355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Пакулов » Глубинка » Текст книги (страница 13)
Глубинка
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 05:51

Текст книги "Глубинка"


Автор книги: Глеб Пакулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)

– Ты вот мимо ушей пропустила, а Костя видишь на что намекает, – отец щелкнул по листку. – Куда отвели, прямо не сообщает, а если умом пораскинуть – понятно. Вот соображай… «Находимся в граде вождя». Ну, что это такое?

– А пошто в граде-то? Или это по-каковски?

– Хэ, мать моя вся в саже! – отец нагнул голову, сверкнул единственной линзой. – Как ты не поймешь! Вождь кто? Сталин! А град – это, стало быть, город. Вот и получается – Сталингород… Стоп, стоп. Получается – Сталинград! По-старому – Царицын… Вишь, язви их, немцев, куда прут. К Волге-матушке!

Еще посидели, поговорили о том о сем, и Капа стала прощаться.

– Не проспи на работу, а то уволю! – весело сказала она Котьке. Он пообещал встать утром до первого гудка. Капа ушла. Осип Иванович взялся за починку сапог, надо было сделать новые набойки, усадил рядом с собой Котьку – смотри учись. В это время в избу вошел Удодов. Он был похож на пьяного.

– Что с тобой, Филипп? – встревоженно спросил Осип Иванович и встал со стульчика.

Удодов не ответил. Спотыкаясь, он слепо прошел к столу, опустился на лавку и зарыдал. Ульяна Григорьевна кинулась к ведру, но воды в нем не оказалось: Котька все вылил в умывальник.

– Сбегай! – она подала Котьке ведро, сама распахнула шкафчик с лекарствами.

Когда Котька вернулся с полуведром воды – расплескал по дороге, – Филипп Семенович все еще сидел у стола. Уронив меж колен руки и запрокинув голову, он судорожно, с подвывом, хватал воздух и снова трясся от рыданий. Рядом с ним стоял Осип Иванович. Опустив ладонь на плечо Удодова, он растерянно смотрел на истыканную флажками карту. Матери дома не было. Котька догадался – пошла к Любаве, помочь в горе: присутствием, сочувственными слезами, словами ли, а помочь, главное – одну не оставить.

Котька зачерпнул ковшик воды, поднес к губам Филиппа Семеновича. Удодов глотнул раз, другой и будто притушил рыдания. Тяжело дыша, смотрел на похоронки, брошенные на столешницу, потом сгреб их, смял в кулаке, грохнул им по столу.

– Двоих! Сразу! Оха! – он вымученными глазами посмотрел на Осипа Ивановича. – Где он, Ржев этот, где он?!

У Осипа Ивановича дрожала челюсть и лицо стало серым, нехорошим.

– К западу от Москвы, Филипп, – еле справляясь с прыгающими губами, выговорил он. – Совсем рядом.

Филипп Семенович перевел взгляд на карту, поморгал, сгоняя слезу, чтобы разглядеть место, где кончились его сыновья. Всё были, были и враз кончились, перестали быть, остались бумажками в сжатой руке.

– Рядо-ом! – с болью вскрикнул он, так ничего и не разглядев на карте. – Все еще рядо-ом, фриц, а мой дом пустой! Как гильза выстрелянная, одна гарь внутри-и!..

6

С первым фабричным гудком вставали мать с отцом, а попозже будили Котьку. Он быстро выхлебывал суп, выпивал кружку чаю и бежал через поселок к проходной. Тут, в толпе рабочих, шагающих в затылок друг другу мимо вахтера с брезентовой кобурой на ремне, его заставал второй гудок. С третьим, самым коротким, он уже стучал молотком, сколачивая боковины фанерных ящиков.

Работа была немудреной: клал на чугунную плиту четыре деревянные рейки, сверху фанерный лист, вколачивал восемь гвоздей – и боковина готова, в стопку ее, и начинай новую. Только набив руку на боковинах, можно было ждать перевода на самый ответственный участок цеха – сколачивать из заготовок ящики. Тут и паек был получше, и зарабатывали побольше. Здесь была вершина квалификации ящичного цеха.

