, породниться хочет. Знал бы Костя большой, как она его ждет, – бросил бы ей отвечать, лишний треугольничек домой бы подбросил, а не этой… изменщице.
Глядя в сторону, спросил, стараясь, чтобы вопрос получился простеньким, как бы интерес в нем не был заметен:
– А она как, чо с ним?
Удод захохотал.
– Старлей от нее как ошпаренный отлетел! Тут и я рванул из клуба, а то бы пропали мои папирёсочки.
– Понял? – крикнул в лицо ему Котька и пошел было, но Ванька придержал его.
– Погоди-ка. Ты ответь, что «понял»?
– Хорошая Капа, вот что!
Он пошел от тополя к дому. Удод ступал следом. В освещенном окне двигалась тень. Должно, мать стелила постель. Кровать у самого окна стоит, а в ногах на подоконнике цветок в горшке, с улицы его бывает видно, когда окно не очень обмерзает. Смешное у него название – «Ванька мокрый». Говорят, дождь предсказывает, с листьев капельки роняет, плачет, но Котька ни разу не видел на водянистых листочках этих росинок-предсказух. А вот Удода, тоже Ваньку, мокрым видел. В тот день, когда проводили эшелон с матросами и вернулись в поселок, Филипп Семенович гнал Ваньку ремнем до самой реки, там выпорол и выкупал, чтоб хмель вышел из сукиного сына. Через поселок конвоировал мокрого, в прилипших штанах. Жаль, Вика не видела ухажера. Правда, не плакал Ванька, что верно, то верно, слезу не ронял. Взъерошенный шел, посиневший, но не хныкал.
У крыльца костроминского дома Удод остановился, запрокинул голову к звездному небу.
– Как они там живут? – в нос спросил он. – Не знаешь?
– Кто? – не понял Котька.
– Ну эти, уркаганы. Есть такая песня блатная. – Удод тоскливо пропел: «Если десятку мен-не не залепят, то жить я пойду на луну!..» Фиговина, по-моему, А?
Котька молчал. Странные слова произнес Ванька, и робко как-то, словно и не он. И как можно – пойти на луну? По лестнице, что ли?
– Конечно, фиговина, – сказал он.
Удод помолчал, потом, усмехнувшись, спросил:
– Чо ж ты Вику бросил? Или тоже отшила? Плю-юнь, подумаешь. Вот меня батя на охоту берет, это дело.
– На охоту?
– Ну. С твоим отцом за козами собираются, как раз в каникулы угадывают. Тебя не возьмут, говорят – не дорос.
И задвигал ногами в край поселка, оставив на крыльце Котьку, готового зареветь от обиды. Хотел броситься за Ванькой, расспросить, что за разговор у них был, но вспомнил – отец дома! Пусть-ка ответит, за что не хотят брать. Не дорос? Как дрова пилить, так мужик! Или в деревню по бурану сгонять – давай! Рыбу ловить, ленка из лунки вымахнуть… Ох эта рыба. Может, сидит отец с ремнем, ждет не дождется его, а сунешься – скидай штаны. Нет, это успеется. Пока надо назад к клубу сбегать, Вику встретить. Не отшивала она, сам убежал, а зачем? Или сперва домой заглянуть, отчитаться, раз такое затевается – охота?
Пока размышлял, от клуба донесся смех и визг девчачий. Кто-то шибко бежал по дороге, будто гонятся за ним. Котька решил заглянуть домой. Будь что будет, а выяснить у отца надо – возьмет на охоту или нет. И сразу назад, к клубу, Вику встречать.
Уже в сенцах уловил ухом частый перехруст снега, чуть отпахнул дверь, глянуть – кто там частит, а хруст оборвался у крыльца, и замерла тоненькая фигурка. У Котьки в груди бухнуло – Вика! Ногу на ступеньку поставила, но не решилась в дом зайти, отбежала на середину улицы, шею тянет, в окне кого-то выглядывает.
– Вика! – Котька выскочил на крыльцо. – Я сейчас бы к тебе прибежал, мне только узнать, понимаешь?
