Текст книги "INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков"
Автор книги: Ги де Мопассан
Соавторы: Оноре де Бальзак,Проспер Мериме,Жерар де Нерваль,Шарль Нодье,Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи,Жак Казот,Шарль Рабу,Петрюс Борель,Жак Буше де Перт,Клод Виньон
Жанры:
Мистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 68 страниц)
– Счастливец! – воскликнул Кастанье. – Он умирал в уверенности, что пойдет на небо.
Мгновенно величайший переворот произошел в мыслях кассира. Побыв несколько дней демоном, он был теперь лишь человеком, воплощением того первородного греха, о котором повествуют все космогонии. Но, снова став малым по видимости, он приобрел основу величия, он закален был созерцанием бесконечности. Обладая адским могуществом, он постиг могущество божественное. Он сильнее жаждал небесного блаженства, чем прежде алкал земных наслаждений, исчерпанных так быстро. Обещаемые демоном удовольствия – это те же земные удовольствия, только в большем размере, тогда как наслаждения небесные беспредельны. И вот он поверил в Бога. Слово, предоставлявшее ему сокровища мира, потеряло для него всякое значение, и сами сокровища показались ему такими же ничтожными, как булыжники в глазах знатока бриллиантов; они представлялись ему стекляшками, в сравнении с вечными красотами иной жизни. Мирские блага были в его глазах проклятием. В пучину мрака и скорбных мыслей погрузился он, слушая отпевание Мельмота. «Dies irae» [54] 54
«День гнева» (лат.) – начальные слова одного из католических погребальных песнопений.
[Закрыть]его устрашило. Он постиг во всем его величии этот вопль кающейся души, трепещущей перед всемогуществом Божьим. Его испепелял святой дух, как пламя испепеляет солому. Слезы потекли у него из глаз.
– Вы родственник покойника? – спросил причетник.
– Наследник, – отвечал Кастанье.
– Пожертвуйте на причт! – обратился к нему привратник.
– Нет, – отвечал кассир, не желавший давать церкви дьяволовы деньги.
– На бедных!
– Нет.
– На обновление храма!
– Нет.
– На часовню Девы Марии!
– Нет.
– На семинарию!
– Нет.
Кастанье отошел в сторону, чтобы не привлекать раздраженных взоров служителей церкви.
«Почему, – подумал он, оглядывая церковь Св. Сульпиция, – почему люди воздвигли эти гигантские соборы, встречавшиеся мне во всех странах? Чувство, разделяемое массами во все времена, должно быть на чем-то основано».
«Для тебя Бог – „что-то?“ – кричало ему сознание. – Бог! Бог! Бог!»
Отозвавшись внутри, слово это угнетало его, но ощущение страха смягчилось далекими аккордами сладостной музыки, которую он неявственно слышал и прежде. Эти гармонические звуки он принял за церковное пение и окинул взглядом портал. Но, прислушавшись внимательнее, он заметил, что звуки доносились к нему со всех сторон; он выглянул на площадь – музыкантов там не оказалось.
Эта мелодия несла его душе поэзию лазури и дальние лучи надежды, но вместе с тем она усиливала и угрызения совести, мучившие проклятого грешника, который побрел по парижским улицам, как бредет человек, подавленный горем. Он смотрел на все невидящими глазами, он шел, как праздношатающийся; беспричинно останавливался, сам с собой разговаривал, не заботился о том, как бы его не ударило доской, не зацепило колесом экипажа. Раскаяние неприметно погружало его в чувство благодати, заставляющее сердца человеческие трепетать от нежности и страха. В его лице, как и у Мельмота, вскоре появилось нечто величественное и вместе с тем какая-то рассеянность; холодное выражение печали, как у человека, предавшегося отчаянию, и беспокойный трепет, возбуждаемый надеждой; но более всего его охватывало отвращение ко всем благам этого ничтожного мира. В глубине его глаз, пугавших своим блеском, таилась смиренная молитва. Он страдал из-за своей власти. От страстных волнений его души согбенным сделалось его тело – так порывистый ветер сгибает высокие ели. Подобно своему предшественнику, он не мог расстаться с жизнью, ибо не хотел умереть подвластным аду. Муки его становились невыносимы. Наконец однажды утром он подумал: ведь Мельмот, достигший теперь блаженства, предложил ему некогда обмен, и он на это согласился; вероятно, и другие поступили бы, как он; в эпоху рокового равнодушия к религии, провозглашенного теми, кто унаследовал красноречие Отцов Церкви, нетрудно будет ему встретить человека, который подчинится условиям договора, чтобы воспользоваться его выгодами.
«Есть такое место, где котируется королевская власть, где прикидывают на весах целые нации, где выносится приговор политическим системам, где правительства расцениваются на пятифранковые монеты, где идеи и верования переведены на цифры, где все дисконтируется, где сам Бог берет взаймы и в качестве гарантии оставляет свои прибыли от душ человеческих, ибо у Папы Римского имеется там текущий счет. Если где покупать душу, то, конечно, там».
Радостно Кастанье направился к бирже, думая, что приторгует себе душу, как заключают сделку на государственные процентные бумаги. Всякий обыватель побоялся бы, не подымут ли его на смех, но Кастанье знал по опыту, что человек отчаявшийся все принимает всерьез. Как приговоренный к смертной казни выслушает сумасшедшего, когда тот будет ему говорить, что, произнеся бессмысленные слова, можно улететь сквозь замочную скважину, – так и страдающий человек становится легковерным и отвергает какой-нибудь замысел только в случае полной его неудачи, подобно пловцу, уносимому течением, который отпускает веточку прибрежного куста, если она оторвется. К четырем часам дня Кастанье появился среди людей, которые по окончании котировки государственных бумаг собираются в группы, заключая сделки на частные бумаги и производя операции чисто коммерческие. Дельцы его знали, и он, прикинувшись, что кого-то разыскивает, мог подслушивать, не говорят ли где о людях, запутавшихся в делах.
– Ни за что, милый мой! Бумагами Клапарона и компании не занимаюсь. Банковский рассыльный унес сегодня обратно все их векселя, – бесцеремонно сказал кому-то толстяк-банкир. – Если у тебя они есть, забудь о них.
Упомянутый Клапарон вел во дворе оживленную беседу с господином, про которого было известно, что он учитывает векселя из ростовщических процентов. Тотчас же Кастанье направился к Клапарону, биржевику, известному тем, что он ставил крупные куши, рискуя или разориться, или разбогатеть.
Когда Кастанье подошел к Клапарону, с ним только что расстался ростовщик, и у спекулянта вырвался жест отчаяния.
– Итак, Клапарон, вам сегодня вносить в банк сто тысяч франков, а теперь уже четыре часа: значит, времени не хватит даже на то, чтобы подстроить банкротство, – сказал ему Кастанье.
– Милостивый государь!
– Потише, – продолжал кассир. – А что, если я вам предложу одно дельце, которое даст вам потребную сумму?..
– Оно не даст мне покрыть мои долги – ведь не бывает таких дел, которые можно состряпать сразу.
– А я знаю дельце, которое покроет их сию же минуту, – ответил Кастанье, – только оно потребует от вас…
– Чего?
– Продажи вашего места в раю. Чем это дело хуже других? Все мы – акционеры великого предприятия вечности.
– Известно ли вам, что я могу дать вам пощечину? – сказал Клапарон, рассердившись. – Позволительно ли так глупо шутить с человеком, когда он в беде!
– Говорю вполне серьезно, – отвечал Кастанье, вынимая из кармана пачку банковских билетов.
– Имейте в виду, – сказал Клапарон, – я не продам свою душу дьяволу за гроши. Мне необходимо пятьсот тысяч франков, чтобы…
– Кто же станет скаредничать? – прервал его Кастанье. – Вы получите столько золота, что оно не вместится в подвалы банка.
Он протянул огромную пачку билетов, убедительно подействовавшую на спекулянта.
– Ладно! – сказал Клапарон. – Но как это устроить?
– Пойдемте вон туда, там никого нет, – ответил Кастанье, указывая на уголок двора.