А пока Котька бегал с тележкой, подвозил к своему верстаку фанеру, рейки, изворачивался, чтобы вырвать у кладовщика нормальных заводских гвоздей, а не проволочную или листовую сечку. Такие гвозди звали гнутиками. Они с одного удара редко входили в дерево, изгибались кольцом, их приходилось вытаскивать клещами, время шло, а дело стояло. Ящичники – взрослые парни ругались, требовали боковин. Парнишки спешили, кровенили пальцы о заусенцы сечки, суетились, выли от боли, шмякнув молотком по руке.

Зато когда получали у кладовщика нормальные гвозди – работа кипела. За перевыполнение плана сбойщику давали лишний килограмм хороших. Их припрятывали на черный день: У каждого была своя заначка, тайная, тщательно оберегаемая.

Через два месяца работы Капа сказала:

– Давай, Костя, на ящики становись. Двух парней в армию взяли, так что – давай. И Васю Чифунова поставлю. А боковинки мелкота осваивать начнет. Пятерых к нам из детдома прислали.

В этот первый день на полной сбойке Котька к концу смены сколотил тридцать ящиков. Не сильно отстал и Ходя, всего на пять штук.

– Нормально, ребятки, дело пойдет, – похвалила их Капа. Ее место тут же в цехе за столом в самом углу. Сидит, поглядывает на свою «гвардию», как она называла парнишек, что-то пишет в журнале, а то уйдет, поругается из-за задержки пиломатериала, вернется не в духе, но на своей «гвардии» злость никогда не срывала. Свернет длинную папиросину и молча сидит, дымит.

До войны, после семилетки, Капа училась в двухгодичном техникуме, вернулась мастером и работала хорошо. Потом пошли неурядицы личные и производственные, ее сняли с должности мастера и направили в коробочный цех на спичечный конвейер выправляться. Выправилась, вернули в ящично-распиловочный. Теперь над ее столом всегда красный флажок – передовик. И еще она отвечает за столярный цех, недавно организованный. Работали в нем женщины и старики, делали крепкие, на шипах, ящики для мин, гранат да еще какие-то длинные и узкие «гробы» на металлических застежках. Для чего они, никто толком не знал. Поговаривали – под снаряды для «катюш».

Утром, как только Котька входил в цех, сразу глядел в сторону стола и встречался с Капиным взглядом. Она кивала ему, и он по ее взгляду, по улыбке определял, как и что. Если глаза веселые – получила письмо, если просто кивнет, а сама будто мимо смотрит – не было весточки, переживает. И сам он весь день тревожится: домой уж какой день письма́ от Кости не приходит, мать извелась совсем. Думал, может быть, Капа получила, а тут и подходить к ней спрашивать не надо – и так все понятно.

Вот и нынче он понял по Капе, что нет известий. Надо ждать, напишет. Он не очень-то любит письмами баловать, не то что Сережа. Этот шлет их регулярно. Потому за него и тревоги меньше. Но как не переживай, а дело стоять не должно. К обеду половину нормы Котька сделал. Как только заревел гудок, сзывая рабочих в столовку, он сунул молоток за пояс, как все делали, чтобы не сперли инструмент, к которому привыкла рука, и пошел обедать.

Столовка была на территории фабрики и кормила только рабочих. Раньше других, до гудка, посланный мальчишка-подсобник уже занял очередь у раздаточного окошка. Раздатчица брала талоны, пересчитывала и начинала метать на залитый оплесками подоконник красные глиняные миски, доверху наполненные супом.

– Одна!.. Две!.. Три! – считала она, мелькая потным лицом в окошке.

Ящичники тут как тут. Подхватывают миски – и бегом к столикам. Очередь шумит, подгоняет. Раздатчица просит есть побыстрее, мисок не хватает. А попробуй быстрее: суп из кислой капусты, только что с плиты.

Управились с первым – и с этими же мисками за вторым, вне очереди. Сегодня каша, размазня гороховая. Тоже горячая, но дуешь на нее – матовой корочкой подергивается, и корочку эту ложкой сгребаешь – и в рот. Сытная пища. Это не пюре из картошки, почему-то обязательно мороженой, после нее голод через час дает знать о себе. А горох сытость в брюхе долго держит, знай помахивай молоточком.

После второго – чай. Этого пей сколько хочешь, он в бачках стоит, сушеной морковью запаренный, даже чуть слатит.

В столовой шум ровный, как в улье, кто что говорит – не поймешь. И парно́, и дух кислый. Отобедали – на улицу. Время еще есть, закурили, кто курит, сидят на лавочке вокруг бочки, в землю вкопанной, дым коромыслом. Мужики анекдоты про Гитлера с Геббельсом рассказывают, а парнишки своим заняты – в чику играют, в пристенок. Котька тоже стучал битой по искореженным пятакам, а сам поглядывал, не покажется ли из столовки Вика. Наконец она вышла с двумя подружками. Они втроем работали в теплице, которую соорудили Осип Иванович с Удодовым.

После гибели сыновей Филипп Семенович жил один: Любава не могла находиться в доме, из которого ушли и куда не вернутся никогда ее дети. Уехала к сестре под Читу. Филипп Семенович не покинул поселок, да и захотел бы – не отпустили с производства. Он среди знакомых людей переживал свое горе, так оно легче, но в доме своем тоже не жил, ночевал и дневал в теплице или у Костроминых. Они с Осипом Ивановичем не подкачали: уже в начале июня в столовую стала поступать диковинная редиска – длинная, белая и сочная. Ее выдавали в обед через день по штуке на рабочего. Редиска была огромной, граммов по двести, сорта необыкновенного, из заморских краев. Людям, пережившим суровую зиму, отощавшим на скудном питании, она вовремя пришла на помощь, остановила начавшуюся было цингу. А теперь на очереди были огурцы, а там помидоры.

Времени до начала работы немного оставалось, и Котька пошел следом за девчонками. Вика, как знала, что он пойдет следом, остановилась и поджидала его, глядя из-под надвинутой на глаза косынки. Девчонки, удаляясь, хихикали.

– Что им, смешинка в рот попала? – спросил Котька. – Привет. Сегодня еще не виделись.

– Приветик! – Вика улыбнулась. – Пусть смеются. Ты к отцу?

– И к нему тоже. Он там?

– Уходили на обед – был.

Котька прошел по междурядью в дальний конец теплицы. Отец был там, разговаривал с Удодовым и Чи Фу. Корейца тоже привлекли к работе в фабричной теплице, и теперь разговор у них шел о том, каким образом передать все хозяйство Чи Фу, а им – Удодову и Костромину – переключиться на рыбалку. Дело они наладили, теперь только следи, девчонок направляй, и овощь будет. Не корейца, прирожденного огородника, учить этому. А рыбалка – особое мероприятие, там не только умение важно, но чтоб и везение присутствовало. Она не каждому, кто хочет, в руки идет, рыба.

Увидев Котьку, отец подошел к нему.

– Ну, как дела? – спросил он.

– Ничего. Сегодня план перекрою, – похвастал Котька и тут же понизил голос до шепота: – Дай штуки две-три редиски?

– Это еще что такое? – отец помахал перед лицом ладонью. – Никаких гвоздей на этот счет. Завтра в столовой всей утренней смене давать будут. Потерпи. Мы тут сидим, на грядки дышим, чтоб к ночи подросла, вторую смену покормить.

– Я хотел Капу угостить.

– Ты губы не дуй. Ты подумай, дурья башка! – Отец оглянулся, зашептал: – Здесь, что ли, хрустеть станешь? Или где спрячешься, да как жулик? А что в цехе скажут, когда увидят – мастера задабривает? Хорош гусь! Я вон девчонкам и то, крадучись, лишнюю сгрызть разрешаю. Так они не мои, детки, а ты?.. То-то и оно. Совсем другое дело.

– Ладно, папка, я все понимаю.

Котька припустил бегом из теплицы. В дверях девчонки швырнули в него охапкой редисочной ботвы, и он под их веселый смех вылетел во двор, на ходу сбрасывая с себя зеленые шершавые листья.

После смены Котька сказал Ходе, что уже долго не проведывали деда Гошу. Ходя согласно кивнул. Он вообще говорил мало и редко. Больше изъяснялся головой, круглой, как тыква, в белых проплешинах от перенесенной недавно золотухи. Спросят о чем-нибудь, он своей лобастой мотнет туда-сюда или клюнет в грудь подбородком – и весь разговор.

Решили зайти сейчас же. Они знали, что деда от вахтерства освободили. Он караулил склады готовой продукции на территории спичфабрики, добавочно обнесенные внутренним забором, уснул ночью на посту. Деда сочли непригодным к караулам, но не уволили – куда пойдет старый, – перевели в надомники, бумажные кулечки под спички склеивать. Он считался рабочим, хлебную карточку получал – не иждивенческую, да еще за кулечки деньги перепадали. Дед не роптал. Клеил копеечную упаковку и из дому почти не выходил. Ребята не забывали его, помнили рассказы про лихую моряцкую молодость, про походы по морям-океанам, про гибель в Цусиме и всякое другое интересное. Навещали деда кто с чем: тот махорки из отцового кисета отсыплет, этот из-под курицы яичко умыкнет, третий супу в баночке под полой притащит. Девчонки прибегали мыть пол, бельишко немудреное стирали, штопали.

Тихо приоткрыли дверь в дедову каморку, заглянули. Дед сидел у стола, гнул на чурбачке-эталоне шершавую бумагу, мазал края клеевой кистью, пришлепывал ладонью и сразу отмахивал готовый кулечек на пол. Грудка их накопилась у стула, почти скрывала ноги деда. Он не замечал ребят. Он пел:

 
…На дне океана глубоком
забытые есть корабли.
Там русские спят адмиралы
и дремлют матросы вокруг…
 

Ребята знали эту песню, сами орали ее, но так, как ее пел дед, надо было слышать и видеть. Он декламировал нараспев. Седые брови нависали над суровыми глазами, едва-едва покачивалась в морщинистом ухе тусклая серьга, будто боялась спугнуть дедову слабеющую память. И такие же тусклые, как серьга, катились по щекам и гасли в усах его поминальные слезы.

 
…у них прорастают кораллы
меж пальцев раскинутых рук…
 

Постояли, пока дед не кончил свою длинную песню, тихо скользнули в дверь. Дед по-прежнему не замечал их. Теперь он крутил «козью ножку». В солнечных полосах, бьющих из окна, хороводили пылинки, реденький ежик седых волос деда прохватило солнце, бледной теплотой просвечивали уши.

– Здравствуй, деда!

Он на выдохе повернулся к ним, обволок себя круговым дымом, будто корабль, поставивший завесу.

– Кто энто? – отмахивая дым, дед зарулил ладонью.

– Костя с Васей.

– Ну, проходите!

Ребята сели на лавку. Дед скользнул взглядом по их рукам, по карманам, заметил молотки, всунутые за ремни. Он был веселый, дед Гоша. И теперь, сморщив лицо в улыбке, спросил:

– Пришли заколачивать меня в деревянный бушлат? Где его оставили? Небось за дверью стоит по стойке смирно.

Он закашлялся смехом, покряхтел, потом лихо расправил усы.

– Рано еще такого молодца, как думаете, братишки?

Вася с Котькой улыбались, поддакнули, ожидая какой-нибудь истории от неунывающего деда. Он много чего повидал, много побродяжил по свету, а к старости осел в поселке рядом с флотилией, дышал ее запахами и, как старый, списанный корабль, отведенный в тихий затон, помаленьку дряхлел, теряя последнюю оснастку.

– Трудитесь? – дед склонил голову, по-птичьи, сбоку, смотрел на них, мигая отцветшими глазами. – Правильно. Раз уж всем миром поднялись, плотным комком на немца катимся – раздавим.

– Наши Одессу, Севастополь отдали, – сказал Котька. – Брат из Сталинграда письма шлет, там воюет. Другой под Ленинградом.

– Севастополь… Его уже отдавали, да назад взяли. И теперь возьмем. Еще устроим немцу полундру. – Дед поплевал на «козью ножку», бросил ее к порогу. – Что силой у русских отымают, они всегда назад берут. А силенок хватать не станет – старики по России поднимутся, бабы в строй встанут. Не такой мы народ, чтобы в покоренных елозить.

– И ты пойдешь, дед?

– Пойду! – Дед ногой шевельнул в сторону легкую груду пакетов, прошел к двери и распахнул ее. За редкой заставой поселковых крыш виднелась широкая река с размытым далью противоположным пологим берегом. Оттого казалось, что перед глазами раскинулось море.

– По России пойду, – сказал он в этот широкий окоем. – А то за жизнь редко землю ногами трогал. Ведь как было? То палуба тебя укачивает, то паровозная бронеплощадка.

– Пешком-то, поди, трудно будет, – посочувствовал Котька, не веря в дедово решение.

– А ничего-о! Я сухонький, меня легким бризом по земле покатит, – дед тихо, счастливо засмеялся, обрадованный хорошей придумкой. – Скукожусь – и покатит, покатит по полям, по лесам. А где в воздух поднимет, через горы перетащит. Почему нет? Я эва какой, одна оболочка. И душа во мне легонькая.

Он вернулся к столу, поднял грустные глаза к портрету, вгляделся в себя молодого.

– Расейский я, ребятки, вот какое дело, а время подходит, тянет к родному погосту. Приду, поклонюсь дедам-прадедам, отцу с матерью и спокойно рядышком лягу. Землица у нас там мягонькая, родичами сдобренная, ладненько мне станет.

Дед отвернулся от портрета, заметил, как поскучнели от его слов ребята.

– Эге! А вы чего носы повесили? Ну-ка на флаг – смирно! – Дед притопнул ногой в обрезном сапоге, вскинул бороду. – Так смотреть!.. Ваша смертка далеко, как в перевернутом бинокле, даже совсем не видать еще, а потому – гляди веселей!..

До времени, когда можно будет подкапывать картошку, дни считали по пальцам. Ульяна Григорьевна через утро подшевеливала куст-другой – как там, не пора ли? Но клубни были в горошину, над зеленой кипенью ботвы только-только начали зажигаться фиолетовые огоньки цветенья.

Все скудные запасы были подобраны, люди сидели на хлебе и воде, начали пухнуть с голода, участились похороны.

В заводской теплице теперь справлялся Чи Фу с девчонками, а Осип Иванович с Удодовым промышляли на заамурских озерах. Уехали они недавно, поэтому никому не было известно, как там у них дела рыбацкие, скоро ли поддержат рыбешкой, как зимой поддерживали мясом? Между тем из теплицы в столовую начали поступать первые огурцы, репчатый лук. Зелень эта по-прежнему сдерживала цингу, не давала ей особенно распространиться.

Неля совсем редко появлялась дома. Иногда прибежит после дежурства, расскажет свои новости, подберет чужие, похватает чего найдет пожевать – и снова пропадает в городе несколько дней.

Как-то в затхлый, безветренный и душный вечер, когда после долгого бездождья листья на тополях по-скручивались, тронешь – звенят жестяным веночным звоном, а из-под ног пыхала серая пыль, в избу вбежала Неля, переполошила криком:

– Мамочка, ты погляди-и!

Она схватила Ульяну Григорьевну и потащила к окну. Возле сараюшек, под пыльной черемухой, стояли девочка с мальчиком лет по семи. Они обламывали молодые веточки и жевали мягкие концы.

– Я думала – они забавляются, а они… едя-а-ат! – ревела Неля.

Ульяна Григорьевна хмуро смотрела в окно, губы ее шевелились, будто она помогала тем, у сараюшки, жевать черемуховые прутья. Что она думала, что ей напомнило это зрелище? Может быть, тот далекий и такой близкий тридцать третий, когда вот таких же своих двоих детишек спрятала в немилостливую землю. Она тогда много требовала жертв, земля.

Она отвернулась от окна и ушла на кухню. Там достала хлеб, долго прицеливалась ножом, царапая горбушку, потом решительно отрезала половинку.

– Отнеси им, дочка. Домой уж не веди. Ничего больше у нас нет. – Перекрестила хлеб, подала Неле. – Мы уж чо, как-нибудь. Да не стой, иди, а то уйдут.

Неля выбежала из дома. Детишки недоверчиво смотрели на протянутый им хлеб и, словно ожидая взбучки за ломку черемухи, прятали за спину прутики.

– Возьмите, – упрашивала Неля.

Но дети даже отступили от нее. Они исподлобья глядели на Нелю темными провалами, на дне которых настороженными зверьками притаились глаза.

– Это же хлеб, хлеб!! – тормошила она детишек.

Слезы ли Нелины растопили недоверие, но упали на землю прутики. Брат и сестра взяли горбушку. Они не разломили ее. Придерживая одной рукой, отщипывали кусочки, клали в сведенный оскоминой рот и жевали медленно, будто все еще опасаясь подвоха, и трудно сглатывали, вытягивали шеи по-цыплячьи.

Приковыляла на больных ногах Мунгалиха, соседка Костроминых, принесла под фартуком банку молока.

– Запивайте, не то задавит, – приговаривала она, поднося банку то брату, то сестренке.

Ребятишки ели хлеб, пили молоко, и все молча. Успеть бы насытиться, поверить, что не во сне им привиделось такое. А что они спят, было похоже: жуют с закрытыми глазами, лишь на миг приоткроют, чтобы угодить губами в край банки, и снова накатывают на глаза прозрачные веки.

– Много их чей-то по поселку стало, – шептала Мунгалиха. – И вчера, и третёводни ходили собирали их с милиционером. Эти из дома какова разбежались, ли че ли? Ты их, девонька, в контору сведи. Туда их всех табунят.

Мунгалиха сунула пустую банку к животу под фартук, левой рукой побросала короткие крестики на широкое, с растерянными глазами лицо и похромала к избе, соря скороговоркой:

– Господи, помилуй нас, господи, помилуй…

В конторе спичфабрики Неле указали на красный уголок. В нем, листая журналы, сидели за красным столом несколько малолеток. Было душно, и окна распахнули. Ленивый ветерок шевелил занавесками, доносился отлаженный фабричный гул. Ребятишки-старожилы без лишнего любопытства встретили новеньких. Видно было – не знакомы, из разных мест. Тут же, рядом с гипсовым бюстом Ленина, сидел поселковый милиционер. Он встал, увидев новеньких, одернул гимнастерку.

– Откуда, орлята, чьи?

Неля открыла было рот, но участковый строго передернул бровями, мол, помолчи, сами должны сказать.

– Ну же, ну, – подбадривал он, теребя мальчишкину лохматую голову. – Рассказывай давай, ты же мужик. Или язык проглотил? Эй, орёлики! Дайте ему взаймы говорилку.

Разулыбались «орёлики». Улыбнулись и новенькие, сморщили кожу на усохших личиках.

– Из Зеи мы, Громовы. Я – Вовка, а она – Любка. – Мальчик потыкал в сестренку пальцем.

– Правильно! – весело подтвердил участковый. – Я вас знаю, сам зейский. Так что, считайте, мы почти родня.

– Ну да-а, – не поверил мальчишка. – У нас бабушка родня. Папка воевает, а мамка померла.

Мальчонка насупился, замолчал. Любка, она была чуть постарше, задрала платьице, заставила братишку сморкнуться в подол, утерла ему слезы.

– Нас бабушка в Комсомольск к дяде повезла, да на пристани заболела. Узнавать нас перестала. Кричит: «Кышь, кышь, рогатые!» Мы убежали, а ее машина увезла, – проговорила девочка и устремила взгляд в стену, будто сквозь нее увидела тот недобрый день, пристань, чужих людей, увозящих последнего родного человека.

– Ясненько. – Милиционер притянул к себе детишек: – Вот сегодня все вместе поедем в хороший дом. Будем жить в нем – поживать и отца дожидать. Отмоют вас, оденут, а война кончится – пожалуйста, в Зею, к отцу. Верно?

Вовка с Любкой радостно кивнули. Дверь отворилась, и в красный уголок зашел парторг Александр Павлович, оглядел всех, спросил у Нели:

– Ты привела? Спасибо. – Он нагнулся к ребятишкам, одной рукой обнял их за плечи. Пустой рукав выскользнул из-под ремня, печально мотнулся у пола.

– Покормить их надо, а потом в горсовет. Скоро полуторка придет. – Парторг выпрямился, ловко подхватил рукав, сунул под ремень. – Сбегай с запиской в столовую, Иван.

– Они хлеба с молоком поели. – Неля присела перед детишками на корточки. – До свиданья, Громовы. Мне на работу, а то бы проводила. Не хныкать. Октябрята не плачут.

Она вышла из конторы. У крыльца стояла полуторка. Из кузова Илларион Трясейкин подавал шоферу мятые жестяные коробки с кинолентами. В последнее время Илька работал завклубом и киномехаником, совсем перебрался жить в поселок. Видимо, из редакции уволился или что другое произошло, но в городе показывался редко, только за новой кинокартиной.

– А-а, товарищ Костромина, – игриво встретил он появление Нели. – Редко стали видеться. Все нам некогда, все мы спешим. Совсем стала горожанкой.

Неля сошла с крыльца. Трясейкин сиганул с полуторки, загородил дорогу.

– Поздороваемся, что ли? – он отряхнул руки, изогнул костлявую спину, рыбкой выставил перед собою длинную ладонь. Неля мазнула по ней своей и хотела убрать, но Илька успел сцапать ее за пальцы. Держал крепко, мял их в потной ладошке, старался заглянуть в глаза. Неля отворачивалась, легонько тянула назад свою руку.

– Да пусти же.

– Стой, попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети! – в нос пропел Илька. – Все пасешь мою Катюшу? Оберегаешь?.. Поздно, цыпочка.

– Ты уверен? – Неля выдернула руку, помахала, подсушивая. – Другому Катя отдана и будет век ему верна. До свиданьица!

Трясейкин глядел ей вслед, посмеивался.

Небо смилостивилось, и в ночь полил хороший дождь. Он шел и весь следующий день. После него картошка подросла быстро, и ее начали подкапывать. Ожили люди. В это самое время из поселка исчез деда Гоша. Когда Котька пришел к нему, комнатка была пуста, только под столом в углу лежали грудкой спичечные пакеты. Исчезло с койки дедово солдатское одеяло, зеленый, окованный белой жестью сундучок и фотография молодого военмора.

«А я скоро пойду, я сухонький, меня легким бризом понесет», – вспомнил Котька слова деда и представил, как тащится старичок по длинной дороге один-одинешенек с сундучком, с портретом под мышкой и каждому встречному показывает себя молодого и бравого.

Дома Котьку ждала радостная весть: приехал отец. Котька и есть не стал, побежал на берег.

Осип Иванович с Дымокуром приплыли на большой лодке с круто загнутым носом и такой же кормой. Эти лодки, похожие на пиро́ги, называли румынками. Они хорошо держались на воде, не боялись больших валов.

Отец встретил Котьку сдержанно, по-мужски, чуть приобняв. Не хотел при Удодове проявлять особых чувств, понимал – больно глядеть Филиппу Семеновичу на их встречу. Ванька как исчез, так ни разу и не написал ему, а Любава жила у сестры, далеко. Котька поздоровался с Филиппом Семеновичем. Удодов как равному подал ему руку. Разговаривать пока было не время: рыбаки сдавали рыбу прямо тут, на берегу. Из лодки выкатили четыре бочки, выгрузили тяжелый мешок, чем набитый – неизвестно. Завпищеблоком Бондин был тут, чертил карандашом в блокноте.

– В бочках караси, – объяснял Осип Иванович. – Чуток присоленные. На все годятся, даже уху можно варить. Центнеров шесть или поболе. Это на глаз.

– Взвесим. На этот счет не сомневайтесь, ни чешуинки не пройдет без веса. – Бондин нагнулся над крапивным мешком, задергал ноздрями. – Никак, копчение?

– Немножко подкоптили, – кивнул Осип Иванович. – Филипп по этой части мастер. Надо по семьям распределить, по ребятишкам.

– Это уж мы обязательно! – Бондин вырвал из блокнота листок, отдал рыбакам. – Долго не задерживайтесь, мужики. Сутки дома – и хватит. За дело, за дело. Вы большую помощь оказываете людям и продолжайте в том же порядке. Ваши заслуги учтем, понимаете?

Рыбаки закивали. Показалась телега. Ее тянула удодовская кобылка. Колеса вязли в песке, возчик – губастый, придурковатый парень – махал кнутом, дергал вожжами, орал дуром на всю-реку. Удодов пошел навстречу, столкнул возчика с телеги, взял лошадку под уздцы и, ласково приговаривая, привел к лодке.

– Уж вы поберегли бы кобылку, – укоризненно обратился он к Бондину. – Чо охламону всякому доверяете? Такие мигом уездят, а потом куда ее, на мясо? Так и мяса на ей нету. А нам она еще послужит зимой.

– Возчика сменим, – пообещал Бондин и погрозил парню кулаком.

Вчетвером закатили в телегу пару бочек, положили мешок с балыками. Бондин уехал с первым рейсом, чтобы не оставлять копченую рыбу без догляда. Старики сидели на борту лодки, покуривали, ждали возвращения телеги. Котька от нечего делать вычерпывал воду из румынки, потом сел в лодку, привалился спиной к высокому гнутому носу, поглядывал на взвоз, не покажется ли лошадка. И вдруг увидел мать. Она шла по самому краю яра, направляясь к спуску. Шла медленно, вся темная на ясном фоне неба.

– Мамка идет, – спрыгнув на берег, сказал Котька.

– Верно, – вглядевшись, подтвердил отец. – Ждала, ждала вот и не вытерпела. На обед звать идет.

Мать спускалась по взвозу прямая, в белом горошистом платочке, одну руку держала на груди, будто не давала выскочить сердцу, другою водила перед собой как что-то ощупывала. Осип Иванович поднялся, стоял, выгорбив спину, настороженно глядя на идущую к мим Ульяну Григорьевну, и вдруг простонал.

– Ты че, Оха, че? – испуганно спросил Филипп Семенович, вскочил, скособочился на укороченную ногу.

Ульяна Григорьевна ступила на берег и не пошла к лодке; мягко осела на колени и ткнулась головой в песок.

– Ма-а-ать! – охнул Осип Иванович и побежал к ней. Котька бросился следом, за ним тяжело топал Удодов.

Отец примостил голову Ульяны Григорьевны на своих коленях, растерянно взглянул на Котьку.

– Воды, сынка! – шевельнул он побледневшими губами. Котька бросился было к лодке за баночкой, но навстречу хромал Удодов, нес в своем картузе воду, расплескивал, оставляя на песке темные нашлепки.

От воды Ульяна Григорьевна пришла в себя, но ничего сказать не могла: лицо одеревенело, губы перекосило, и они не шевелились, хотя по глазам было видно – силится что-то сказать. Котька смотрел в ее напряженные глаза и не мог ни сдвинуться с места, ни закричать: мать, так много перенесшая в жизни, но всегда казавшаяся несокрушимой, лежала на песке, раскинув непослушное тело, и в эту неподвижность, в сломленность ее не хотелось верить.

– Филипп, – простонал отец. – Фельдшера надо! Сынка-а, беги-и!

Только теперь Котька почувствовал, что может двигать ногами. Он бросился вверх по взвозу. На яру ему встретилась телега. Бондин что-то крикнул, но Котька только отмахнулся.

Когда он с фельдшером спешил назад, Ульяну Григорьевну на телеге везли в амбулаторию отец с Удодовым; Бондин остался у бочек, а парень-возчик шел позади телеги мрачный, что-то уяснив поврежденной своей головой. Фельдшер только взглянул на мать и распорядился срочно везти в город. Сделал Ульяне Григорьевне укол, примостился на телеге сбоку. Удодов притащил охапку соломы и одеяло, уложили, укутали мать, чтоб не так было тряско, и отец с фельдшером покатили из поселка.

Пока мать снаряжали в дорогу, телегу обступили старухи. Как водится, пошли шепотки, вздохи.

Когда телега тронулась, к толпе сзади подошел почтальон Гладомор в черной тужурке, с сумкой на боку. Он снял шляпу и так стоял, прижав ее к груди, глядя вслед телеге. Удодов обнял Котьку за плечи, встряхнул и почти насильно повел к дому.

На крыльце сидела Капа. Увидев Котьку, она уронила голову на руки, плечи ее задергались. Он постоял над ней и пошел в дом, догадываясь, что ждет его, и не ошибся. На пороге кухни лежал бланк похоронки.

Он поднял листок, стал читать, зная наперед, что в нем сказано: приходилось держать в руках эти листки. Но то были чужие, и фамилии в них были проставлены тоже чужие, а этот их, Костроминых, и извещает не кого-нибудь, а тех, кому она адресована, – погиб Константин Костромин, командир танка, лейтенант. Пал смертью храбрых. И деревня, где похоронен, названа – Михайловка. Много их, видать, Михайловок по России. Даже здесь, за рекой, есть такая. Но не местная, заречная, а та – далекая, неведомая Михайловка будет саднить в сердце, притягивать к себе думы.

Тихо, будто в доме на столе лежит прибранный покойник, вошел с фуражкой в руке Дымокур. Он взял у Котьки похоронку, осмотрелся, куда бы ее положить, оторвал от календаря листочек, сложил его вместе с похоронкой и сунул под наполовину убывшую кипу отрывного календаря.

– Сядь-ка, – строго пригласил он и опустился на табурет под картой с давно не передвигаемыми флажками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю