412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ги де Мопассан » INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков » Текст книги (страница 59)
INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:41

Текст книги "INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков"


Автор книги: Ги де Мопассан


Соавторы: Оноре де Бальзак,Проспер Мериме,Жерар де Нерваль,Шарль Нодье,Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи,Жак Казот,Шарль Рабу,Петрюс Борель,Жак Буше де Перт,Клод Виньон
сообщить о нарушении

Текущая страница: 59 (всего у книги 68 страниц)

Плита

Напечатано в сборнике: Vignon Claude. Minuit! Récits de la veillée. Paris, 1856. Сюжет о трупе, замурованном в доме и сводящем с ума хозяина-убийцу, заставляет вспомнить новеллу Эдгара По «Черный кот» (1843, французский перевод Ш. Бодлера 1856); мотив умершего ребенка, «воскресающего» в лице рожденного после, напоминает роман Диккенса «Домби и сын» (1848); Клода Виньона вообще сближает с Диккенсом моральная поучительность.

Сходство фамилии героя новеллы – Рувьер – с фамилией мужа писательницы является, очевидно, случайным совпадением: к моменту написания новеллы Морис Рувье был еще подростком.

Перевод, выполненный по вышеуказанному изданию, печатается впервые.

I

Вечером 20 декабря 183… года в старинном особняке на улице Сен-Луи в квартале Маре гремело праздничное торжество. У дверей выстроилась вереница карет. Булыжная мостовая отсырела из-за мглистой туманной погоды, а потому двор был устлан коврами, навесы же из тиковой ткани доходили до самого крыльца, чтобы бальные туалеты не пострадали от влаги. Все окна были ярко освещены; уже издали слышались звуки вальсов и кадрилей. Лестничные перила и оконные решетки были увиты гирляндами цветов. Лакеи в ливреях открывали дверцы карет и провожали приглашенных в дом.

Гости съезжались на свадьбу графини де Марнеруа, вдовы генерала, с господином Адольфом Рувьером.

Общество было многолюдным. Со стороны супруги явились представители высшей аристократии, военной элиты, а также видные чиновники на правительственной службе и государственные мужи. Со стороны супруга пришли депутаты левого центра – претендентына все посты, которым завидуют те, кто их не имеет; художники и знаменитости всякого толка, добившиеся известности в парижских кварталах, {402} расположенных между Одеоном, предместьями Монмартр и Пуасоньер, воротами Сен-Дени и церковью Мадлен.

Новобрачная была молода и изящна, от роду ей было не более двадцати шести лет; она отличалась скорее миловидностью, нежели красотой, скорее элегантностью, нежели хорошим сложением, – словом, то была истинная парижанка, получившая от природы не слишком много, но ставшая восхитительной женщиной благодаря светскому воспитанию. Она выглядела очень счастливой и с трудом скрывала радость от только что заключенного нового брака под маской улыбчивой радушной хозяйки дома, принимающей гостей.

Господин Рувьер, обходя гостиные, подходил ко всем группам и со всеми говорил с видом человека, который обрел пристанище, круг общения и социальный статус – к чему стремился, быть может, уже давно. На вид ему было от тридцати до тридцати пяти лет. Он не выделялся ни красотой, ни уродством, что вполне соответствовало светским условностям; у него было умное лицо и безупречные манеры. Полуадвокат, полулитератор, умевший при случае сочинить стихотворение, часто заводивший философские разговоры и всегда блиставший остроумием в беседе, он без труда завоевывал расположение дам – легко было понять, по какой причине мадам де Марнеруа решила отказаться от свободы, дарованной вдовством.

Среди танцующих и на коленях у старух мелькало третье лицо – судя по всему, главный участник торжества, поскольку появление его вызывало всеобщую шумную радость. Это была прелестная девочка лет пяти-шести; она сновала среди гостей, всех обнимая и поздравляя, а сама получала то конфетку, то поцелуй.

Маргарита де Марнеруа прыгала от восторга, что ее взяли на бал, как взрослую барышню, что мама блистает в роскошных туалетах и что у нее появился папа. Это была счастливая натура, которая редко встречается даже у детей. Она ластилась к отчиму, с улыбкой встречая новую жизнь, открывшуюся перед ней в связи с замужеством матери, – как встретила бы любую перемену, ибо само понятие беды было ей неведомо.