Клапарон и его соблазнитель обменялись несколькими фразами, уткнувшись в стену. Никто из наблюдавших за ними не догадался о теме их секретной беседы, хотя все были живо заинтригованы странной жестикуляцией обеих договаривавшихся сторон. Когда Кастанье вернулся, гул изумления вырвался у биржевиков. Как на французских званых вечерах, где малейшее событие привлекает общее внимание, все обратили взор на двух людей, вызвавших этот гул, и не без ужаса увидали происшедшую в них перемену. На бирже все прохаживаются и беседуют, каждый участник этого сборища всем знаком, за каждым наблюдают – ведь биржа – подобие стола, за которым играют в бульот, причем люди опытные всегда угадают по физиономии человека, каковы его игра и состояние кассы. Итак, все обратили внимание на лицо Клапарона и лицо Кастанье. Последний, подобно ирландцу, был мужчиной жилистым и крепким, глаза его сверкали, цвет лица отличался яркостью. Всякий дивился его лицу, величественно ужасающему, спрашивая себя, откуда оно взялось у добродушного Кастанье; но, лишившись власти, Кастанье сразу увял, покрылся морщинами, постарел, одряхлел. Когда он уводил Клапарона, он похож был на горячечного больного или же наркомана, который довел себя опиумом до экстаза; а возвращался он осунувшийся, точно после приступа горячки, когда больной готов испустить дух, или словно в состоянии ужасной прострации от злоупотребления наркотиками. Адское одушевление, позволявшее ему переносить разгульную жизнь, исчезло: тело, лишившись его, оказалось истощенным, без помощи и опоры против угрызений совести и тяжести истинного раскаяния. Напротив, когда появился Клапарон, тревоги которого ни для кого не составляли тайны, его глаза сверкали, а на лице была запечатлена гордость Люцифера. Банкротство перешло с одного лица на другое.
– Подыхайте с миром, старина, – обратился Клапарон к Кастанье.
– Умоляю, пришлите мне экипаж и священника, викария от Святого Сульпиция! – ответил отставной драгун, присаживаясь на тумбу.
Слово «священника» донеслось до многих, и зубоскалы биржевики весело загалдели в ответ – ведь если они во что и верят, то разве лишь в то, что клочок бумаги, именуемый записью, стоит поместья. Главная книга государственного казначейства – вот их библия.
– Хватит ли мне времени достойно принять кончину? – сам себе сказал Кастанье жалким голосом, поразившим Клапарона.
Извозчик увез умирающего. Спекулянт поспешил в банк заплатить по векселям. Впечатление от внезапной перемены в физиономии их обоих стерлось в толпе, как след от корабля расходился по морю. Внимание биржевого мира привлекла гораздо более важная новость. Когда вступают в игру все денежные интересы, тогда сам Моисей, появись он здесь со своими светящимися рогами, {181} едва ли был бы удостоен даже каламбура, – люди, занятые репортами, отвергли бы его. После оплаты векселей Клапарона объял страх. Он уверился в своей власти, вернулся на биржу и предложил сделку людям, также запутавшимся в делах. «Запись в главной книге адского казначейства и связанные с пользованием оной права», по выражению нотариуса, ставшего преемником Клапарона, были куплены за семьсот тысяч франков. Свои права по дьявольскому договору нотариус переуступил за пятьсот франков подрядчику, который избавился от них за сто тысяч экю, {182} передав договор торговцу скобяным товаром, а тот переуступил его за двести тысяч франков плотнику. Наконец, в пять часов уже никто не верил в этот удивительный контракт, и сделки остановились за отсутствием доверия.
В половине шестого держателем этой ценности оказался маляр, который стоял, прислонившись к двери временного здания биржи, в те годы находившегося на улице Фейдо. Маляр был человек простой и не знал, что с ним творится. «Со мной было этакое», – сказал он жене, вернувшись домой.
Как известно всем фланерам, улицу Фейдо обожают молодые люди, которые, за отсутствием любовницы, готовы сочетаться со всеми особами женского пола. Во втором этаже дома, отличавшегося отменной мещанской благопристойностью, жило очаровательное существо из числа тех, что награждены по милости неба редчайшей красотой, но, не имея возможности стать ни герцогинями, ни королевами, ибо хорошеньких женщин на свете гораздо больше, чем титулов и тронов, довольствуются биржевым маклером или банкиром, доставляя им счастье по установленной цене. За этой красивой и славной девушкой, по имени Ефрасия, волочился писец нотариальной конторы, карьерист свыше всякой меры. В самом деле, младший писец нотариуса Кротт авлюбился в нее, как может влюбиться молодой человек двадцати двух лет. Писец зарезал бы Папу и всю священную коллегию кардиналов из-за жалкой сотни луидоров, которая требовалась, чтобы приобрести Ефрасии шаль, вскружившую ей голову, в обмен на эту шаль горничная и посулила писцу свою хозяйку. Влюбленный молодой человек шагал взад и вперед под окнами Ефрасии, как в зоологическом саду ходят по клетке белые медведи. Засунув руку за жилет, он приложил ее к левой стороне груди, готовый на части разорвать сердце, а пока что крутил эластические свои подтяжки.
– Как добыть десять тысяч франков? – вслух рассуждал он сам с собою. – Присвоить ту сумму, которую надлежит зарегистрировать в акте о продаже? Боже мой! Неужели таким займом я разорю покупателя, обладателя семи миллионов!.. Отлично, завтра брошусь ему в ноги, скажу: «Милостивый государь! Я взял у вас десять тысяч франков, мне двадцать два года, я люблю Ефрасию – вот повесть о моих деяниях. Отец у меня богатый, он вам возместит, не губите меня! Разве вам самим не было когда-то двадцать два года, разве не безумствовали вы от любви?» Подлые эти собственники, да есть ли у них душа? Мой миллионер не только не расчувствуется, а попросту напишет на меня донесение королевскому прокурору. Проклятие! Если бы можно было продать душу дьяволу! Но нет ни Бога, ни дьявола, все это чепуха, все только сказки да болтовня старух. Как быть?
– Если вам угодно продать душу дьяволу, – сказал ему маляр, подслушавший речи писца, – вы получите десять тысяч.
– Ефрасия будет моя, – сказал писец, поспешно заключая сделку, предложенную дьяволом, который принял облик маляра.
По заключении договора неистовый писец отправился за шалью и явился к Ефрасии; так как дьявольская сила была в его теле, он провел у нее безвыходно двенадцать дней, растратив свой рай целиком, думая лишь о любви и ее оргиях, в которых потонуло воспоминание об аде и его привилегиях.
Так затерялась огромная власть, приобретенная благодаря открытию ирландца, сына достопочтенного Матюрена.
Востоковедам, мистикам и археологам, занимавшимся подобными вопросами, не удалось исторически установить, как можно вызвать демона. Произошло это вот почему.
На тринадцатый день после неистовых наслаждений несчастный писец лежал на одре в чердачном помещении дома на улице Сент-Оноре, принадлежавшего его патрону. Стыд – эта тупая богиня, не дерзающая на себя смотреть, – овладел заболевшим молодым человеком; решил он лечиться сам и ошибся в дозе того целебного снадобья, которое составил ему некий гений, весьма популярный на окраинах Парижа. Таким образом, от тяжести ртути писец умер, и труп его был черен, как кротовая спина. Очевидно, один из дьяволов побывал здесь, но какой? Может быть, Астарот? {183}
– Уважаемый юноша перенесен на планету Меркурий, {184} – сказал старший писец немецкому демонологу, явившемуся исследовать это событие.
– Что ж, это вполне вероятно, – ответил немец.
– Вот как?
– Да, милостивый государь, подобное мнение находится в полном согласии с подлинными словами Якова Беме, {185} содержащимися в сорок восьмой пропозиции «Тройственной жизни человеческой», где сказано: «Ежели Господь все произвел глаголом „да будет“, {186} то, значит, это „да будет“ и есть сокровенное лоно, содержащее и объемлющее природу, образуемую духом, рожденным от Меркурия и Бога».
– Как вы сказали?
Немец повторил ту же фразу.
– Нам это неизвестно, – сказали писцы.
– «Да будет», – произнес один из них, – «да будет свет!»
– В правильности приведенной цитаты, – продолжал немец, – вы можете убедиться, прочитав эту фразу на странице семьдесят пятой трактата о «Тройственной жизни человеческой», отпечатанного в тысяча восемьсот девятом году господином Миньере и переведенного философом, который был великим почитателем славного башмачника. {187}
– Ах! Он был башмачник? – спросил старый писец. – Вот так раз!
– В Пруссии! – ответил немец.
– И все шили у него сапоги за счет прусского короля? {188} – дурацки спросил писец второго разряда.
– Ему бы следовало прикинуть подметки к своим фразам, – сказал писец третьего разряда.
– Колоссально! – воскликнул писец четвертого разряда, указуя на немца.
Каким первоклассным демонологом ни был иностранец, он не знал, что за дьяволята эти писцы; он удалился, ничего не поняв в их шуточках, убежденный в том, что молодые люди признали Беме колоссальным гением.
– Есть во Франции образованные люди, – сказал он себе.
Париж, 6 мая 1835 г.
Перевод Б. Грифцова
ШАРЛЬ РАБУ
Шарль-Анри-Феликс Рабу (1803–1871) был адвокатом, потом журналистом, основал и некоторое время редактировал один из ведущих романтических журналов Франции – «Ревю де Пари». Выпустил несколько больших романов – «Аллея вдов», «Капитан Ламбер» и др., а также несколько книг в соавторстве с Бальзаком, после смерти которого занимался доработкой его незавершенных произведений: «Депутат от Арраса», «Мелкие буржуа».
Самый знаменитый эпизод сотрудничества Рабу с Бальзаком относится к 1832 году, в начале которого вышел в свет сборник «Contes bruns» («Коричневые» или же «Бурые рассказы»), включавший «жестокие», «неистовые» сочинения трех авторов – Бальзака, Рабу и Филарета Шаля. Обе публикуемых ниже новеллы Рабу взяты из указанного сборника.
Тобиас Гварнери
Фамилия героя новеллы (в оригинале латинизированная – Гварнериус) заимствована у знаменитого итальянского скрипичного мастера Джузеппе Антонио Гварнери (1698–1744), соперника упоминаемого в тексте Антонио Страдивари (1644–1737). Сюжет о колдовской музыке восходит к новеллам Гофмана и его французских подражателей (ср. «Сонату дьявола» Берту).
Перевод печатается впервые.
Однажды, туманным зимним вечером, мой прадед, задержавшись по каким-то делам в саксонском городе Бремене, прогуливался по окраинной улочке позади собора. Вы догадаетесь, что привело его сюда, когда я скажу вам, что ему в ту пору было двадцать лет и что едва ли во всей Германии вам встретятся такие миленькие и бойкие гризетки, как в этом городе. Впрочем, пусть сказанное не повредит ни в коей мере тому доброму мнению, которое вы заранее могли составить об этом достойном человеке. Однако прошло уже больше двадцати минут с тех пор, как все городские часы пробили время свидания, а та, что назначила его, и не думала являться; но мой прадед все еще ждал.
Прогресс излечил нас – увы, слишком надежно – от этого удивительного терпения в любовных делах: если бы сегодня встретился молодой человек, еще способный на это, я был бы немало восхищен.
Прохаживаясь по улице взад и вперед, словно часовой, мой прадед вдруг заметил на углу небольшую лавку. По обе стороны витрины две выкрашенные в красный цвет и выточенные в форме скрипок дощечки указывали, какого рода товар здесь продавался или, вернее будет сказать, не продавался, ибо, за исключением дурно сделанного фагота, висевшего на стене, контрабаса без струн, нескольких смычков и альта, починкой которого как раз и был занят хозяин, лавка была в совершеннейшем запустении и, вопреки вывеске над дверью, больше походила на караульное помещение городского ополчения, {189} нежели на магазин струнных и духовых музыкальных инструментов.
Дешевая свечка с угрожающе длинным фитилем, горевшая неровным пламенем, бросала зловещие отсветы на человека, который трудился в этой жалкой лавчонке. Казалось, впрочем, что он отдавался своей работе без особого усердия, ибо каждые три минуты вскакивал, бросал свой альт и принимался ходить по комнате огромными шагами; неподвижный взгляд и резкие движения выдавали в нем человека, поглощенного какою-то неотступною мыслью.
Отчасти из любопытства, отчасти желая укрыться от сильного снегопада, делавшего ожидание и вовсе безнадежным, мой прадед, все еще, однако, не решавшийся покинуть свой пост, вошел в лавку и, хотя в жизни не знал ни одной музыкальной ноты, попросил хозяина показать скрипки, предназначенные для продажи.
– Скрипки! – мрачно отозвался тот. – Вы что, не видите, тут нет скрипок, я их не продаю. Разве что вас устроит этот контрабас: мне пришлось взять его в уплату за работу, которая отняла у меня больше трех месяцев, – за починку инструментов для оркестра «Ученые собаки». Они с таким успехом выступали в городе, играли даже перед господами членами городского совета. Так что же, возьмете мой контрабас? Отдам за десять экю. За пятьдесят ливров берите, чего уж там торговаться.
Будь мой прадед в миллион раз более музыкантом, чем он был на самом деле, даже тогда ему было бы весьма затруднительно пойти на предлагаемую сделку, то бишь довольствоваться контрабасом, когда предполагалось, что он имеет нужду в скрипке.
Позволив себе, со всею убедительностью логики, сделать подобное замечание честному хозяину музыкальной лавки, он получил отпор в выражениях настолько диких, что тут же счел собеседника помешанным. Он утвердился в этой мысли, когда в его присутствии странный человек вновь принялся расхаживать по комнате, жестикулируя, а дверь в заднее помещение отворилась и какая-то старушка, пожав плечами, сделала ему знак, что бедняга не в своем уме.
Тогда мой прадед вышел из лавки, а на следующий день и вовсе уехал из города, не вспоминая более о скрипичном мастере.
Три года спустя, вновь посетив Бремен и случайно оказавшись на той же улице, он заметил, что музыкальная лавка закрыта; на ставнях, в нескольких местах отмеченных следами взлома, были нарисованы большие красные кресты. Это обстоятельство привлекло его внимание. Вечером, ужиная со своим хозяином, служившим по судебно-полицейскому ведомству, прадед рассказал (впрочем, не упоминая о несостоявшемся свидании) о странном приеме, оказанном ему в этой самой лавке три года тому назад. Хозяин, в свою очередь, поведал ему следующую историю.
– Человека этого, – рассказывал он, – звали Тобиас Гварнери; женщина, которую вы видели, – его мать; он жил с ней после смерти жены и едва мог прокормить ее своей работой.
Поскольку в городе он был единственным мастером по этой специальности, а музыкантов и любителей музыки у нас достаточно, ему постоянно приносили инструменты в починку, и он вполне мог, казалось бы, жить в достатке. Но еще лет за десять до того времени с ним приключилось какое-то странное несчастье: в один прекрасный день им овладела навязчивая идея, и с тех пор он не оставлял ее, каких бы жертв это ни стоило.
Жена его, которая умерла отчасти от горя, видя, как он разбазаривает все, что накопил своим трудом, напрасно пыталась показать ему все безумие такого упорства, напрасно заклинала не обрекать ее на нищету – он не обращал внимания. Вначале его сбережения на черный день, потом деньги, которые он брал в долг, наконец мебель, товары из лавки, часть одежды – все это кануло в бездну, разверзшуюся перед ним, и тщетны были любые попытки пролить хоть какой-то свет на происходящее. Даже когда, за недостатком денег, он бывал вынужден приостановить свои опыты, то не терял надежды осуществить мечту, которая рано или поздно должна была, как он считал, снискать ему громкую славу и сторицей вознаградить за все.
Впрочем, справедливости ради надо сказать, что если бы он достиг поставленной цели, то действительно получил бы возможность совершить одно блестящее предприятие. У него была скрипка Страдивари, за которую некоторые любители не раз предлагали ему высокую цену. Ему же пришла в голову идея повторить творение мастера. Он думал, что, воспроизведя с математической точностью форму и размеры инструмента Страдивари, используя подобный сорт дерева, добившись точного повторения состава лака и краски, какими был пропитан оригинал, он смог бы получить такое же точно качество звука. Но несмотря на всю тщательность, с которой он изготавливал свои подделки, они всегда слегка отличались от образца. По всей видимости, превосходство последнего заключалось в каких-то бесконечно тонких нюансах, что повергало мастера в состояние глубокой тоски; ему казалось, что можно рационально объяснить неполноценность копий через почти неуловимое несовершенство, которое он в них постоянно находил, так что каждый раз приходилось начинать заново. Это был какой-то вечно вращающийся заколдованный круг, который перемолол бы и княжеское состояние.
Между тем, после множества попыток, его первоначальная идея претерпела некоторые изменения: однажды он был настолько близок к безупречной копии, тогда как инструмент, вышедший на этот раз из его рук, оказался настолько ниже скрипки Страдивари, что к нему закралось подозрение, что в творении шедевра участвовал некий сверхъестественный элемент, им еще не учтенный. «Кто знает, – важно говорил он одному физику, собиравшемуся разрешить его музыкальную задачу с помощью новейшей теории звука, – кто знает, не за пределами ли материального мира я должен искать. Идеи живут в словах, не так ли? Хорошо! Когда я говорю о душе моей скрипки, быть может, я стучусь в ту самую дверь, которую так долго ищу. Как вам кажется, мсье?» Тут физик принимался хохотать, а бедного Тобиаса Гварнери все глубже затягивала бездна его изысканий.
Однажды какой-то заказчик, приносивший в починку смычок, забыл у него книжку, за которой не приходил несколько дней. В часы досуга – надо сказать, довольно редкие, поскольку, когда он не работал руками, без отдыха трудилась его бедная голова, – Тобиас полистал эту книгу. Это был один из тех внушительных памятников германского терпения и эрудиции, где автор объявляет вам, в простоте душевной, что собирается трактовать de omni re scibili, [55] 55
Обо всем, доступном познанию (лат.). —Крылатая латинская формула принадлежит итальянскому гуманисту Пико делла Мирандола, в своих тезисах 1486 года утверждавшему возможность с помощью чисел познать все доступное познанию. Насмешливое добавление о «некоторых других предметах» приписывается Вольтеру.
[Закрыть]а также о некоторых других предметах. В самом деле, рядом с главой о наилучшей форме правленияможно было найти главу о способе, каковым чесать жене спину, буде та зачешется; за рецептом приготовления кипрского винаследовало сочинение о девственности одиннадцати тысяч дев {190} и рассуждение о пользе облысения.Этот бесформенный труд был проникнут тоном необычайного простодушия, что придавало чтению особое очарование, в конце концов настолько увлекшее нашего фанатика, что он на целых полдня освободился от преследующей его идеи.
И вдруг, перевернув страницу, он увидал главу под названием: О переливании душ.Читая эти слова, Тобиас так и подскочил, как если бы внезапно его посетило предчувствие, что тайна, которую он пытался так долго разгадать, вот-вот ему раскроется. Он бросился за матерью, велел ей сидеть в лавке, а если кто придет к нему – отвечать, что ушел; сам же побежал к себе в комнату, заперся там, чтобы уж никто не мог его потревожить, и погрузился в чтение главы, которая, как он ожидал, должна была являть собою чудеснейшее творение, какого никогда еще не выходило из-под пера философа.
Не только при чтении книг, но и всегда в жизни: в дружбе, в надеждах и ожиданиях, а особенно в женской любви – следует опасаться разочарований, подобных тому, что ожидало Тобиаса Гварнери. Глава, за которую минуту назад он отдал бы фунт собственной плоти, оказалась жалким опусом, начиненным цитатами из Отцов Церкви, Аристотеля, Платона и Писания. Бесчисленные отступления, отвлечения и рассуждения автор завершал совершенно оригинальным заявлением – что душа бессмертна. Бесспорно, под великолепным заголовком были заключены двадцать самых убогих страниц этого огромного ин-фолио.
Но это не остановило Тобиаса Гварнери: час его пробил. Ухватившись изо всех сил за открывшиеся ему внезапно три слова, он попытался выдавить из них рациональное зерно тех предвидений, которые были в нем изначально. Он стал представлять себе человеческую душу как некоторую подвижную субстанцию, перемещающуюся из одного места в другое благодаря собственной оживляющей силе. В Германии, где философия разлита в воздухе, простой ремесленник наслышан о метемпсихозе не меньше французского школяра, закончившего с похвальной грамотой класс риторики. {191} Так что система эта, при ее растяжимости, могла бы вместить без труда и идею философа-лавочника. Трехчасовое размышление, последовавшее за этим озарением, окончательно утвердило Тобиаса в его вере, и с тех пор его занимал лишь поиск материального способа применения этого психологического открытия на благо его искусства.
Прошло три месяца. Накануне дня Святого Иосифа, {192} когда городские часы давно уже пробили час ночи и весь Бремен спокойно спал, мастерская Тобиаса Гварнери была крепко заперта; чтобы случайный прохожий не разглядел через щели в ставнях свет, горящий в заднем помещении, он тщательно завесил стеклянную дверь в лавку куском плотной зеленой саржи, сложенным вдвое.
Впрочем, подобные предосторожности были вовсе не лишними, ибо воистину странным делом был занят хозяин музыкальной лавки.
На высокой кровати, покрытой красным расшитым полотном, где сорок лет назад мать Тобиаса произвела его на свет, теперь старая Бригитта Гварнери умирала в мучительной агонии от рака, давно уже разрушавшего ее тело. Из груди ее вырывались страшные хрипы, но лицо склоненного над ней сына не выражало ни малейшего сочувствия к чудовищным страданиям, свидетелем которых он был; ни слезинки не блестело в его глазах. Казалось, Тобиас был весь в предчувствии какого-то торжественного и рокового мгновения, и ожидание этого мгновения поглощало все его душевные силы.
Посредством странного на вид устройства, какого никогда прежде не было описано или задумано ни в одной человеческой науке, по-видимому предназначенного для сбора некоего загадочного вещества, кровать умирающей соединялась со столом, на котором лежала неоконченная скрипка. Трубка, изготовленная, очевидно, из сплава нескольких металлов, расширяющаяся на конце в форме воронки, была укреплена у рта старухи; выдыхаемый воздух устремлялся в нее с жутким свистом. Другой конец трубки соединялся с деревянным стержнем, наподобие штифта, который ставится между верхней и нижней деками во всех смычковых инструментах; только этот был в диаметре несколько толще обычного и не целиком деревянный, а полый внутри и должен был при помощи маленькой крышечки с винтом, великолепным образом сработанной, герметически закрываться, как только наконечник трубки будет отсоединен. Точно над местом временного соединения дерева и металла, как бы для предотвращения утечки в момент, когда они будут разъединены, помещалось нечто вроде кабинки или коробочки из сосны: от влажных, источенных червями дощечек исходил тошнотворный земляной запах, а огромный ржавый гвоздь, до сих пор торчавший в них, наводил на мысль, что некогда они были частью более массивной конструкции.
Было один час пятьдесят две минуты и несколько секунд, когда дыхание больной прервалось, сердце и пульс перестали биться, и в этот момент в воронке, шевельнувшейся, как при гальванизации, {193} раздался долгий вздох, пробежавший волной дрожи по всей длине металлической трубки и соскользнувший наконец в полость, с которой соединялся конец ее. Услыхав этот звук, Тобиас Гварнери вскочил: задыхаясь, с безумным взглядом, он выдернул трубку и яростно, изо всех своих сил, несмотря на невероятную силу сопротивления и не обращая внимания на горестное и жалобное потрескивание под его пальцами, завинтил крышку на деревянном стержне.








