Текст книги "Глубинка"
Автор книги: Глеб Пакулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Стоит в зимовье пихточка, смирно теплятся на ней свечечки, даже дед-мороз – березовый чурбачок, закутанный в вату, с головой-картофелиной – стоит внизу, сторожит ее. И богатый ужин красуется на столе белом, выскобленном. Тут козлятина жареная, пареная и, строганина из нее же, с лучком. И утаенная от всяких других дней для этого – единственного в году, особого – дня четвертинка водочки в лаковой сургучной кепочке, в синем фартуке-наклейке выставилась на почетное место. Кажется, все готово, да о деде-морозе вспомнили. Осип Иванович смастерил из рукавицы снегурочку, прислонил к нему, чтобы было с кем деду в новогоднюю ночь пошептаться.
Близко к двенадцати сели за стол. Отец выложил на столешницу часы фирмы «Павел Буре» с крохотным ключом для заводки в виде винтовочки на цепочке. Часами Осип Иванович гордился. На крышке были выгравированы слова: «Хорунжему Костромину за отличную стрельбу, рубку и джигитовку». Получил он их во Владивостоке на окружных маневрах Амурского казачьего войска еще в тысяча девятьсот четырнадцатом году из рук наказного атамана, которого гонял потом по Приамурью в двадцатых, надо думать, желал отблагодарить за ценный подарок.
Сидит отец, крышку на часах отпахнул, а сам четвертинку взял, кепочку сургучную в кулаке раскрошил, пробку вынул. Ровно в двенадцать поднял кружку.
– Ну, сынка, с Новым годом нас, с новым счастьем. Чтоб войне конец, чтоб братья твои живы-здоровы вернулись.
Выпил, посидел с закрытыми глазами, будто заклиная, чтоб все так и сбылось, как пожелал. Потом себе еще в кружку плеснул и в Котькину уронил несколько капель. Чай от этого не стал горше.
– А теперь с днем рождения тебя! – Отец встал, поцеловал Котьку в макушку. – Расти большой на радость нам с матерью. Давно ли, кажется, маленьким был, а теперь – ого! Ладный казак.
Ужинали долго, вспоминали всех своих: как там на фронте Серега с Костей-большим Новый год встречают, где? Что теперь делают мать с Нелей? Конечно, Удодовы давно в поселке и передали им подарок: половину козьей туши, да от себя лично Котька косача послал. Будет им чего пожевать. Примета такая: на новогоднем столе сытно, так и весь год будет.
Котька думал о Вике, как она там, где сейчас, с кем? Осип Иванович с Дымокуром и учителке наладили подарок. Такое дело обрадовало Котьку. Накануне, перед отъездом, они колдовали над мясом, рубили на куски и кусочки, вслух поминали самых нуждающихся, особенно тех, у кого ребятишки. И что поразило Котьку – Дымокур, сквернослов и ворчун, тоже оказался жалостливым. Отец – ладно, всегда готов помочь людям. Он и тогда, за ленка, ничего не сказал Котьке, только спросил, кому отдал, прижал Котькину голову к груди, похлопал ладонью по затылку. И все. Даже Нелька пикнуть не посмела, видела: отец одобрил его поступок, и мать головой кивает. А теперь и Филипп Семенович такой же, оказывается! Только жалость внутри спрятана для тихого и доброго дела, а сверху что – это не главное.
И отец, словно Котька обо всем этом вслух подумал, сказал в задумчивости:
– На земле доброты всего больше, сынок. Она да правда оберегают землю от зла. И теперь уберегут. Непобедимы они.
Он нежно глядел на елку, и в глазах его стояли маленькие свечечки. В печке потрескивали дрова, в зимовье пахло смолой от сомлевшей в жаре пихты, к этому запаху примешивался тряпичный дух чадящих фитилей. На печке заворчал чайник, плеснул из носка кипятком, крышечка задребезжала, съехала набок. Отец снял его, отломил от плитки чая кусочек, бросил в парную горловину. Двигался отец проворно, руки проделывали все быстро и ловко.
За эти дни на сытой пище Котька поздоровел, румянец заиграл на щеках. И Удодов с Ванькой, и Осип Иванович, хоть и уставали, оживились, поласковели, шуток стало больше проскакивать.
– Вот, будем чай пить по-таежному. – Отец поставил чайник на стол, подмигнул Котьке, дескать, посиди-ка пока. Вышел из зимовья и скоро вернулся. Руки держал за спиной.
– Тебе зайка подарок велел передать. Отгадай какой?
То, что отец делал подарок, как маленькому, обрадовало Котьку. Давным-давно было такое, пусть сегодня вернется старая сказка, он понимает, что его дурачат, но пусть. Однако что мог припасти отец? Нелька с матерью дарили конфеты, пряники, а отец всегда – не обязательно к Новому году, а просто, – возвращаясь с охоты, приносил ломтик замороженного хлебца. Ах, каким он был вкусным, тот хлеб, в общем-то обыкновенный, только поблескивающий на изломе инеем, от которого ноют зубы, но с привкусом таежных тайн, посланец из царства-государства дедушки-мороза. И, зная, что не ошибется, Котька с готовностью пошел на милый обман.
– Ломтик хлебца, на льдине печеного, ушканьими зубками точеного! – выкрикнул он, как когда-то.
Отец засмеялся, отчего усы-бабочки стали дыбом, а глаза исчезли в щелочках век.
– Про хлебец помнишь – молодец. Но не отгадал, – он поставил перед Котькой кружку, полную крупной, белесой от мороза клюквы. – Вот что на этот раз. На болоте под снегом нашарил. Целебная штука.
С тихой благодарностью отсыпал в горсть себе клюквы Котька. Несколько ягодин дробинами щелкнули о столешницу, раскатились. Отец быстро переловил их, бросил в рот. Котька катал клюкву во рту. От нее холодило язык, ломило небо, рот наполнялся кисло-сладкой влагой, от нее косило глаза, но все равно было вкусно и радостно.
Укладывались спать поздно, решили – выспаться: ночи длинные, светает поздно, хоть и повернуло солнце на лето, как говаривал Дымокур. Осип Иванович подбросил в печку на угли сырых березовых кругляков, чтобы не горели пламенем, а едва шаяли, поддерживали тепло в избушке. На широких нарах под козьим одеялом было куда как хорошо, однако к утру, если не вставать, не подживлять огонь, выстывало. Котька лежал, думал, что вот пройдет еще неделя, и все, кончится для него таежная благодать. Снова школа, звонки, переменки. Осип Иванович погасил свечи и забрался к Котьке на нары. В зимовье стало темно. Из дырочек в печной заслонке посверкивало, по стене прыгали оранжевые зайчики, скрипел оттаявший сверчок, убаюкивал. Отец всегда спал неслышно, без храпа, но тут к скрипу сверчка добавил носом тонюсенький свист.
– Ты чо? – Котька легонько потолкал отца.
Осип Иванович всхрапнул и проснулся.
– Норка свистит, пес ее знает почо, – проворчал он в скоро опять запосвистывал, но Котька уже не слышал – спал.
4
Филипп Семенович вернулся в зимовье пятого, а шестого он снова гнал лошадку назад в поселок. Решили, пусть Осип Иванович охотится, раз ему везет, а не теряет время в поездках. Вот и прикатил Удодов в поселок еще с четырьмя козьими тушами и привез домой Котьку.
Радовалась Ульяна Григорьевна возвращению сына, благодарила Филиппа Семеновича, поила чаем, уговаривала позвать Любаву и всем вместе встретить рождество. Дымокур сослался на Ванькину болезнь – как одного дома бросишь, – допил чайник, от второго отказался наотрез.
– А теперича не доржи! – решительно заявил он, влезая в тулуп. – Меня мои потеряли небось, а я еще не по всем адресам пробежал.
Подхватил мешок с приготовленными гостинцами, нахлобучил на блестевшую от пота голову лохматую шапку, поклонился.
– Уж ты, Ульяна, извиняй. Меня еще сколько чаю выдуть заставят? И так уж – во! – он хлопнул по животу. – Лопнет, ноги обварю, как плясать буду? Да и он того, чай-то… не водка, много не выпьешь.
– Рада бы, Филипп, бог видит – рада бы! – Ульяна Григорьевна поднесла фартук к губам, смотрела на Дымокура виновато. – И надо бы стопочку поднести, дак ведь нету, нету ведь, Филипп.
– Это я верю! – Дымокур ободряюще подмигнул, знал – нету магарыча, иначе бы не стояла вот так перед ним Ульяна. Еще раз подосвиданькался и заспешил по адресам – мясцом одарить, втайне надеясь, что уж у фельдшера ему что-нибудь обломится. Или Вальховская поднесет, есть, наверное, ведь в чем-то они фотокарточки полощут.
Проводив Дымокура, Ульяна Григорьевна поплакала легкими слезами, пока никто не видит. Котька, едва отогрелся с дороги, сразу убежал куда-то. У него свои дела, небось лапушка завелась или Ваньку проведать побег. Подумала было опалить козьи ножки, разварить, холодца приготовить, да какой холодец из таких сухобылок: косточки да копытца, небось и не застудится, гольная вода водой. Решила нажарить картошки, немного оладьев завернуть, а на первое мясца соломкой напластать, три-четыре картохи, мучки замесить – и бравые рванцы выйдут. Погнала с картофелины тонкую очистку. Тянется, виснет спиралью очистка и не выдержит, оборвется в плетенку, а за ней картошка беленькая с розовыми точечками глазков в кастрюлю с водой булькнет. Убитая параличом левая сторона лица Ульяны Григорьевны вроде мертва, даже глаз мигает редко и невпопад с другим, а правая сторона живет: жилка под глазом подрагивает, то угол рта зашевелится, когда Ульяна Григорьевна думы свои начнет вышептывать.
А думы разные, много их, и все тревожные, а из головы не выкинешь и от сердца не оторвешь – о детях они. Потому нет-нет да капнет слеза на руки: думы разные, а слезы одинаковые. О Сергее вспомянет – кап, кап. Письмо прислал, аккурат к Новому году поспело, жив, слава богу. И сразу, будто мостик перешла, на другой бережок ступила – о Константине задумалась, а сердце маятником мотнулось и резко – стоп! – словно кто в жменю сжал, трепещет на тонюсенькой прилипочке, вот-вот оборвется. Константин тоже письмо прислал – как всегда, коротенькое: «Жив, здоров, бью фрицев, Костя». Осип говорит – по-суворовски пишет. А почо по-суворовски-то? Ты матери по-сыновьи напиши, обстоятельно… И здоров ли? Буковки в письме, как заплот расшатанный, – туда-сюда туловки клонят: «Хожу по Саратову немножко поцарапанный». Вона как складно обряжает, да материнское сердце нешто обманешь! Чо таиться-то?.. Одно облегченье: не сулится домой – значит, легко повредили, а куда угодило, откуда кровиночку родную в сыру землицу выпустило – не обсказал. Зато другое письмо обозначил: «Капу чужой не считайте. Мы переписываемся, она для меня родной человек, В скором времени все будет, как мы с ней решили». Ох, сынок, сынок! Да станься по-твоему, вернись только.
И тут же другое на ум – Неля что-то долго ходит. Пошла Капу пригласить, и нет ее. А не хотела идти, потому и Катюшу с собой позвала. А пусть приведут. Когда и поговорить, как не в такой день. Глядишь, в Новом году все по-другому пойдет, по-ладному. Да и Косте угодить надо, напишет ему Капа. И на Капу поглядеть, может, высмотрит в ней такое, что один сынок высмотрел, а сама, старая, не способилась. А помнит, помнит, как они на свиданья друг к дружке бегали, гуляли до самого утра по малинникам береговым, а на лодке эвон куда ухлюпывали, не докричишься. Что у них за любовь была такая – бог ведает. Он ведает, да ведь люди судят!
Тяжело вздохнула Ульяна Григорьевна, вспомнив, как переступила любовь Костину, отпускную. Он незадолго перед войной приезжал в отпуск после окончания танкового училища. Статный, кудрявый, все на нем новенькое, в черных петлицах рдели костяникой-ягодой лейтенантские кубарьки. Такой бравый, да чтоб невесту себе путевую не отхватил? Что ты!.. Вот и порушила их согласье, за руки по сторонам развела. Негоже сынку с такой путаться, не зря же всякое о Капитолине по поселку раззванивали. Не ослушался Костя матери, уехал. А Капа ничего, не утопилась, не повесилась и вроде бы сердца на Ульяну Григорьевну не держала, при встрече, правда, не здоровалась. Скоренько за Павла-моряка выскочила, вместо Голубевой сделалась Поцелуевой. Куда как хорошо все обошлось. А тут война… Теперь заговорили о ней того тошнее: и вдовушка бесстыжая, раз положенное время себя не блюдет, мужа мертвого огорчает, и лахудра, коль дом запустила, сама ходит – от грязи ломится, пропащая…
Шагов на крыльце не услышала – почувствовала их изболевшим сердцем, встала, гостью встретить. Первой в дом влетела Неля, за ней с виноватым видом вошла Капа. Последней втиснулась Катюша. Стала на пороге, а руки за спиной держит, вроде высматривает но хозяйке, что делать. Или проходить, раздеваться, или дверь задом толкнуть и гостью приведенную на улицу выпроводить. Сама-то она себя уже невесткой считала, совсем родней.
Котька сразу в боковушку ушел. Нелька шапку с длинными ушами на сундук швырнула, пальтишко сдернула – тоже туда. Ногой – дрыг! – валенок в угол улетел, другой – дрыг! – второй закувыркался следом. Присела, нашарила под лавкой чуни шубенные, натянула на ноги и – с глаз долой, мол, я свое дело сделала, привела гостью, больше ничего не знаю. Спиной к «голландке» прижалась, смотрит исподлобья на елку, а губы шнурком пряменьким свернулись. Ульяна Григорьевна и слова не успела вымолвить, гостью приветить, а уж голос Нелькин звенит, с толку сбивает:
– Мама, что там Катя стоит, не проходит?
В срам-то какой перед человеком вводит! Вроде бы и нет Капы. Катюша проворно скинула пальто и шмыгнула к подруге. Ульяна Григорьевна только теперь в себя пришла, с места стронулась, руки о фартук вытерла и ладонь плосконькой досочкой подала.
– Здравствуй, Капитолина. Проходи, гостьей будь. Вот стряпаться помоги, а то с этих-то, – отмахнула рукой в сторону девчачьих шепотков, – кака помощь! Одне танцульки на уме. Обснимывайся давай, вот тут вешай.
Капа на Нелькино поведение вроде бы ноль внимания, но лицом еще бледнее стала, а в глазах родниковой сини блесточки бесшабашные захороводились.
– Пригласили, так разденусь! И стряпаться, мамаша, помогу!
Громко сказала, с вызовом и улыбнулась подкрашенными губами, блеснула заставой ровных зубов.
«Прямо боярышня писаная», – подумала Ульяна Григорьевна, помогая Капе снять черную потертую жакетку, в талии узкую, с растопыренным подолом.
Капа шаль скинула, бережно сложила уголок к уголку, потом треугольником свернула. Стояла будто с конвертом фронтовым, не зная, куда положить. Ульяна Григорьевна взяла, на полку устроила.
– Спаси-ибочки, – пропела Капа и носком на запяток бурки наступила.
– Обувку-то не сымай, не надо! – Ульяна Григорьевна не дала Капитолине разуться, за руку провела в кухню, усадила у печи. Сама села напротив, улыбнулась поласковее.
На Капе хорошее креп-жоржетовое зеленое платье, стянутое белым ремешком. На шее, в два обмота, шелковое кашне, за концы его, на высокой груди, цеплялись Капины руки – маленькие, с обгрызенными ногтями.
И сидела она напротив Ульяны Григорьевны, не смея снять кашне, смотрела на нее с плохо утаенной в глазах тревогой, силясь понять – зачем позвали? Письмо ли Костино пришло к ним, что и ее касается, или то страшное, что присылают не в какой-нибудь чужой, а родительский дом?
От догадок этих к сердцу подступило дурное, поворочалось в нем, скаталось в больной комок, и комок тот пополз вверх, распер горло, отнял дыхание: «Неужели похоронка?» Иначе с чего бы Неля влетела к ней в избу и выкрикнула со злом, как ударила: «Иди, мать кличет!»
Но Ульяна Григорьевна была спокойна, глядела ласково. Капа сглотнула комок, потянула в себя воздух. Вздох получился тяжкий, прерывистый, она тут же выдохнула освобожденно, обмякла, будто лишилась костей, и зажмурилась, стараясь загнать назад выступившие слезы.
– Чо ты, доченька? – встряхнула ее Ульяна Григорьевна. – Чо ты, не смей! Все хорошо у нас, все ладно.
Капа еще ниже опустила голову, шепнула в коленки:
– Позвали же, говорили… стряпаться.
– Дак будем, девонька, будем! Грейся пока.
Ульяна Григорьевна своим много раз пуганным сердцем поняла, от чего только что освободилась Капитолина. Она сочувственно и благодарно прижала ее голову к своему животу, гладила ладонью по холодной щеке.
– Бог милостив, дождемся. Дожде-емся. Сил всяких лишимся, а веру сохраним. Бабья вера что щит. Этак всегда было, да-а. Ты картошку давай-ка помельче настругай, а я схожу мяска принесу. Счас бабью гулянку закатим, а чо нам? Ничо-о! Рождество!
Капа будто только и ждала, чем бы занять руки. Вскочила, принялась за дело. И пока Ульяна Григорьевна натягивала курмушку, видела: Капа раз-другой мазнула по глазам тылом ладони с зажатым в ней ножом, утерла неунятые слезы.
Неля с Катей были в комнате. Оттуда несся приглушенный разговор, там нет-нет да и прыскали от смеха, что-то уронили, взвизгнули и тут же захохотали. Ульяна Григорьевна чем-то стучала в кладовке. Вернулась с добрым куском мяса, спустилась в подполье, подала Капе баночку соленых грибов, попросила миску и наловила из бочонка ядреных, с ознобными пупырышками, соленых огурцов, выставила банку варенья. Капа только ладошками всплескивали от такого расточительства. Толстая крышка с медным кольцом плотно легла на свое место, но в кухне все еще пахло благополучным погребным духом: кадушной рассольной истомой, смородиновым листом, картошкой.
Настенные ходики между тем настукивали, маятник мотался туда-сюда, подталкивал стрелки к двенадцати. Стол накрыли. Ульяна Григорьевна сходила к девчатам в комнату, позвала. Зашла в боковушку к Котьке.
– Сынок, милости просим, – ласково пригласила Ульяна Григорьевна.
Котька встал нехотя, место за столом занял поближе к дверям, чтобы уйти незаметно, когда захочется. Какое застолье, если Вики дома не оказалось, а где она – никому не известно. Да еще Ванька рассказал такое, отчего никакой праздник не отвлечет.
Пришла Катюша и уселась плечом к плечу с Ульяной Григорьевной, Капа – напротив. Скоро явилась Неля в новом платье, туфельках. Стриженые волосы понизу изогнулись гребешком, порыжели. В кухне запахло палениной. Ульяна Григорьевна покосилась на Катю. Та тоже прифрантилась. Она знала, что девчата над собой выкамаривали: круглый напильник на деревянной ручке в печке нагреют – и ну друг другу волосы портить. Жженым войлоком воняет, слезы из глаз сыплются, а они знай хохочут, дурочки.
Неля с прищуром – так она себе больше нравилась – оглядела застолье. Капа невольно отодвинулась с табуреткой на самый край. Неля одну руку за спину завела, другую вытянула перед собой и плавно повела, как на сцене делала.
– «Все гости роскошно сидели, невеста в зеленом кашне!» – продекламировала она, потом уж к столу подошла, легонько Капу за рукав потянула: – Двигайся, места всем хватит. На углу сидеть – замуж не выйти.
– Ну, девки, празднуем, ешьте! – призвала Ульяна Григорьевна.
Неля с Катей переглядывались, посматривали на часы, стрелки на которых сошлись на двенадцати и пошли на другой перегиб.
– Теперь не явится, – жестко произнесла Неля. – Дежурить небось заставили, а он разве откажется? Давай одни встречать.
– А что, мамаша, на сухую-то посиживаем? – с с вызовом спросила Катя. – Праздник старинный, да и Новый год еще продолжается. У нас вино есть, если не возражаете.
– Каво таитесь-то, ташшите, раз есть! – разрешила Ульяна Григорьевна.
Катя прошла к вешалке, пошуршала бумагой и вернулась к столу с литровой бутылкой черемуховой настойки.
– Ну прямо беда, – колыхнулась от изумления Ульяна Григорьевна. – Где купили, чо ли? Небось дорогая, холера?
Катя засмеялась:
– Очень даже дорогая, но для любимой золовки ничего не жалко! – она под строгим взглядом Нели поджала губы, не удержалась, прыснула. – Ухажер ведь у золовушки завелся! Обещал прийти. Он и вино достал, а самого нету. Да вы его помнить должны. У нас в клубе чечетку плясал… Вспомнили? Старший лейтенант, вона как! Симпа-тичный.
– Ну чо же? – улыбнулась Ульяна Григорьевна. – Выросла девка, выгладилась, пора.
Неля запунцевела, встала, ответила, как на уроке:
– Вино тетя Мотя для Трясейкина сама настаивала, все привораживает. А старший лейтенант действительно просился в гости. Лично я ничего в этом плохого не вижу. Наша родная Красная Армия должна чувствовать теплоту и заботу.
Она резко села. Капа улыбнулась потаенно, в себя.
– Молодец моя мама! – похвалила Катя, хозяйничая, выставляя стопочки и наполняя их настойкой. – Она к тетке ушла, а я в погреб – да и отлила. Там еще бутыль целая, хватит женишку сердешному, хоть утопись он в ней. Ну, будем счастливы!
После первой стопочки повеселели, дружно спели «Москву майскую». Девчата танцевали, даже вытащили Ульяну Григорьевну, крутили ее так и эдак, аж изба кругом пошла у нее перед глазами. Отбилась от девчат, села на свое место, щепотью кофтенку оттянула, замахала ладошкой у лица – жарко!
И снова за стол. Шумно стало в избе. Выкрикивали тосты, со звяком сталкивали над столом рюмки, но не пили. Новый тост и снова – дзинь!
Котька сослался на усталость, пошел прилечь.
– Один мужчина за столом – и тот убегает, – упрекнула Катюша. – Сиди давай. Сейчас танцевать будем.
Она накинула платок, сбегала к себе домой, приволокла патефон Трясейкина и пачку пластинок.
– Ты бы уж заодно и гирю прихватила! – хохотала Неля. – Утречком – раз-два! Физкульт-ура!
– Ишь какая умница! – Катя свалила ей на колени пачку пластинок. – Слышите, люди добрые? Она моего женишка богатенького хочет к себе переселить! Гирю ей подавай! Не дам! Через труп!
Ульяна Григорьевна улыбалась их шумной болтовне, водила рукой над закусками, приглашая отведать, но девчата, казалось, не очень были голодны: ткнут вилкой, подцепят, что попадет, и опять отлетают от стола – танцевать.
Что там поет патефон дребезжащим нутром – путем не разобрать, да и не надо: ноги двигаются ладно, вокруг все свои, все хорошие и счастливые.
– Капочка, приглашаю! – Подобревшая Неля подхватила Капу, завертелись.
– А я что, рыжая? – Катя встряхнула золотистыми кудряшками, обняла девчат, и они закружились втроем, склонив друг к другу разномастные головы.
– Девки, остывает, вы чо модничаете! – прикрикнула Ульяна Григорьевна. – Живо за стол! Праздник же, надо посидеть, поговорить.
Послушались девчата, прыснули по своим местам, губы в стопочках помочили, захрустели огурчиками, зацарапали вилками о дно тарелки, накалывая скользкие грибки. А еще большая сковорода картошки с мясом томилась на столе, да парила на краю плиты кастрюля со всплывшими шубой рванцами.
Капа кашне на шее чуть оттянула, душно ей. Неля – веселая – с сочувствием:
– Да сбрось ты его, Капочка, жарища ведь. Ты и так хороша! Мама, верно – красивая Капитолина батьковна?
– Доченьки мои, все вы красавицы. Жалко, сидите одне, без ухажеров. – Ульяна Григорьевна насторожилась, посмотрела на дверь. – Ты, Катюша, дверь закрыла? – тихо спросила она. – Кто-то шарит там, чо ли?
В сенцах кто-то шуршал чужой, царапал дверь, отыскивая ручку. Никто не сдвинулся с места, сидели, придавленные страхом, ждали чего-то. Патефонная игла скребла по пустой, конечной дорожке.
– Ой, да накиньте крючок! – вскрикнула Катя.
– Ко-отька! – позвала Неля.
Котька выскочил из боковушки, не понимая, почему кричат, и тут дверь распахнулась и через порог переступил огромный валенок, над ним зачернела рука с саквояжем, потом уж показался до глаз закутанный фельдшер. Ульяна Григорьевна выдохнула «фу-у» и опустилась на табуретку.
Еще не опомнившегося фельдшера затащили за стол, суетились, подсовывая то, другое, а он, оттаивая, смущенно улыбался всем сразу, дышал на посиневшие пальцы. Реденький пушок серебрился на его голове, будто кто дунул и не до конца сдул истонченные волосенки. Маленьким лицом, склеротическим румянцем на скулах и пушком на голове Соломон Шепович походил на вдруг состарившегося ребенка.
– Матка бозка, что за стол! – фельдшер глядел на еду, качал головой. Ему поднесли стопочку, но он, построжав, отставил ее, ложкой сгреб со сковороды картошки, с трясцой поднес ко рту, долго жевал, прежде чем проглотить. Потом прикрыл глаза, вынул платок и утер пот, бисером выступивший на лице.
Теперь в кухне было тихо. Все видели – плох, совсем плох старик. В семьдесят лет сидеть на столовской баланде, где в глиняной миске привольно плавает зеленое крошево мороженой капусты, а в лучшие дни – щетинистые от грубого помола клецки – это надо смочь.
– Теперь можно, – фельдшер показал на стопку. – А на совсем, когда пусто в живот – не можно.
Сели пить чай с вареньем. Фельдшер цокал языком, в наслаждении закатывал глаза.
– В уланском полк я имел добре конь, – рассказал гость о своей далекой молодой поре. – Я скакал в седло все равно казак. Вы уже не видеть старого Соломона скакать на конь. Разве что палочка наверх!..
Было совсем поздно, и старик собрался уходить. Он устал, ослаб от большой еды, от суматохи, так нежданно выпавшей на его одинокую долю. Светлые глаза смотрели сонно. Девчата решили его проводить и теперь бережно закутывали в пальто, обвязывали шарфом, собирали будто ребенка на прогулку. Ульяна Григорьевна успела в сверточек положить оладьев и сунула в саквояж, туда же поставила банку с вареньем.
Неля с Катей увели фельдшера, и Капитолина тоже стала прощаться.
– Да ты чо в экую даль! – воспротивилась Ульяна Григорьевна. – Оставайся, ночуй. Девки-то и не придут, поди, до утра. Еще намедни договаривались ходить по домам, дуреть. У Мунгаловых рядиться будут, кто в какую кикимору, холера их разберет, только людей тревожут да пугают. А понужнуть из дома не моги – рождество. Оставайся и ночуй.
– Спасибо, Ульяна Григорьевна, я побегу, – отказалась Капа и стала собираться, говоря, что надо избу подтопить, а то выстынет, потом дров, не наберешься. Уже одетая, сказала: – Костя в каждом письме приветы вам шлет, да я все передавать не решалась. Уж извините, конечно.
Ульяна Григорьевна кивала, сразу и принимая приветы и благодаря за них.
– А ты забегай, дочка, не чинись, да за ранешнее меня не казни. – Она обдернула на груди Капы шаль с белым навесом крученых кистей, и Капа от этой заботы ее и ласки всхлипнула, упала головой на плечо Ульяны Григорьевны, прижалась благодарная.
– Ниче, девонька, ниче-е, – оглаживая ее голову, твердила Ульяна Григорьевна. – Вернется – и живите, раз вам глянется, а мы ниче-е.
На крыльце затопали табуном, в сенцах мерзло застонали половицы. Капа откачнулась от Ульяны Григорьевны, варежкой промокнула глаза. Ульяна Григорьевна тоже обмахнула лицо подолом фартука, но вместо Нели с Катей в избу ввалилась орава подростков кто в чем: в вывернутых шерстью наружу полушубках, в цветастых платьях поверх пальтишек и просто так, неряженых. Они напустили холода, шушукались, подталкивали друг друга. Впереди всех стоял мальчонка, совсем маленький, в длинной, до пят, телогрейке, в огромных кирзухах. От лица всей компании он сдернул с головы шапку, поклонился, как клюнул, поднял на Ульяну Григорьевну серьезное личико и тоненько заныл:
Были мы во городе-е
видели чудо великое:
анделы запели-и,
арханделы засвисте-ели!
А мы грому спужалися,
до вас еле-еле добралися-а!
Мальчонка сверкнул глазенками на компанию. Компания вразнобой поддержала:
Подайте, христа ради!
Взрослым на потехи,
детям на оре-ехи!
Видно было – ждала ряженых Ульяна Григорьевна. Прошла к шкафчику, взяла из него тарелку и, с лицом ласковым, просветленным, вернулась к толпившимся у порога малолеткам. Чинно поклонилась им, на вытянутой руке подала тарелку, полную оладышек, ответствовала нараспев:
А мы всюё ноченьку не спали,
в печке кирпичи шшитали,
вас поджидали.
Примите малую малость,
чтоб хозяевам радостно сталось!
Мальчонка с достоинством протянул руку, взял заработанный оладышек, запихал в рот. Остальные тоже взяли, Ульяна Григорьевна тарелку не убрала, мол, берите все. Тогда мальчонка рукой худенькой, как цыплячья лапка, цапнул второй и спрятал в карман. Компания разобрала остаток, тоже попрятали. Мальчик надернул шапку, развернулся и стал деловито подталкивать свою артель в спины и пропал в облаке пара последним, громко стуча мерзлыми кирзухами.
Капа с Ульяной Григорьевной не шевелились. Когда стало тихо, Ульяна Григорьевна отстонала долгим вздохом, спросила:
– Чей?
Капитолина поняла, о ком она спрашивает.
– Да печников, старика Михайлы внучек. – Она взялась за дверную скобу. – Кирпичи деду подтаскивает, работает. По людям кормятся. Отца-то как убили, мать уехала, пропала с лета еще. Дедка-то сам как малой. Хоть бы в детдом мальчонку.
Ульяна Григорьевна, задумавшись, кивала. Капа поняла это за прощание, толкнула дверь, и тогда Ульяна Григорьевна встрепенулась, поймала ее за руку.
– Ты бывай у нас, Капитолина, бывай! Письма вместе читать будем, сама приноси свои. Ведь слова-то в тех и этих все одинаковы, родные, а их больше станет, как хорошо. Ты обещай!
Капа прикрыла глаза, кивнула.
– Ну, иди с богом. Надумала, так иди.
Она заложила за Капой сени, вернулась на кухню, села перед печью на стульчик. Отрешенно пошарила кочергой, подгребла угли грудкой на колосник, сверху положила пару поленьев. Сидела, глядя на оживающий огонь, и думала, думала до вскружения головы. Где-то рядом, то справа, то над ней самой плакал, чудилось ей, тоненький голосок: «А мы грому спужа-алися!..»
Но чей это голос, почему он здесь, она не доискивалась, была в плену других, всю ее опутавших дум, но и не могла совсем не отзываться на него: болезненная дрожь пробегала по лицу, она приподнимала брови, будто досадуя на назойливый, рвущий и без того зыбкие мысли плач. Отблески огня от разгоревшихся поленьев прыгали по груди, по сложенным на коленях рукам. «Мы грому спужа-алися!..»
– Ниче, – шептали ее сухие, поджатые думами губы. – Все – ниче-е…