У красавицы Маргариты были кудрявые волосы изумительного пепельного оттенка, необыкновенно белая кожа, губы красные, словно зрелая вишня, черные брови и глаза. Контраст между цветом волос и бровей придавал ее детской прелести особый блеск, некую странную выразительность, благодаря чему это задорное личико надолго врезалось в память.

Ее называли Пакрет [121] 121
  Луговая маргаритка. Это имя, распространенное в народе в качестве ласкательного прозвища девочки, соотносится с официальным именем героини новеллы Маргарита (как названия двух родственных цветов – маргаритки и ромашки); кроме того, оно происходит от слова Pâques (Пасха) и подготавливает таким образом мотив мистического «воскресения» одной девочки в лице другой.


[Закрыть]
в ожидании, пока она подрастет – лишь с возрастом крохотная весенняя звездочка могла превратиться в королевский цветок; старики же говорили, что это имя очень ей подходит, поскольку ее ослепительная улыбка и чистый взгляд приносили радость, подобно апрельским цветам.

Бал был в самом разгаре, и беззаботная девочка служила предметом пересудов для почтенных вдовиц, а также для дам, которые по тем или иным причинам предпочли «подпирать стенку».

– Этот ребенок, – говорили они, – очень весело воспринимает свое несчастье.

– И одаривает улыбками человека, которого сама судьба предназначила ей во враги.

– О! Во враги? Но почему?

– Ах, Боже мой, любое дело имеет свои последствия! Сейчас господин Рувьер счастлив жениться на женщине, чье положение позволит ему удовлетворить все свои амбиции, а поддержать их он сможет благодаря ее нынешнему богатству. Но когда придет срок расчета с Пакрет за проценты по опеке капитала, его положение заметно изменится. Поверьте, видя, как растет девочка, он неизбежно начнет думать о дне, когда к ней отойдет сначала этот дом, затем замок Марнеруа и, наконец, около тридцати тысяч ренты…

– Но это означает, что у мадам Рувьер почти ничего не останется?

– Всего лишь пятнадцать тысяч ренты… ведь она, выйдя замуж вторично, неизбежно теряет пенсию, которую получала как вдова генерала… когда же привыкаешь жить на широкую ногу, подобные деньги – сущая безделица… Достаточно для вдовы, ибо она может сохранить положение в свете, даже отказавшись от прежней роскоши, но не для Рувьера, который жаждет стать значительным лицом и будет стремиться упрочить свои позиции в будущем.

– У мадемуазель де Мейак не было приданого. Она была красива, из хорошей семьи, получила прекрасное воспитание. А граф де Марнеруа был уже немолод, но имел значительное состояние – он женился на ней, поскольку она обладала всеми качествами, которые он ценил. В брачном контракте оговаривалось, что ей завещается вдовья доля в пятнадцать тысяч, если будут дети, – и Пакрет родилась… Вот почему у господина Рувьера есть только двенадцать лет, чтобы чувствовать себя богатым человеком! {403}

– Ба! Ему хватит этих двенадцати лет, чтобы стать депутатом, государственным советником, быть может, даже пэром Франции…

– Да, это лучшее, что он может сделать… между нами говоря, настоящей силы в нем нет. Язык у него хорошо подвешен, но ему не хватает глубины, а его честолюбие явно превышает одаренность… К тому же пэрам Франции и государственным советникам также нужно иметь состояние!

– Он займется спекуляциями на бирже…

– Понятно, что он как-нибудь выкрутится… но ему все же предстоит расстаться с капиталом мадемуазель де Марнеруа!

– Какой красоткой станет Пакрет! Прекрасные черные глаза, необыкновенная живость! До чего же она здоровенькая и крепкая!

– Бабушка от нее без ума. Посмотрите на госпожу де Мейак в ее кресле возле камина. Она просто пожирает внучку глазами.

В самом деле, во всех движениях старухи чувствовалась трепетная нежность к крохотному созданию: девчушка крутилась у нее в ногах, взбиралась на колени, прилаживая то цветок к чепцу, то свой локон к седым волосам.