Она порхнула по ступеням, схватила его за руку, стащила вниз.
– Ко-отька, – она укоризненно покачала головой. – Ну зачем же, зачем ты ушел, да еще крадучись? Ведь обещал провожать. Сегодня так хорошо было. Я как хотела, чтоб хорошее подольше не кончалось, а ты все испортил.
Вика склонила голову. Она держала Котьку за руку, возила носком валенка по снегу. Концы белого полушалка перехлестнули ее грудь и были по-детски завязаны на спине.
– Прости меня, – попросил он. – Я оробел, да еще ребята смеялись. Толкали. Но ты меня научи, все равно научи! Как вернусь, сразу пойдем на танцы, вот увидишь. Мы на охоту уезжаем.
– Ой, а надолго?
– На все каникулы, – сказал он уверенно.
– Очень надолго, – вздохнула Вика и отвернула голову в тень, падающую от дома. Котьке показалось, что она плачет. Он развернул Вику лицом к себе, но ничего такого не заметил: полушалок утаил ее бледное лицо, как в гнездышке, и только кедровыми орешками темнели глаза.
3
На охоту отправлялись перед Новым, тысяча девятьсот сорок вторым годом. Котька ныл и канючил до тех пор, пока Осип Иванович не сдался, пообещал взять с собой, более того – переговорил с директором школы, уладил и это дело – отпустили Котьку до начала каникул: учится хорошо, поведения нормального, а что пропустит по программе – наверстает.
Радости Котькиной не было предела: поездка в сопки, одноствольное ружье двадцатого калибра, тугой патронташ, набитый латунными гильзами, охотничьи лыжи – короткие, подбитые седым камусом, и почти месяц не ходить в школу, заниматься настоящим мужским делом.
Выезжали из поселка потемну, чтобы не дай бог кто-нибудь увидел, – удачи не будет. Филипп Семенович укладывал в передок саней промысловый скарб, а Осип Иванович устилал сани толстым слоем соломы – для дальней дороги. Ванька с Котькой уселись в самый передок, плотно друг к другу. Пора бы и трогать, но мужики свернули по цигарке, курили на ветру, расчерчивая утреннюю сутемь красными искрами. Ульяна Григорьевна в короткой курмушке стояла на крыльце, терпеливо ожидая конца перекура.
Мужики затоптали окурки, сели в сани. Дымокур разобрал вожжи, но, прежде чем стронуть лошадь, неуклюже развернулся в своей огромной дохе к Осипу Ивановичу, дескать, говори, что положено, жене напоследок.
– Ну, бывай, мать, а мы, стало быть, поехали, – Осип Иванович начал подбивать сено под бока, не зная, что еще говорить, этим самым вынуждая Дымокура понужнуть кобылу, но Филипп Семенович без напутственного слова не трогал, хотя знал – все у Костроминых переговорено на сто рядов за ночь, за ни свет-зарю. Обычай держал твердо.
– Поезжайте, мужики, с богом, – голосом, будто морозом прихваченным, с поклоном, пожелала Ульяна Григорьевна. – Ни следа вам на путике не видать, ни платочка козьего. Трогайте, эвон уж кичиги где, светать скоро учнет.
Пожелала по доброму старому поверью. Вроде бы все теперь, можно ехать. Филипп Семенович хлопнул вожжами, мокро зачмокал губами: «Мно-о! Мно-о!» Закуржавевшая лошадь переступила мохнатыми ногами, напряглась, с трудом сдернула с места прихваченные морозом полозья, сани хрустнули всеми суставами, покатили.
Сонный поселок проскочили ходко, никого не встретив по пути. Даже собаки, отпрыгав и отлаяв ночь, спали в своих будках, закупоренные предрассветной студью. Только с дальнего края поселка долетал гул фабрики, работающей в третью смену. Слышались взвизги циркулярных пил, гукали паровозики-кукушки, хрипел стравливаемый пар. На спуске Дымокур чуть не вывалил всех из саней. Они раскатились на скользком взвозе, пошли боком, даже кобылу развернуло поперек дороги, перекосило оглоблями хомут и выперло ей на уши. Мужики отматюгались, поправили упряжь, и скоро поселок с блеснувшими тут и там первыми огоньками исчез из виду.
Ванька с Котькой затевали тычки, жеребятились от радости. Утренние звезды светили ярко, глаза покалывало от их льдистых лучей. Над рекой тянул устойчивый хиус, вымораживая все живое. Когда с утробным гулом лопался лед, казалось – сани ухают вниз, становилось жутко, и оттого ребячья возня начиналась с удвоенной силой. На них не покрикивали, пусть греются. Правил Осип Иванович. Он обмотал лицо шарфом, голову утянул в поднятый раструбом воротник тулупа. Филипп Семенович отвернулся к ветру спиной, колдовал над кисетом и почем зря костерил враз задубевшие пальцы.
– Хорошо-о! – бодрился Осип Иванович. – В эдакий мороз коза в суметах днюет. Больших переходов не делает, по орешникам лежит.
С рассветом свернули с наезженной дороги на речушку и погнали по наледи вверх к истоку. Показалось солнце, и мороз напрягся. Пар изо рта Осипа Ивановича вылетал тугим комочком, сыпался на тулуп белой пылью. Но солнце оторвалось от сопок, тяжело поползло в небо, и сразу стих хиус, начал сдавать мороз. В искрометном пространстве стало не различить, где кончаются берега речушки и начинается тайга: все горело, переливалось в глазах, слепило.
С потеплением начала появляться живность. Теперь не одинокая лошадка тащила обмерзшие сани. Сорока увязалась за ними, летела, вздымаясь и опадая обочь дороги, трещала на всю вселенную: «Едут страсти-мордасти, берегись, берегись!» В убеленных распадках безымянных ключей на березах черными шапками висели тетерева. Подвернуть к ним на санях на верный выстрел можно было, но мужики не рискнули – в торосах полозья искрошишь, кончится охота, не начавшись. А пешего тетерев не подпустит на сто шагов.
В этом, казалось совершенно безлюдном, пространстве совсем неожиданно для Котьки навстречу попался обоз из пяти огромных стогов. Навьюченные таежным сеном возы громоздились высоко в небо, придавленные тяжелыми бастригами. Тетивой гудели напряженные веревки. Возы тянули битюги – привозные коняги, раньше не водившиеся в этих краях, – каждый из-под Ильи Муромца, след шапкой не накроешь.
Встречные сделали остановку. Возчики и Дымокур с Осипом Ивановичем сбились в кучку покурить, перекинуться новостями. Выползли на свет белый и Ванька с Котькой, ноги размяли.
И снова дорога. Хрупает снег под копытами, летят спрессованные лепехи, шлеп-шлеп – хлопает лошадку по ляжкам обвисшая шлея, подгоняет. Совсем близко к верховью дорогу перебежали волки. Похожие издали на собак, тянулись они след в след, опустив угрюмые морды. Лишь на секунду замерла их цепочка на белой наледи, а уж вожак сердито отмахнул треугольной головой и трусцой повел стаю дальше, к заснеженным пихтачам на гриве распадка.
– Серьезные зверюги, язви их. Тоже охотники, – глядя с уважением в их сторону из-под лакированного козырька, проговорил Дымокур. – Не сидится в морозяку, ротозеев рыщут. Попадись-ка им сейчас! Хо! С ичигами, с тулупами схарчат.
– Ноги кормят, – поддержал Осип Иванович, и Котьке стало смешно: какие ноги? Которые они едят с ичигами? Дымокур повернулся на его хихиканье, уставился ослезненным глазом. Осуждал.
– В стаи сбиваются большие, это неладно. – Осип Иванович обвел вокруг себя кнутовищем. – Видать, мало пищи в тайге, такая штуковина получается. Вот и сбегаются. Скопом-то понадежнее. Загоны устраивают, все, как у людей. С умом черти.
– Уважительность вызывают, верно, – согласился Дымокур, укладывая рядом с собой двустволку, из которой прилаживался было пальнуть, да Осип Иванович отсоветовал: далеко, чего зря патроны расфукивать.
Возбужденные встречей с волками, парнишки еще долго вертелись в санях, уверенные – раз въехали в тайгу, успевай оглядывайся, зверь попрет всякий, глядишь, и медведь-шатун объявится. Но больше зверье не встречалось, и они снова зарылись в сено.
Зимовье, куда они добрались под вечер, срубил Филипп Семенович еще в начале двадцатых годов и с тех пор каждый год выбирался сюда зимней порой поохотиться, отдохнуть от хлопотных семейных дел, а пуще от въедливого баса жены своей Любавы.
Осип Иванович бывал здесь, правда, редко, но угодья удодовские считал самыми зверовыми. Поэтому согласился ехать прямиком сюда, а не на свои, костроминские, места, хотя глянуть на родные, давненько не посещаемые елани считал долгом обязательным, да и сыну показать заповедное надо бы, взрослеет парень.
Снегу в этом году выпадало мало, зимовье стояло незаметенное, дверь – чуть потянули – легко отгрудила косой сугробик. Духом стужим, необжитым встретила избушка. Кое-какие довоенные припасы свисали в мешочках, подвешенные к матице, вязанка козьих шкур лохматилась в углу. Не обметанное изморозью оконце струило синий свет. Видимо, Филипп Семенович, уходя из зимовья, нарочно выстудил его. На столе валялись пустые гильзы, поблескивала серебряной фольгой растерзанная пачка плиточного чая, из горлышка бутылки торчала оплывшая свеча.
Филипп Семенович отодвинул гильзы в сторону, убрал чай на полку, потом уж зашуршал спичками. Свеча набирала пламя нехотя, потрескивала. Свет зыбкий, красноватый наполнил избушку, и от этого становилось уютнее, не так студило.
– Ишь, сукины дети, домовничали тут! – ругнулся Дымокур, сметая ладонью на пол мышиный помет. – Давай, парни, устраивайся, а я конягу приберу. Осип, пошли.
Распорядился строго, на правах хозяина и пошел из зимовья. Полы тулупа болтались вороньими крыльями, мели пол. Осип Иванович покорно пристроился в затылок Дымокуру, пошел следом. Ничего не поделаешь – в чужой монастырь со своим уставом не лезут, к тому же Филипп Семенович бригадир, ему подчиняться надо.
Ванька тоже решил верховодить над Котькой. Кивнул на печку, дескать, давай растапливай. Сам взял раздерганный голик, но, видимо, посчитал – мести пол еще унизительнее, бросил веник к ногам Котьки, сам присел перед печкой.
Котька добросовестно подмел зимовье, что мог, прибрал на свои места, надумал выскоблить ножом стол, прикинул – воды сейчас не добудешь, придется таять снег.
Гудела печка, дверь в зимовье то и дело хлопала: мужики выносили, что не сгодится, вносили привезенное. Ванька ворчал – хоть ночь топи, не натопишь тайгу, весь жар выхлобыстывают на ветер. Филипп Семенович, возбужденный переездом, добрым видом зимовья, целостью имущества и припасов, весело отшучивался:
– А ты дров, Ванюха, не жалей! Жар костей не ломит, а тепло и вошка любит!
Ванька в который раз выбежал, запрыгал у поленницы, паря́ вспотевшей головой. С охапкой березовых поленьев втиснулся в дверь, хрястнул их об пол. Быстро натолкал в топку дров и, сидя на корточках, наблюдал, что сейчас произойдет. Железка на миг притихла, потом загудела пламенем, и жестяная труба начала малиноветь снизу до самой потолочной разделки.
– Эдак зачем? – встревожился Дымокур. – Заставь дурня богу молиться, он и лоб расшибет!
Котька взял кастрюлю, вышел на вольный воздух. Звезды густо высыпали на небо, над сопкой висела полная луна, оголубив сиянием густой пихтач по увалам. На искристом снегу тень от зимовья лежала чернильным пятном. Фыркала, похрумкивая сеном, кобыла и тоже была голубой с одного бока, и тоже чернильная тень лежала от нее на снегу, но не мертвая: переступала ногами, трясла косматой гривой.
Он набил кастрюлю снегом, стоял, пока не продрог. Натопил-таки Ванька зимовье – не продохнуть, а от стен все равно леденит, не скоро прогреются насквозь промерзшие бревна.
– Тебя за смертью послали? – крикнул, выскочив из зимовья, Ванька. Он подхватил кастрюлю – и бегом назад. Котька виновато пошел следом.
Филипп Семенович с отцом сидели за столом, раскладывали припасы, прикидывали, что куда, на сколько хватит, что попридержать, поэкономить.
– Где там застрял, сынок? – встретил отец Котьку. – Ты привыкай все проворно делать, будь таёжкой. Тут нерасторопный да неумелый пропадет в два счета.
Дымокур кивал потной лысиной, поддакивал, а Ванька малиново рдел, как труба у печки, но не от жара рдел – от удовольствия, понимая, что старики косвенно хвалят его, ставят в пример неумехе Котьке. Поэтому старался вовсю: двигал, гремел кастрюлей, шуровал в печи, в общем – усердствовал.
Угомонились поздно и встали поздно. Позавтракали картошкой в мундире с ломтиком сала каждому, выпили по кружке крепкого чая и стали собираться на первый выход в сопки, разведать, что к чему, оглядеться. Осип Иванович с Дымокуром обули унты из выделанной сохатиной шкуры – мягкие, белые, стельки в них из сухого пружинистого ковыля, ноге тепло и легко. На Ваньке тоже унты на ногах, но камусовые, а Котька в валенках. Все четверо в ватниках, и у каждого по ружью. Настоящая промысловая артель.
От самого зимовья разошлись парами. Осип Иванович с Котькой, Удодов с Ванькой. Одни по распадкам, другие по увалам: кто на кого коз нагонит.
Свистит крепкий наст под лыжами, сзади остается широкий след. Хорошие лыжи у Котьки, подбиты шкурой с сохатиных ног. Вниз скатываешься – короткая, жесткая шерсть приляжет, едешь сколько надо. В гору идешь – шерсть дыбом станет, не скользят назад ноги.
Первый табунок увидели далеко на седловине, второй перебегал распадок, стремясь выскочить на соседнюю гриву. Четыре козы – впереди рогач гуран – неслись кучкой, видимо, стронули их с лежек Удодовы только что, и козы, напуганные, еще не опомнились, не выстроились цепочкой, чтоб легче бежать по протоптанному следу. Они делали прыжки, увязая по грудь в снегу, махом вырывались из него и снова, вязли. Осип Иванович среагировал быстро. Котька не успел ружье с плеча сдернуть, как один за другим ударили выстрелы, осыпали с ближних пихт легкую кухту. Рогач гуран перевернулся в воздухе и ткнулся в снег. Остальные развернулись от просвистевшей перед мордами картечи и пошли прыжками назад, наискосок к охотникам.
– Не торопись, сынка, под шею цель, как раз будет! – свистящим шепотом поучал Осип Иванович, быстро перезаряжая двустволку.
Котька выстрелил в близко набежавших коз, промазал. Зато табунок распался, каждая коза бежала отдельно, взметая за собой белую пыль. Расчетливо, неторопко громыхнула тулка Осипа Ивановича, и два рыжих пятна замерли на белизне распадка. Четвертая коза махами вынеслась на гриву, оглянулась на отставших подруг, рявкнула и скрылась в ржавых зарослях орешника.
Так и не успел перезарядить свое ружье Котька, только переломил в казеннике, а уже все было кончено. Осип Иванович выковырнул из снега в спешке выброшенные стреляные гильзы, обдул их, сунул в гнезда патронташа. Рукавом телогрейки любовно провел по стволам, потом перекинул ружье за спину, ощупал на поясе нож в деревянных ножнах. Глаза его слезились от азарта, он моргал, встряхивая головой.
– Язви их, состарились гляделки! – ворчал он, но весело, взвинченный ловкими выстрелами, удачей в самом начале охоты.
– А отошли-то от избушки всего ничего! – ликовал Котька, прыгая с переломленным ружьем. – Вот уж настреляем мяса! Дней-то впереди – ого-о!
Отец взял у него одностволку, с клацаньем сложил.
– Сплюнь три раза, не сглазить бы. – Он навесил ружье на плечо Котьке. – И запомни: когда пришло время стрелять, не суетись.
– Так в первый же раз, папаня!
– Вот и запомни. А сейчас коз надо в одно место стаскать. Ну, что губы распустил?.. Одну-то ты, однако, зацепил. Видал, как зигзагами после выстрела пошла? Я уж только дострелил. Так что – не горюй, твой трофей, так и запишем.
– Не запишем, – Котька набычился. – Не я завалил, значит, не моя.
– Тоже верно, – улыбнулся отец. – Еще добудешь. Главное – не суетись, говорю. Поймал на мушку – и веди стволом, веди, не останавливай, а курок поджимай, поджимай. Вот под ускок козий давни до конца, самый раз угодишь.
Косули были упитанные, каждая килограммов по двадцати пяти, а гуран на все тридцать. Его себе на ремень-волокушу привязал Осип Иванович. Котьке велел тащить инзыгана – годовалого козленка, самого маленького. В это время с увала долетел крик Удодова:
– Каво стрелили-и, мужики-и?!
– С по-олем, Филипп! – напрягая шею, прокричал отец. – Спускайтесь мясо тащщить!
– Но-о, перегуд вашу мать, как скоро! – поспешая к ним, еще издали радовался и завидовал Филипп Семенович. Ванька подкатил первым. Завистливо и вопросительно глядел то на коз, то на Котьку. Подскользил запыхавшийся Удодов, за руку, по-бригадирски, поздравил спарщика. По такому удачливому началу немедленно начали сворачивать по цигарке, в возбуждении сорили на снег бурой махрой. У того и другого дрожали руки.
– Значит, есть здесь козулька, есть! – обирая с усов ледышки, уверял себя Дымокур. – Сейчас бы распластать одну да печенку достать, свеженинки горячей отведать, а то уж и забывать стал, какая она на скус. Ребят тожить приучать надо. Печенка охотнику наипервейшая еда.
– Соли с собой не взяли, вот беда, – ответил Осип Иванович. – А без нее вывернет без привычки. Потерпим до зимовья, тут недалеко.
– Вот опущенье, так опущенье! – сокрушался Дымокур. – Давай, Ванюша, привязывай козишку – да порыскали к избушке. Ужинать с мясом будем, с мя-асом!
– По стратегии, – поддел Ванька. – А почо пять раз стреляли? И ты, Котька, стрелил?
Котька кивнул.
– А какая тут твоя? – Ванька затянул петлю на задних ногах козы, завистливо приузил глаза.
Котька отвернулся и, чтобы уйти от расспросов, поволок инзыгана по старой своей лыжне. Дымокур выпятил губу, покивал Осипу Ивановичу, мол, гордый парень, не хочет чужую удачу себе присваивать. Осип Иванович в ответ подмигнул, дескать, самолюбивый, это неплохо, свое добудет из упрямства.
Ванька понял их немой разговор и вслед Котьке обрадованно крикнул:
– Смазал, мазила!
Филипп Семенович дал ему подзатыльник.
– Почо смазал? Не угодил по первому разу. – Он погрозил Ваньке рукавицей. – Еще как себя покажешь, тогда и орать право заимеешь. Оболтус, оболтус и есть.
К Новому году надо было обязательно отвезти добытых коз в поселок, сдать в столовую. Филипп Семенович с Осипом Ивановичем были довольны: за неполную неделю настреляли девять косуль. Их туши, без шкур, облитые водой и замороженные, чтобы стужа не сушила мяса, не терялись бы килограммы, лежали штабелем у стены зимовья, чуть припорошенные снегом.
В последний день отличился Филипп Семенович. Пришел в зимовье поздно, совсем ночью, приволок двух коз на одной волокуше, да еще гурана зарыл в сумете за шесть верст от становья. Чтобы воронье или волки не растаскали добычу, срезал и ошкурил несколько прутьев, воткнул их в холмик: надежная охотничья придумка, никакой зверь не подойдет, а что его так пугает – объяснить трудно. Котька с Ванькой засмеялись, мол, останутся от гурана ножки да рожки.
– Не тронут, – заверил их Осип Иванович. – Вы еще много чего не знаете, вот и прислушивайтесь, в толк берите. Какие могут быть хаханьки? Проверено на опыте… Ты глянь, Филипп, хохочут! А над чем, дурачки? Над мудростью людской! И-эх!
Он махнул рукой, снял с проволоки над печкой портянки, стал отминать их. Дымокур, распустив на унтах сыромятные ремешки, сидел в мокрой от пота рубахе на чурбачке с кружкой густого чая. Поднося к губам кружку, далеко выпячивал губы, опасливо вшвыркивал кипяток и с каждым глотком прикрывал глаза.
– Пущай, Оха, скалятся, дело молодое, беспонятливое. – Он поставил кружку на пол, начал стягивать унты. – Я для надежности хотел в сугроб портянку сунуть, да поостерегся, отморозил бы ходулю. – Дымокур хлопнул по укороченной ноге. – Служит пока исправно, хоть и поскрипывает в чашечке. А имя можно кое-что поведать, для пополнения ума. Вот был со мной случай, ну сплошной смех и грех.
И он, посмеиваясь, рассказал, как давно, до революции, когда еще жили своим хозяйством, испортил брату солонец, чтобы тот не попрекал его неудачной охотой.
У каждого был свой излюбленный солонец. Его берегли, подновляли солью, чужие, как правило, не знали, где он находится. Самым добычливым местом владел старший брат. Он сильно потешался над Филькой, изредка приволакивавшим в дом косулю. Тогда кучерявый неунываха Филипп выследил солонец брата и с наветренной стороны, чуть выше охотничьей садьбы спрятал пропотевшую портянку. Ходит старшой на солонец день за днем, а козы только спустятся с увала в распадок, морды из орешника высунут, хватят лихого духа, рявкнут по-страшному – и ходу. Ничего не поймет охотник, ругается почем зря и домой пустым является. А Филипп нет-нет да подшибет на своей садьбе гурана, посмеивается над братом, гоголем ходит. Старшой заподозрил неладное, чуть не на брюхе выелозил свой солонец и нашел портянку. Глянул – Филькина! Дома ничего не сказал, но в ружьишко Филиппово сунул патрон, одним порохом доверху засыпанный и запыжеванный.
Собрался Филипп на свой солонец, и старшой за ним крадется. Филька в скрадок влез, брат поодаль тихонько сидит, покуривает в горсть. Совсем темно стало, и вдруг хрястнул выстрел, да какой! Старшой на тропинку вышел, ждет. Смотрит – идет братка, ногами зигзаги чертит, скулит по-щенячьи. Подошел к старшому, и тот ахнул: правая щека Филькина бугром лиловым вздулась, аж глаз подперло, одна щелочка сквозит, а в ней слезина бусиной катается. Мало того – губы варениками болтаются, а одностволку в казеннике грушей раздуло.
«Это как тебя скосоротило, – заохал старшой. – Чо по две мерки в патрон сыпешь? Почо припас переводишь?» Филька в ответ что-то промычал, а брат ему весело: «Давай-ка, паря, бинтовать будем!» А сам вытягивает из кармана Филиппову портянку. Оробел Филька, а брат ничего, участие проявляет. Обвязал щеку портянкой, сверху бечевкой примотнул, чтоб не спадала. Таким и домой привел. Там уж все и рассказал по порядку. Отец их был на руку легкий, не посмотрел на Филькино увечье, отвозил вожжами по первое число. И за испорченный солонец, и за погубленное ружье. С месяц не мог на лавку сесть.
– Сурьезный был родитель, царствие ему небесное, – закончил Дымокур. Он весь как-то размяк, то ли от чая, то ли от воспоминаний о молодых проказливых годах. Осип Иванович тоже сидел размягченный. Эту историю Филиппову он знал давно, а тут она вроде кстати пришлась. Да и день получился удачный, а Филипп Семенович герой этого дня.
А назавтра случилось невероятное: пропал зарытый в сугроб гуран. Не помогли прутики – надежная охотничья придумка. А кто напакостил – узнать было нельзя: ночью выпал снег, хоть и небольшой, но прикрыл следы. Как осторожно ни сметал его Филипп Семенович, но определить, чьи следы, не смог. И на медвежьи продавы походят и на росомашьи. А может, человечьи? Последней догадкой поделился с Осипом Ивановичем. «Кто ж в тайгу без лыж сунется, – возразил тот, – выходит, прутики зверя уже не пугают, другое средство надо».
Разговор шел вечером в зимовье, когда все сошлись вместе. Три дня как распались пары: Удодов и Осип Иванович уходили всяк своим путем за козами подальше от избушки, а Котька с Ванькой, тоже поодиночке, кружили вокруг зимовья, стреляя белок и рябчиков. Разговор шел вечером, а утром другого дня сорвался в овраг и вывихнул ногу Ванька. Еле добрался до избушки. Без ружья и патронташа. Сказал – обронил, когда в овраг падал. Очнулся – нет ружья и патронов, один снег вспаханный по склону. Осип Иванович с Удодовым сбегали туда, пошарили там, сям, но найти ружье под снегом – все едино что иголку в стогу сена отыскивать. Ванька на охоту больше не ходил, прыгал по зимовью, кашеварил, тепло поддерживал, и то хорошо.
Решили, что поедет сдавать первое мясо сам бригадир, заодно отвезет домой Ваньку: нога в лодыжке болела, и, как ни натирали, ни бинтовали туго, он с криком ступал на нее. Понятное дело – в больницу надо.
Утром тридцать первого Филипп Семенович отъезжал. Осип Иванович с Котькой топтались у саней, говорили что полагается на дорогу, как всегда бывает в последний момент, вспоминали – забыли то, другое. Ванька лежал в санях под козьими шкурами. Их было много, мягко доедут. Наконец распрощались. Удодовы уехали, заслонились пихтачами, стало тихо. Падал лохматый снег, долбя сухостоину, раскатывал по лесу звонкую щелкотню пестрый дятел. Где-то близко пырскал недовольный колонок, обнаружив пропажу козьих туш, к которым приповадился и считал своими.
Он был хитрющий, этот зверек. Когда приметили его четкий наслед по снегу к избушке, Дымокур смастерил плашку-давок, насторожил. Колонок регулярно приходил по ночам, выгрызал из туши маленький кусочек, а покидая место кормежки, обязательно спускал плашку, но сам под давок не попадал. Уж как он ухитрялся это делать, мужики объяснить не могли, но по утрам всякий раз восхищенно выругивались. Потом Дымокур снял плашку, сунул ее в печь. «Раз такой умный, зараза, пусть живет».
Костромины постояли у зимовья и вернулись в тепло. Сегодня решили на охоту не ходить. Дел за каждодневной суетой накопилось всяких, а переделать их времени не хватало. С охоты заявлялись – едва ноги переставляли, а тут что-нибудь еще на волокуше привязано. Так ухайдакивались по сопкам – до нар добредут, и все, валятся, никаким хлебовом своим не мог соблазнить Ванька.
Вот и сидели теперь Осип Иванович с Котькой, снаряжали патроны, чинили одежку. А в ясный и звездный вечер они срубили недалеко от избушки молоденькую пихточку – ярко-зеленую, ласково-лапчатую, оттаяли и стали наряжать вместо елки. На нее, растопоршенную, сладко пахнущую смолой, вешали кусочки ваты, изрезанную в соломку серебряную фольгу от пачки чая. Осип Иванович растопил в банке одну большую свечу и накатал маленьких свечечек, а вместо фитиля продернул сквозь них суровую нитку. Котька разукрасил ветки начищенными гильзами. Вместо звезды на макушку надернул пузырек, чтоб сверкал.