– У тебя появилась очаровательная дочка, – сказал Рувьеру один из его приятелей-художников.

– Да, – ответил тот рассеянным тоном, – только очень уж шумная, очень избалованная…

Минуту спустя он подошел к камину, чтобы представить теще влиятельного депутата. Пакрет, обхватив его за ноги и хохоча во все горло, назвала его папой.

Госпожа де Мейак, подняв взгляд на зятя, заметила, как у него слегка сдвинулись брови, однако все признаки раздражения тут же исчезли под маской дружелюбия, когда он наклонился, чтобы поцеловать девочку.

Она вздохнула и недоверчиво покосилась на этого человека, которому предстояло стать суровым владыкой для Пакрет, а затем вновь прижала к себе обожаемую внучку.

«Лишь бы он не сделал ее несчастной!» – подумала она.

– Вот эту маленькую шалунью наш друг поместит в пансион… и полугода не пройдет! – сказал художник депутату.

– Вы так думаете? Ах, верно, состояние мадам Рувьер отойдет к мадемуазель де Марнеруа, и Рувьер, не признаваясь в том самому себе, уже ненавидит девочку, которая в один прекрасный день лишит его столь желанного благополучия… ведь, между нами, он лапу сосет, как говорят в народе… у него не всегда есть клиенты, да и тех приходится частенько защищать лишь ради славы, а не ради денег… Что до меня, я убежден: вот уже десять лет он жаждет продать душу дьяволу, но…

– Но дьявол ее не берет? Дурной знак, дорогой мой, для такого честолюбца, как Рувьер! А бедная госпожа де Марнеруа, стало быть, покупает?

– Точнее, платит. Будьте спокойны, теперь, когда у него пятьдесят тысяч ренты, отличные земельные владения и влиятельный салон, он поправит свои дела.

– Кроме того, девочка может умереть! – добавил художник.

Бал завершился с таким же весельем и блеском, как начался. Мало-помалу гости разошлись, и к двум часам ночи в гостиной осталось лишь четверо обитателей дома: супруги Рувьер, госпожа де Мейак и Пакрет, которая заснула на коленях у бабушки.

II

Два года спустя в доме на улице Сен-Луи справляли другое торжество, на сей раз не такое шумное. У дверей не стояли кареты, в гостиных не звучала музыка. Это был семейный праздник в узком кругу.

Поводом его явились крестины.

Десять дней назад мадам Рувьер разрешилась от бремени. Теперь она впервые поднялась и, полусидя на кушетке, принимала участие в ужине, который сервировали в будуаре.

Она возлежала на подушках с измученным лицом; слуги, чьи шаги заглушались толстым ковром, изо всех сил старались, чтобы не звенели бокалы и серебряная посуда. Господин Рувьер говорил вполголоса, дабы не утомить жену, а госпожа де Мейак ревностно ухаживала за дочерью.

Из посторонних для дома лиц присутствовали только господин де Мейак, дядя мадам Рувьер с материнской стороны, и госпожа д’Эйди, ее тетка. Они только что стали крестными новорожденной.

Пакрет же здесь больше не было.

Быть может, ее отдали в пансион, как то предвидели друзья Рувьера? Или же ее удалили на время, чтобы она не мешала матери своим щебетаньем? Или же…

– Вы не поверите, добрый дядюшка и дорогая тетушка, как я счастлива, что вы согласились быть крестными для моей второй дочки, – говорила мадам Рувьер еще слабым и почти скорбным голосом, – ведь вы крестили и первую. Сейчас, когда я закрываю глаза, мне кажется, будто все вернулось на восемь лет назад… будто вновь настал день крещения моей бедной Пакрет… я пытаюсь забыть прошлое… Ах, если бы мне удалось убедить себя, что это был просто сон, что прелестная девочка, которую я все шесть лет видела такой веселой, живой, красивой, родилась на свет только сегодня!

По бледным щекам роженицы скатилось несколько слезинок.

Госпожа де Мейак позвонила, чтобы принесли ребенка.

Она надеялась, что это утешит бедную мать, чье сердце разрывалось от мучительных воспоминаний – да и ей самой трудно было сдержать слезы, готовые хлынуть из глаз.

Вошла миловидная кормилица: она дала грудь младенцу, закутанному в вышитые пеленки с кружевами, а затем поднесла каждому члену семьи новорожденную мадемуазель Полину-Маргариту-Анриетту Рувьер.

Госпожа Рувьер, приподнявшись на кушетке, взяла свое дитя на руки и стала внимательно разглядывать, как делала уже по меньшей мере раз двадцать за прошедшие восемь дней.

– Посмотрите, мама, – сказала она госпоже де Мейак, – какие у нее крохотные черные брови… А глаза какие большие… Я вижу в ней необыкновенное сходство со… со старшей… Мы будем звать ее Маргарита, как ту… и еще Пакрет, пока не вырастет…

– Прошу вас, дорогая, не бередите старые раны, – вскричал господин Рувьер, которому предложение явно не понравилось. – Главное же, не замыкайтесь в своей скорби, постоянно возвращаясь к этому грустному воспоминанию. Давайте будем называть нашу дочь Полиной или Анриеттой, но только не Маргаритой!

– Почему же? Напротив, это имя способно утешить вашу жену, равно как и сходство, очевидное уже для всех! – возразила госпожа де Мейак.

Господин де Рувьер нахмурился.

– Прошу вас, дорогая мама, – произнес он шепотом, склонившись к госпоже де Мейак, – не поощряйте подобные безумства!

– Пакрет, Пакрет! – бормотала госпожа Рувьер, укачивая свое дитя и улыбаясь, хотя из глаз ее текли слезы.

Господин де Рувьер, встав из-за стола, стал ходить взад и вперед по будуару, стараясь сохранить хладнокровие.

– Милый друг, – сказал он наконец, – Пакрет, наша дорогая девочка, конечно же жива… в любом случае у нас нет доказательств противного. Она исчезла, но мы отыщем ее. На поиски брошена вся полиция, и это должно принести результаты. В такой цивилизованной стране, как наша, дети не пропадают бесследно… рано или поздно они находятся.

– Пакрет, Пакрет! – повторяла, не слушая его, госпожа Рувьер, которая, казалось, совершенно забыла о реальном мире, погрузившись в мир грез. – Да, – промолвила она затем, будто во сне, – именно такой была Пакрет, когда родилась… Я вижу ее в пеленках… а на крестинах в длинном платьице… я сама его вышивала, чтобы она выглядела красивой… Потом она выросла… Помню день, когда у нее прорезались первые зубы! Как я тревожилась… как радовалась, когда она пошла своими ножками и в первый раз сказала «мама»… А еще помню день, когда одела ее в белое по обету в честь Богоматери…

Господин Рувьер вновь стал ходить из угла в угол, с трудом сдерживая обуревавшие его чувства – гнев, смешанный с тревогой и страхом. Госпожа де Мейак глухо рыдала в платок. Господин де Мейак и госпожа д’Эйди также плакали.

– Ей было два годика, – продолжала больная в том же сомнамбулическом бреду. – Я сшила ей крохотное белое платьице из муслина… коротенькое, с пышной юбочкой, с вырезом на груди… Мама? Помните, вы надели ей на шею то коралловое колье, в котором она так была похожа на луговые маргаритки? Я рассердилась… ведь по обету красное она не должна была носить!

На сей раз госпожа де Мейак невольно вскрикнула, и бедная мать вздрогнула всем телом, словно внезапно пробудилась от сна.

– Нет, нет! – воскликнула она, целуя новорожденную. – Нет, все это неправда! Пакрет родилась только что, у нее еще нет зубов, она не может говорить, но она вырастет!

Господин Рувьер взял ребенка из рук жены и передал его кормилице.

– Унесите малышку, – сказал он сдержанно, но властно. – Дорогая, – добавил он, беря за руку супругу, – дорогая, вы страдаете, а в вашем положении любые волнения опасны. Вам следует побыть в своей комнате и отдохнуть. Прошу вас, пойдемте.

Госпожа Рувьер поднялась и послушно двинулась вслед за мужем. Когда оба вышли, а кормилица удалилась с младенцем, трое стариков переглянулись. Слезы стояли у них в глазах.

– Никогда моя бедная дочь не утешится, – сказала госпожа де Мейак.

– Но, в конце концов, девочку найдут, живую или мертвую! – воскликнул ее деверь. – Не может же вся полиция королевства оказаться бессильной перед лицом столь неслыханного похищения…

– Шестилетний ребенок, знающий свое имя и адрес, не может исчезнуть таким образом, – добавила госпожа д’Эйди.

– Здесь таится какое-то ужасное преступление, – прошептала бабушка, покачав головой. – Моя бедная внучка мертва!

– Мертва! Сестра, что вы такое говорите! Значит, произошло убийство? Но кто мог быть заинтересован в смерти нашей Пакрет?

– О! Убийство… Нет, это невозможно! Все случилось в тот день, когда мы вернулись из Марнеруа. Мы переезжали сюда на зиму… двери были распахнуты настежь, и девочка легко могла выскользнуть из дома…

– Но тогда кто-нибудь привел бы ее назад… даже если она убежала на улицу и заблудилась… Или прикажете поверить, что бродячие актеры в самом деле воруют детей?

– О, такое возможно и в наше время!

– Бедная малютка могла заиграться во дворе, где есть колодец… и упала туда, поскольку некому было за ней присмотреть.

– Колодец во дворе обшаривали целую неделю!

– Ребенок, потерявшийся вечером в Париже, может упасть в сточную канаву, в подвальное окно, в котлован строящегося дома…

– При этом всегда находят труп!

Старики замолчали, не смея продолжать расследование, к которому приступали уже чуть ли не в сотый раз.

Господин Рувьер, по-прежнему мрачный и взволнованный, вернулся в гостиную.

– Сударыня, – сказал он теще, – прошу вас, уговорите мою жену отказаться от этого безумного намерения. Нельзя давать нашему ребенку имя, навевающее столь печальные воспоминания.

– Зачем мне принуждать свою дочь? Ведь эта иллюзия утешает ее, – возразила госпожа де Мейак.

Господин Рувьер ничего не ответил. Судя по всему, он был крайне недоволен, но страшился выказать свои чувства. После минуты неловкого молчания он вышел.

Госпожа Рувьер стала называть свою дочь Пакрет, невзирая на глухое сопротивление мужа, а старики последовали ее примеру.

Это не было пустой бравадой, ибо никто не посмел бы открыто выступить против недвусмысленного приказа хозяина дома. Однако, по мере того как девочка росла, все более очевидным становилось ее поразительное сходство со старшей сестрой. В особенности большие глаза и черные брови придавали ее лицу необычное выражение, отличавшее некогда Маргариту де Марнеруа. А госпожа Рувьер и госпожа де Мейак утверждали даже, что младшая, хоть и совсем еще маленькая, всеми повадками напоминает исчезнувшую Пакрет. Повторялось все – вплоть до детских болезней. Об этом странном явлении вскоре узнали и друзья, ибо не заметить его было невозможно.

– Это моя Пакрет, – говорила мать. – Старшая умерла, но Господь сжалился надо мной и послал мне в утешение точную ее копию. Душа моей любимой доченьки перешла в это маленькое тельце. Я узнаю ее взгляд, ее улыбку…

Каждый раз, когда разговор переходил на эту тему, господин Рувьер покидал гостиную, слегка пожимая плечами.

– Так вы, стало быть, ненавидели дочь графа де Марнеруа? – спросила его однажды госпожа де Мейак, устремив свой ясный взор ему в глаза.

Рувьер вздрогнул.

– Ненавидел Маргариту? Девочку, которая стала мне дочерью? Я оплакивал ее, как и вы, сударыня!

– Отчего же вас так страшит ее сходство с вашим ребенком?

– Страшит? По правде говоря, сударыня, я перестаю вас понимать, – вскричал Рувьер, сильно побледнев.

– Если бы вам не были столь ненавистны это сходство и порождаемая им иллюзия, которое приносит утешение вашей жене, вы, подобно нам, с радостью бы признали, что вторая Пакрет расцветает на сломанном стебле первой.

– Сударыня, право, я с трудом переношу все эти полумистические, отдающие дурной поэзией бредни. Возможно, подобные галлюцинации и доставляют какое-то удовольствие госпоже Рувьер; мне же совсем не нравится, что моей дочери навязывают имя, выбранное не мной… Но, главное, меня огорчает, что любовь к ней питается только воспоминаниями.

Девочке исполнилось два года.

Пока господину Рувьеру удавалось убедить самого себя, что жена и теща ошибаются, тягостные впечатления не проявлялись внешне – он был еще в состоянии скрывать ужас, порой охватывавший его душу. Но когда малышка пошла и заговорила, отрицать очевидный факт было уже нельзя: она походила на Пакрет как две капли воды – такой знали Пакрет все обитатели дома, все друзья, все слуги, которые изумленно ахали при каждом ее движении.

Тогда Рувьер стал мрачен. После женитьбы он постоянно устраивал роскошные приемы, приглашая к себе людей влиятельных или знаменитых, – теперь же он все реже бывал дома. Выходил раньше, возвращался позже, порой избегая заходить к жене, чтобы поцеловать на ночь свою дочь.

Можно было подумать, что ему тяжело видеть девочку, некогда столь любимую и желанную.

Едва услышав имя Пакрет, донесшееся из коридора или с лестницы, он вздрагивал, словно под ударом электрического разряда.

Когда же обстоятельства вынуждали его находиться вместе с дочкой, он с трудом сносил ее ласки, заставляя себя отвечать на них.

Вне дома он пытался найти забвение в удовольствиях: посещал театры, дружеские вечеринки, безумные оргии, где человек, несчастный в семейной жизни, может на мгновение отрешиться от своих страданий.

Однако время шло, а его загадочный страх лишь возрастал. Тщетно жена старалась его успокоить и вновь привязать к домашнему очагу при помощи ребенка – ведь именно девочка, источник общей радости, могла бы стать залогом крепости их брачного союза. Но господина де Рувьера терзали приступы черной меланхолии, а временами с ним случались вспышки непонятного гнева.

Однажды госпожа Рувьер спросила, неужели ему в самом деле так тяжело слышать имя Пакрет и не следует ли в таком случае сменить его.

– Нет, нет! – поспешно вскричал он и немедленно заговорил о другом.

Была все же сделана попытка приучить девочку к имени Полина, и госпожа Рувьер стала избегать в его присутствии всяческих воспоминаний, навеянных сходством дочерей.

Однако теперь он страдал уже не от чужих видений, а от своих собственных. Каким бы именем ни называли девочку, ему было все равно: когда обитатели дома кричали «Полина, Полина!», в ушах его звучало: «Пакрет, Пакрет!»

Чем быстрее бежали месяцы и годы, тем больше походила она на исчезнувшую сестру. Сохранился портрет Маргариты де Марнеруа, написанный за месяц до таинственной катастрофы, вырвавшей ее из лона семьи, и много раз совершенно посторонние люди, оказавшиеся в гостиной, узнавали на нем девочку, прыгавшую по диванам или носившуюся по коридорам. А старые друзья генерала де Марнеруа приходили в полный восторг от такого несравненного сходства, и вскоре слух об этом распространился повсюду. О странном явлении толковали в салонах – куда бы ни пошел Рувьер, везде заходил разговор об этом.

Вероятно, это и в самом деле причиняло ему муки; быть может, превратилось в род болезненного суеверия – но, как бы то ни было, он впал в еще более мрачное расположение духа, стал необыкновенно раздражителен и порой не мог уже утаить, что дочь внушает ему ужас и ненависть. Он испытывал необъяснимое отвращение к некоторым из ее нарядов, к каким-то ее жестам или же интонациям.

Отныне именно он подмечал черты сходства, возрастающего с каждым днем. Именно он называл ее Пакрет, не в силах устоять перед очевидностью.

– Друг мой, – говорила ему жена, – не могу понять, отчего вас так огорчает это сходство. Ведь если Провидению было угодно забрать у нас дитя, разве не утешительно увидеть его вновь в этой девочке, словно само небо, тронутое нашим горем, решило вернуть нам то, что мы утратили? Я стараюсь забыть… и иногда мне это удается… И мне хотелось бы верить, что Пакрет всего лишь сменила имя, как ее мать.

– Да, вы правы, – отвечал Рувьер в замешательстве, – но меня это вовсе не огорчает… вы ошибаетесь.

Тем не менее день ото дня глаза его все больше тускнели, все более измученным становилось лицо; ничто уже не влекло его – ни богатство, ни почести. Он отдал бы все, чтобы бежать из супружеского дома или же отправить куда-нибудь девочку – но не смел даже заговаривать об этом. Наконец болезнь его обрела все симптомы глубочайшей ипохондрии. {404}

В покоях мадам Рувьер находилась одна комната, некогда заброшенная, а теперь превратившаяся в любимый уголок для девочки, ибо ей разрешили держать там свои игрушки. Все стали называть эту комнату комнатой Пакрет, и мать с бабушкой взяли за обыкновение заниматься здесь вышиваньем, чтобы не расставаться с обожаемой малышкой. Они проводили тут по нескольку часов утром и вечером. Когда госпожа Рувьер не принимала, она порой оставалась там на целый день, а если не ждала домой мужа, приказывала подавать сюда еду.

Эту комнату Рувьер не выносил и старался не входить в нее, если это можно было сделать, не привлекая к себе внимания. Разумеется, попроси он жену избрать другое помещение для своих занятий, та немедленно вернулась бы в будуар. Но он больше всего боялся показать, какой страх вызывает у него эта часть дома; иногда, невольно вздрогнув на пороге, он поспешно объяснял это сквозняком, сыростью или нездоровьем.

Перед камином находилась большая мраморная плита белого цвета – посреди нее виднелась черная инкрустация, очертаниями напоминавшая греческий крест. {405}

Когда госпожа де Мейак и госпожа Рувьер садились по углам камина, Пакрет – поскольку имя это в конце концов возобладало над другими – носилась по этой плите, чтобы вскарабкаться на колени то к матери, то к бабушке.

Рувьер терпеть не мог эту игру и всегда стремился увести дочь подальше от камина; порой он даже уносил ее на руках, пользуясь любыми, самыми невероятными предлогами.

Однажды вечером приехала госпожа д’Эйди, чтобы провести вечер среди родных, – она заняла место перед самым очагом. Дрова едва теплились, ибо стояла ранняя осень. Пакрет, свернувшись клубочком в ногах у троих дам, старательно рисовала ромашку черным мелком на белом камне.

Рувьер, войдя, не сразу ее увидел.

– Где же Пакрет? – спросил он после обычных приветствий.

– Здесь, – ответила мать, показав глазами на плиту.

В комнате была лишь одна зажженная лампа, к тому же прикрытая абажуром – она заливала ярким светом столик для вышиванья, оставляя все прочее в темноте. Если бы не это, то можно было бы увидеть, что взгляд Рувьера стал неподвижным, а волосы дыбом поднялись на голове.

Но в это мгновение девочка, вскочив, ринулась к отцу, заливаясь тем радостным звонким смехом, по которому все ее узнавали.

– Папа, папа, – кричала она, – посмотри, как я рисую свой портрет.

И она повлекла несчастного к камину; затем, встав на колени, обвела пальчиком рисунок – ее белокурая головка, склонившаяся над плитой, казалась золотым венчиком весеннего– цветка.

– Вот и я! Вот и я! – восклицала она, по-детски хохоча.

И тут Рувьер обмяк, лишившись чувств.

Его подняли, дали понюхать флакончик с солями, а потом отнесли в постель.

– Положительно, муж мой страдает от непонятной болезни, – сказала госпожа Рувьер, – и я должна этим заняться. Нужно пригласить к нему доктора.

В самом деле, на следующий день у Рувьера открылся сильный жар, и он стал бредить.

Был призван доктор***, получивший известность в медицинском мире благодаря искусному врачеванию душевных болезней.

Понаблюдав за больным в течение нескольких дней и предписав успокоительное, он известил семью, что у господина Рувьера сильное расстройство рассудка и что его следует оберегать от всяческих треволнений.

Затем он стал расспрашивать, с умением и тактом, по достоинству ценимыми его клиентами, какие причины могли вызвать или обострить недуг.

Однако многие обстоятельства, с тех пор вполне прояснившиеся, тогда осознавались весьма смутно – обитатели дома, еще не собрав факты воедино, упустили множество мелких деталей. Вот почему прославленный эскулап лишь в самых общих чертах узнал историю исчезновения Маргариты де Марнеруа и необычного сходства обеих Пакрет.

Тщательно рассмотрев все сведения, которые смог выведать, он не стал заострять на них внимания, ибо не хотел навести родственников на мысль, которой и сам старался не допускать.

Однако чем дольше изучал он этот больной рассудок, тем сильнее укреплялось в нем роковое подозрение. Было очевидно, что причиной психического расстройства явился страх. Но чем был вызван подобный ужас? Суеверием недалекого ума? Или же голосом преступной совести?

После описанной нами сцены бред у больного не прекращался. Доктор, заметив, как ухудшается состояние его пациента при виде жены и дочери, велел им приходить не слишком часто.

Таким образом, он подолгу оставался в одиночестве у постели господина де Рувьера и мог, не опасаясь нескромных ушей, беседовать с больным в надежде либо получить объяснение, либо добиться признания.

Но ему не удалось услышать ничего, кроме бессвязных двусмысленных фраз.

– Это призрак, – говорил Рувьер, глядя безумным взором, – это не моя дочь… Доктор, это обманчивое видение… Не верьте, что эта девочка с черными бровями и светлыми волосами – существо из плоти и крови… Нет… нет! Не верьте…

Но вот однажды у помешанного, казалось, наступило некоторое просветление; он склонился к врачу с доверительным видом.

– Вы знаете, – сказал он, – тогда она была такая невоспитанная! Сколько от нее было шума! Доктор, вы представить себе не можете, как она была невыносима! В тот день она играла на лестнице и вопила во все горло! От ее крика у меня голова раскалывалась! Я толкнул ее… она скатилась вниз… Я услышал глухой звук… и побежал… побежал изо всех сил…

Безумец вдруг умолк, с ужасом озираясь вокруг.

Врач слушал, приоткрыв рот, не в силах унять дрожь. Он не хотел задавать вопросов из опасения прервать рассказ.

Чтобы побудить больного продолжать и преодолеть сомнения, он повторил последние слова:

– Я услышал глухой звук… и побежал… побежал изо всех сил…

– Да, да! – воскликнул Рувьер. – У нее была пробита голова… она хрипела… ужасно хрипела. Я взял ее на руки… чтобы помочь… Но она хрипела все громче… Могли сбежаться люди… я обхватил ей горло, чтобы она замолчала… и машинально надавил… Она умолкла. И тут я увидел синие следы от своих пальцев у нее на шее. Что мне было делать? Я испугался, доктор, я очень испугался… и спрятал ее… Как могла она воскреснуть?

Доктор чувствовал себя раздавленным под тяжестью этой ужасной тайны. При мысли о кровавых бесчестных деяниях, что были скрыты для всех и погребены в его душе, как в могиле, сердце у него мучительно заныло.

Какие бездны таятся в сердце врача, нотариуса и исповедника!

Доктор делал все, чтобы успокоить безумца, но не мог бороться с причинами болезни. Однако жар удалось сбить при помощи холодных компрессов, и больной впал в состояние полной апатии. Тогда врач предложил госпоже Рувьер поместить мужа в клинику, дабы обеспечить ему всестороннее лечение.

Но молодая женщина не верила, что положение столь опасно. Ей удалось убедить себя, что внешнее спокойствие мужа предвещает выздоровление, и она воспротивилась его отъезду из дома.

– Пока о его болезни знают только в семье. Если же отправить его в клинику доктора***, то всем станет известно, что он потерял рассудок.

Поэтому, как только Рувьер начал поправляться, она переселилась в его спальню и стала ухаживать за ним, стараясь пробудить в нем память.

Доктор все же настоял, чтобы Пакрет временно удалили от отца, и бабушка отвезла ее в загородное имение.

Госпожа Рувьер была неспособна заподозрить в преступлении любимого мужа. Она даже винила себя за то, что способствовала его болезни, постоянно толкуя о сходстве обеих дочерей, для нее уже неразличимых. Теперь она стремилась окружить супруга нежностью и заботой; всеми помыслами ее завладело единственное желание – вернуть его к реальной жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю