412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ги де Мопассан » INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков » Текст книги (страница 38)
INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:41

Текст книги "INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков"


Автор книги: Ги де Мопассан


Соавторы: Оноре де Бальзак,Проспер Мериме,Жерар де Нерваль,Шарль Нодье,Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи,Жак Казот,Шарль Рабу,Петрюс Борель,Жак Буше де Перт,Клод Виньон
сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 68 страниц)

Наконец, когда по краю неба проступила голубоватая полоска, лошадь резко потянула ноздрями утренний воздух, на соседней ферме тонким и хриплым голосом прокричал петух, призраки исчезли, лошадь сама понеслась галопом, и с наступлением дня Онуфриус очутился перед дверьми своей мастерской.

Падая с ног от усталости, он бросился на диван и мгновенно заснул. Сон его был тревожен; спасаясь от кошмаров, он подтягивал колени к животу. Ему являлось множество сновидений – бессвязных, диких, – и они не в последнюю очередь способствовали тому, что рассудок его, и без того слегка поврежденный, окончательно расстроился. Вот один из этих снов, который потряс его и который он рассказывал мне с тех пор несколько раз.

«Я находился в комнате – ни у себя и ни у кого из моих знакомых: в этой комнате я никогда прежде не бывал, и тем не менее я ее очень хорошо знал. Шторы были задернуты, жалюзи спущены, с ночного столика доходило слабое мерцание ночника. На камине громоздились какие-то флаконы, чашки, пузырьки. Люди в доме ходили на цыпочках, прижимая палец к губам. Сам я лежал в постели, будто был болен, и в то же время чувствовал себя как нельзя лучше. Мне было странно, что люди, ходившие по квартире, казались печальными и озабоченными.

Джачинта сидела рядом, положив свою маленькую ручку мне на лоб, и, склонившись надо мной, прислушивалась к моему дыханию. Временами с ресниц ее мне на щеку падали слезы, и она осушала их легким поцелуем. Эти слезы разрывали мое сердце, мне очень хотелось ее утешить; но я не мог сделать ни малейшего движения, не мог вымолвить ни слова. Язык мой прилип к нёбу, тело будто окаменело.

Вошел человек, одетый в черное, пощупал у меня пульс, покачал головой с унылым видом и воскликнул: „Все кончено!“ Услыхав эти слова, Джачинта принялась рыдать и заламывать руки: во всем ее облике, во всех движениях прочитывалась глубочайшая скорбь. Все присутствующие вели себя точно так же. Этот хор воздыханий и рыданий мог бы разжалобить скалу.

Втайне мне было даже приятно, что обо мне так убиваются. Кто-то поднес зеркало к моим губам. Я сделал невероятное усилие, чтобы мое дыхание замутнило его и они бы увидели, что я жив, но мне это не удалось. Удостоверившись таким образом в моей смерти, они накинули на меня простыню, прикрыв меня с головой. Догадавшись, что меня сочли умершим и собираются заживо предать земле, я пришел в отчаяние. Все вышли; остался только священник, который бормотал свои молитвы и в конце концов заснул.

Вошел служащий похоронного бюро, снял с меня мерки для гроба и савана. Я сделал еще одну попытку пошевельнуться или заговорить, но снова тщетно: скованный какой-то непреодолимой силой, я был вынужден покориться ей.

Я пролежал так довольно долго, предаваясь самым мучительным размышлениям. Возвратившийся служащий принес мне гроб и саван – последнее облачение всякого смертного. Теперь оставалось только обрядить меня. Он завернул меня в кусок полотна и принялся зашивать его – небрежно, как будто торопясь поскорее покончить с этим. Острие иглы тысячу раз вонзалось в мое тело, я испытывал невыносимые страдания. Закончив свое дело, он ухватил меня за голову, а один из его помощников – за ноги; они уложили меня в гроб, который оказался немного тесен для меня. Они больно ударили меня по коленкам, пытаясь закрыть крышку. Наконец им это удалось, и они вбили первый гвоздь: раздался страшный грохот, каждый удар молотка по доскам мучительно отдавался в моем теле.

Пока все это продолжалось, я не терял надежды. После того, как они вогнали последний гвоздь, сердце мое сжалось; я готов был лишиться чувств, понимая, что между мною и миром больше нет ничего общего. Только теперь я познал весь ужас моего положения: последний гвоздь навсегда приковывал меня к небытию.

Меня куда-то понесли. По приглушенному стуку колес я понял, что нахожусь в катафалке, ибо, хотя никоим образом не мог показать им, что жив, все чувства продолжали служить мне. Катафалк остановился, гроб вынесли – я оказался в церкви. Мне было прекрасно слышно, как гнусавили священники, – сквозь щели гроба ко мне проникал желтоватый свет горящих вокруг свечей. Месса подошла к концу, и процессия отправилась на кладбище.

Когда меня опускали в могилу, я собрал все силы и мне как будто удалось испустить некое подобие крика, но его совершенно покрыл грохот земли, сыплющейся на гроб. Я очутился в плотной и осязаемой, чернее ночи, темноте. Впрочем, я не испытывал страданий – по крайней мере, телесных. Что же касается душевных страданий, то для описания их мне потребовались бы целые тома. Самой первой пришла ко мне мысль, что я умру от голода или буду съеден червями и никак не смогу этому воспротивиться. Потом я думал о случившихся накануне событиях; о Джачинте; о моей картине, которая могла бы иметь такой успех в Салоне; о написанной мною драме, которую должны были поставить на сцене; о том, что я собирался встретиться с друзьями; о платье, которое мой портной должен был принести сегодня, и уже не помню, о чем еще, – о тысяче вещей, о которых мне вовсе не полагалось бы беспокоиться.

Наконец, вернувшись мыслями к Джачинте, я стал обдумывать ее поведение. Я еще раз вспомнил каждый ее жест, каждое слово. Мне показалось, что было нечто преувеличенное и наигранное в ее слезах, которым не следовало бы доверять. Эта догадка заставила меня вспомнить и некоторые другие случаи, совершенно позабытые; я увидел кое-какие детали, которым прежде не придавал значения, в новом свете, и теперь они стали чрезвычайно важны для меня. Проявления чувств, которые я считал искренними, теперь показались мне подозрительными. Мне вновь пришло в голову, что, по всей видимости, до меня за ней ухаживал один фатоватый молодой человек, полугражданский-полувоенный. Как-то, в один из вечеров, когда мы были с нею вместе, Джачинта произнесла его имя вместо моего, – верный признак того, что он был ей не безразличен. К тому же, как я помнил, она не раз говорила о нем в самом выгодном смысле – как о человеке, который вызывает у нее симпатию.

Эта мысль овладела мною, голова наполнилась различными сопоставлениями, предположениями, истолкованиями – как можно догадаться, неблагоприятными для Джачинты. Неведомое прежде чувство коснулось моего сердца: я понял, что такое страдание. Я стал чудовищно ревнив и не сомневался, что это именно Джачинта, сговорившись со своим любовником, велела закопать меня в землю заживо, чтобы избавиться от меня. Быть может, в эту самую минуту, думал я, они во все горло хохочут над успехом своего хитроумного плана, и Джачинта позволяет другому целовать себя в губы – те самые, которые столько раз клялись принадлежать только мне.

Мысль эта привела меня в неописуемую ярость; я снова попытался пошевелиться, судорожно дернулся – так резко, что от одного движения саван лопнул по швам. Освободив руки и ноги, я стал изо всех сил колотить локтями и коленями в крышку гроба, чтобы, сбросив ее, найти изменницу в объятиях жалкого подлеца и убить ее. Какая жестокая ирония судьбы – лежа в гробу, желать смерти другим!

Огромная масса земли, придавившая доски, делала тщетными мои усилия. Я устал, изнемог, впал в оцепенение и снова сделался мертвецом. Мое душевное волнение утихло, я стал более здраво воспринимать происшедшее. Воспоминание обо всем, что эта девушка делала для меня, о ее искренней преданности и заботе тотчас рассеяло мои смехотворные подозрения.

Исчерпав все темы для размышления и уже не зная, как убить время, я принялся сочинять стихи; в такой прискорбной ситуации они получались не слишком веселыми: в сравнении с ними мрачные творения Юнга и Гервея {233} показались бы просто балаганными куплетами. Я живописал чувства человека, сохранившего в могиле все земные страсти, и озаглавил свою загробную фантазию „Жизнь в смерти“. {234} Право слово, прекрасное название! Меня приводило в отчаяние лишь то, что некому было все это прочесть.

Не успел я закончить последнюю строфу, как услыхал над головой громкий стук лопаты. Луч надежды забрезжил в моей ночи: удары слышались все ближе. Но радость моя была недолгой: стук прекратился. Нет, не описать человеческим языком всю ужасную тоску той минуты: сама смерть ничто в сравнении с этим. Наконец я опять услыхал шум: могильщики, немного отдохнув, снова взялись за работу. Я был безмерно счастлив: близилось мое освобождение. Наконец крышка гроба слетела, и я ощутил прохладу ночного воздуха. Это было величайшим благом для меня: ведь я начинал задыхаться. Тем не менее я оставался недвижим и, живой, казался настоящим мертвецом.

Меня подхватили двое. Увидев саван, разодранный по швам, они обменялись грубыми шутками, потешаясь надо мной, потом взвалили меня на плечи и понесли, на ходу напевая вполголоса непристойные куплеты. Все это напомнило мне сцену с могильщиками из „Гамлета“. Я отметил про себя, что Шекспир был поистине великий человек.

Они долго несли меня по извилистым улочкам и наконец вошли в какой-то дом. Я узнал дом моего врача: это он велел вырыть меня из могилы, желая установить причину смерти. Меня положили на мраморный стол, доктор принес сумку с инструментами и аккуратно разложил их на комоде. Увидав эти скальпели, хирургические ножи, ланцеты, эти стальные пилы, сверкающие и отполированные, я испытал нечеловеческий ужас. Я понял, что меня собираются вскрывать. Моя душа, до сих пор не отделенная от тела, без колебаний покинула его: удар скальпеля освободил ее от всяческих пут. Она предпочла скорее навеки разлучиться с телом, чем разделить с ним невыносимые мучения. Впрочем, спасти его не было никакой надежды: ему предстояло быть разрезанным на куски. Да и это было уже не важно, ибо таким способом его нельзя было по-настоящему убить. Не желая присутствовать при расчленении своей милой оболочки, душа моя поспешила удалиться.

Она быстро пересекла анфиладу комнат и очутилась на лестнице. Я по привычке спустился, наступая на каждую ступеньку. Но теперь нужно было держаться, поскольку я чувствовал себя удивительно легким и, как ни цеплялся за землю, непреодолимая сила влекла меня вверх, словно я был привязан к надутому газом шару. Земля уходила из-под ног, я едва касался ее, ступая на цыпочках. Я говорю „на цыпочках“, так как, даже будучи чистым духом, я чувствовал свои члены, которых уже не имел, подобно тому как ощущают боль в отрезанных конечностях. Утомившись от усилий сохранять равновесие, а кроме того, решив по размышлении, что моя нематериальная душа не должна перемещаться тем же способом, что и жалкая развалина тела, я поддался силе, тянувшей меня наверх, и стал отрываться от земли, не слишком, однако, при этом подымаясь, держась на умеренной высоте. Тотчас я ободрился и полетел, то высоко, то низко, как будто всю жизнь только этим и занимался. Наступало утро. Я подымался выше, заглядывал в окна мансард, наблюдая, как гризетки, проснувшись, приступают к утреннему туалету. Я использовал дымоходы как слуховые трубы, чтобы расслышать разговоры в комнатах. Признаюсь, что здесь я не обнаружил ничего привлекательного или пикантного.

Привыкая к такого рода прогулкам, я бесстрашно парил в воздухе, над туманом, разглядывал с высоты моего полета огромное пространство кровель, которые напоминали море, замерзшее в бурю, хаос вздыбленных труб, взметнувшихся куполов, островерхих крыш, окруженных туманом и дымом. Было так красиво, так живописно вокруг, что я не жалел об утраченном теле. Лувр, стоящий между рекой и зелеными садами, показался мне на этом фоне черно-белым. Туда направлялась толпа – была выставка. {235} Я вошел; на стенах, сверкающих всеми цветами современной живописи, красовались золотые рамы, покрытые богатой резьбой. Обыватели входили, выходили, толкались, наступали друг другу на ноги, переговаривались с видом людей, желающих создать о себе благоприятное впечатление, но не знающих, что в таких случаях следует думать и говорить.

В огромном зале, среди картин наших молодых знаменитостей – Делакруа, Энгра, Декана {236} – я заметил и мою картину: вокруг теснился народ, я слышал гул восхищения. Те, что стояли сзади и ничего не видели, кричали громче других: „Великолепно! Невероятно!“ Картина и мне самому показалась гораздо лучше, чем прежде, и я почувствовал, как меня охватывает глубокое уважение к собственной персоне. Но я расслышал в этих криках восторга чужое имя и понял, что здесь кроется какой-то обман. Я внимательно осмотрел полотно. Имя было написано маленькими красными буквами в углу. Оно принадлежало одному из моих друзей, который, узнав о моей смерти, не постеснялся присвоить себе мое творение. О, как жалел я тогда о своем бедном теле и о том, что не могу ни говорить, ни писать. У меня не было никакой возможности разоблачить гнусного плагиатора и вернуть полагавшуюся мне славу.

Сокрушаясь сердцем, я печально удалился, не желая присутствовать при чужом триумфе, который предназначался для меня. Я хотел видеть Джачинту, но не застал ее ни дома, ни в нескольких местах, где она, по моим предположениям, могла находиться. Мне надоело одиночество, и, хотя было уже поздно, я решил пойти на спектакль.

Проскользнув в театр Порт-Сен-Мартен, я про себя отметил бесспорное преимущество моего нового состояния: оно позволяло проходить везде бесплатно. Пьеса заканчивалась, наступала развязка: Дорваль, с налитыми кровью и одновременно мокрыми от слез глазами, посиневшими губами, спутанными волосами, мертвенно-бледная, полуобнаженная, извивалась на авансцене, в двух шагах от рампы. Бокаж, {237} роковой и безмолвный, стоял в глубине сцены. Все носовые платки пошли в ход; корсеты лопались от рыданий; каждый предсмертный хрип трагической актрисы прерывался громом аплодисментов. Бурлило и клокотало море голов в партере; ложи свешивались на балкон верхнего яруса, балкон верхнего яруса – на балкон нижнего яруса. Занавес упал: казалось, вот-вот рухнет потолок. Все вокруг били в ладоши, топали, ревели. И представьте, это была моя пьеса! Я был преисполнен гордости. Занавес поднялся, и публике огласили имя автора.

Это было не мое имя, а того друга, который уже похитил мою картину. Аплодисменты зазвучали с удвоенной силой: вызывали автора. Негодяй сидел в темной ложе с Джачинтой. Когда его имя было оглашено, она бросилась ему на шею и поцеловала так страстно, как только может целовать женщина. Некоторые заметили это, но она даже не покраснела. Она была так опьянена, так безумно гордилась его успехом, что могла бы, я думаю, отдаться ему прямо в этой ложе, на глазах публики. Послышались возгласы: „Вот он, вот он!“ Негодяй принял скромный вид и низко кланялся. Только когда погасла люстра, этой омерзительной сцене пришел конец. Не могу передать, что творилось со мной: душу мою раздирали ревность, презрение, возмущение. Эта буря была тем яростнее, что не имела никакой возможности выплеснуться наружу. Толпа хлынула к выходу, я вместе со всеми покинул театр. Некоторое время я блуждал по улице, не зная, куда податься.

Прогулка нисколько не развеселила меня. Дул холодный северный ветер; моя бедная душа, такая же зябкая, как и ее тело, дрожала и умирала от холода. Мне попалось открытое окно: я проник внутрь, решившись найти приют в этой комнате до завтра. Окно надо мной захлопнулось: я увидел сидящего в огромном расписном кресле „бержер“ чрезвычайно странного человека. Это был высокий, тощий, сухощавый старик с морщинистым, как высохшее яблоко, и слегка припудренным лицом, в громадном пенсне верхом на носу, который был так длинен, что почти целовался с подбородком. Небольшой поперечный рубец, похожий на отверстие копилки, спрятанный в бесконечных складках и волосках, жестких, как свиная щетина, представлял то, что мы именуем ртом, если это можно было так назвать. Допотопный черный фрак, протертый до дыр, белеющий на всех швах, куртка, отливающая всеми цветами, коричневые штаны, узорчатые чулки и туфли с пряжками – вот вам его костюм.

Когда я вошел, сей примечательный персонаж поднялся и вынул из шкафа две особым способом изготовленные щетки, назначение которых я понял не сразу. Взяв по одной в каждую руку, он принялся бегать по комнате с удивительным проворством, как будто преследуя кого-то, шурша щеткой о щетку. Наконец я догадался, что передо мной господин Бербигье де Тер-Нев-дю-Тэм, знаменитый охотник на духов. Дальнейшая моя участь начинала меня беспокоить. Казалось, этот странный тип обладал способностью видеть невидимое. Он следовал прямо за мной, и я с огромным трудом уворачивался от него.

Наконец он загнал меня в угол, размахивая проклятыми щетками, и душу мою пронзили миллионы жал: каждый волос проделал в ней дыру, причинив нестерпимую боль. Забыв, что у меня нет ни языка, ни легких, я сделал чудовищное усилие, чтобы закричать, и тут…»

В этот момент сновидения я вошел в ателье. Онуфриус и в самом деле кричал во все горло. Я стал тормошить его, он протер глаза и ошарашенно посмотрел на меня; наконец он меня узнал и пересказал, не понимая толком, спит или бодрствует, цепь своих злоключений, о которых вы только что прочли. Они – увы! – были не последними, которые он должен был испытать, в действительности или в воображении. С этой роковой ночи он почти постоянно пребывал в состоянии галлюцинации, не позволявшем ему различать сон и реальность. Пока он спал, Джачинта посылала за портретом: она очень хотела бы прийти сама, но запачканное платье выдало ее тетке, бдительность которой нельзя было обмануть.

Онуфриус, как нельзя более расстроенный этим досадным обстоятельством, бросился в кресло, и, положив локти на стол, погрузился в печальные раздумья. Его блуждающий взгляд ни на чем особенно не сосредотачивался. Случайно он взглянул на большое венецианское зеркало с хрустальными краями, украшавшее заднюю стену ателье. Ни одному лучу света не удавалось преломиться в нем, ни один предмет не отражался в нем достаточно четко, чтобы можно было различить его контуры. От этого возникало как бы пустое пространство в стене, некое окно, открытое в ничто, через которое разум мог проникать в воображаемые миры. Глаза Онуфриуса вглядывались в эту глубокую темную призму, будто пытаясь вытащить на поверхность какое-то видение. Он склонился и, увидев свое двойное отражение, решил, что это оптическая иллюзия. Но, поглядев внимательнее, он нашел, что второе отражение никоим образом не походило на него. Он подумал, что кто-то незаметно для него зашел в ателье. Обернувшись, он никого не обнаружил. Однако тень все так же отражалась в зеркале. Это был человек с бледным лицом; на пальце у него был огромный камень, напоминающий таинственный рубин, сыгравший известную роль в фантасмагориях предшествующей ночи. Онуфриусу становилось не по себе. Внезапно отражение покинуло зеркало, сошло в комнату, встало справа от Онуфриуса, заставило его сесть, и, невзирая на его сопротивление, сняло у него верхнюю часть головы, как будто крышу с какого-нибудь песочного домика.

Совершив эту операцию, незнакомец засунул срезанный кусок в карман и вернулся туда же, откуда вышел. Онуфриус, прежде чем совсем потерял его из виду в зеркальных глубинах, еще видел некоторое время на огромном расстоянии рубин, сверкавший как комета. Впрочем, все это не причинило ему, казалось, никакого вреда. Только через несколько минут он услыхал какое-то странное жужжание у себя над головой. Он поднял глаза и увидел, что это его мысли, не удерживаемые более сводом черепа, стремились наружу в беспорядке, будто птицы, выпущенные из клетки. Всякий идеал женщины, о котором он мечтал, вышел в своем костюме, со своей манерой говорить и держаться (к чести Онуфриуса, мы должны сказать, что все они имели вид сестер-близнецов Джачинты). Здесь были героини романов, задуманных им; каждая из этих дам появлялась в сопровождении чреды возлюбленных – одни в украшенных гербами средневековых кольчугах, другие в платьях и головных уборах образца 1832 года. Созданные им лица – величественные, гротескные или уродливые, представляющие все народы и все времена, эскизы неоконченных картин, метафизические идеи в форме маленьких мыльных пузырей, отрывки из прочитанных книг, – все эти образы выходили в течение по меньшей мере часа, заполняя ателье. Эти дамы и господа прогуливались вдоль и поперек, ничуть не стесняясь, вели беседы, смеялись, спорили, как будто находились у себя дома. Онуфриус, ошеломленный, не зная, за что приняться, не нашел ничего лучше, как скромно удалиться. На выходе консьерж передал ему два письма, оба от женщин, голубые, благоухающие, написанные мелким почерком, в длинном конверте с розовой печатью. Первое было от Джачинты:

«Сударь! Можете иметь в любовницах мадемуазель***, если это доставляет Вам удовольствие. Что касается меня, то я больше не хочу играть эту роль и весьма сожалею, что делала это прежде. Вы премного обяжете меня, если не станете искать новых встреч со мною».

Онуфриус был уничтожен. Он понял, что дело в проклятом сходстве портретов. Не чувствуя себя виноватым, он надеялся, что время поставит все на свои места и честь его будет восстановлена. Во втором письме содержалось приглашение на бал.

– Ладно, – сказал Онуфриус, – схожу, это меня немного развлечет и рассеет весь этот морок.

Наступило время идти. Онуфриус долго одевался, приводил себя в порядок. Как и у всех художников (за исключением отъявленных грязнуль), костюм Онуфриуса был довольно изысканным. Не то чтобы он одевался как-то особенно модно, однако стремился придать своим жалким одеяниям живописные черты, чтобы выглядеть не столь буднично. Он взял себе за образец один прекрасный портрет работы Ван Дейка, висевший у него в ателье, и действительно, стал необыкновенно похож на него: казалось, будто портрет вышел из рамы или отражается в зеркале.

На бал явилось великое множество гостей. Чтобы пройти к хозяйке, надо было преодолеть поток дам. Нашему герою пришлось измять немало кружевных накидок, приплюснуть не один рукав, испачкать не одну туфельку, прежде чем он добрался до хозяйки. Обменявшись с нею, как водится, двумя ничего не значащими фразами, он развернулся на каблуках и стал искать в этой толкотне какое-нибудь приятное лицо. Не найдя знакомых, он примостился на козетке у оконной амбразуры, откуда мог наблюдать за происходящим, будучи сам наполовину скрыт из виду шторами. С тех пор как мысли его фантастическим образом испарились, он не заботился более о том, как поддержать беседу. Он казался себе глупцом, хотя отнюдь таковым не являлся; соприкосновение с миром вернуло бы его к реальности.

Вечер был из самых блестящих – великолепное зрелище. Здесь все сверкало, кружилось вихрем, звенело, порхало, блестело, переливалось: газовые юбки, подобные крылышкам пчел, тюль, креп, блонды, парча, ажурные платья, платья с вырезами; ткани, украшенные волнами и складками, сотканные из тумана, из паутины, из воздушных нитей; золото и серебро, шелк и бархат, блестки, мишура, цветы, перья, брилллианты и жемчуга – содержимое бесчисленных ларцов и сундуков. Роскошь со всего света была явлена тут.

Великолепная картина, клянусь честью! Хрустальные гирлянды сияли, как звезды. Снопы света преломлялись и сверкали всеми цветами радуги, подобно драгоценным каменьям. Женские плечи, блистающие глянцем атласной кожи, влажные от пота, казались агатами или ониксами, погруженными в воду. Взгляды порхали, языки мололи вздор, гости кланялись друг другу и пожимали руки, шарфы летали по ветру, – это была прекрасная минута. Музыка заглушалась голосами, голоса – шарканьем ножек по паркету и шуршанием платьев, – все это составляло праздничную гармонию, веселую суматоху, способную опьянить самого заядлого меланхолика и свести с ума самого здравомыслящего человека.

Онуфриус не обращал на все это внимания, он был мысленно с Джачинтой. Внезапно глаза его загорелись: в зал вошел молодой человек весьма необычной наружности. На вид ему было лет двадцать пять. На нем были черный фрак и черные панталоны, красный бархатный жилет под горло, {238} белые перчатки, золотое пенсне. Он носил коротко подстриженные волосы и рыжую бороду a la Сен-Мегрен. {239} Во всем этом не было ничего необычного: некоторые модники щеголяли в подобных костюмах. Он имел чрезвычайно правильные черты лица: его тонкому и четкому профилю могла бы позавидовать не одна светская красотка, но столько иронии было в уголках этих бледных и тонких губ, поминутно прячущихся в тень рыжеватых усиков, столько злобы в глазах, сверкавших через стекла пенсне, как глаза вампира, что невозможно было не заметить его среди тысячной толпы.

Незнакомец снял перчатки. Лорд Байрон или Бонапарт могли бы гордиться такой маленькой рукой с длинными, тонкими округлыми пальцами – такой хрупкой, белой и прозрачной, что страшно было пожимать ее, будто она могла сломаться. На указательном пальце у него красовался тот самый злополучный рубин, сверкавший таким живым блеском, что вынуждал отводить глаза.

У Онуфриуса волосы на голове зашевелились. Свет канделябров стал бледно-зеленым. Глаза дам и диаманты потухли. И только великолепный рубин сиял, как солнце в тумане, посреди салона, погрузившегося во мрак.

Праздничное опьянение, безумие бала было в разгаре. Никто, кроме Онуфриуса, не обратил внимание на это событие. Странный незнакомец скользнул тенью между группами гостей, перекинулся словом с теми, обменялся рукопожатием с этими, кланяясь дамам с видом насмешливого почтения и преувеличенной учтивости, которая вгоняла в краску одних и заставляла кусать губы других. Казалось, его рысий взгляд проникает в самую глубину их сердец. Какое-то сатанинское презрение сквозило в малейших его движениях. Неприметное подмигивание, складки на лбу, изгиб бровей, выпяченная нижняя губа, обращающая на себя внимание даже в неприятной полуулыбке, – все в нем выдавало, несмотря на учтивость манер и смирение в речах, гордыню, которую он стремился скрыть.

Онуфриус, не спуская с него глаз, не знал, что и думать, и если бы вокруг не было такого множества народу, его охватил бы ужас. В какой-то момент ему даже показалось, что он узнал в незнакомце того, кто снял у него верхнюю часть головы, но тут же он убедил себя, что это ошибка.

Подошли какие-то господа, завязалась беседа. Вбив себе в голову, что мысли покинули его, Онуфриус и в самом деле их лишился. Будучи ниже себя самого, он опустился до уровня других. Его находили очаровательным и гораздо более остроумным, чем обычно. Водоворот подхватил его собеседников, он остался один. Мысли его приняли другое течение: он забыл про бал, про незнакомца; он не слышал шума, он был за сто лье от всего.

Кто-то дотронулся до его плеча. Он вздрогнул, как внезапно разбуженный, и увидел перед собой госпожу *** уже четверть часа стоявшую рядом и не замечаемую им.

– Ну что же вы, сударь, о чем вы думаете? Может быть, обо мне?

– Ни о чем, клянусь вам…

Он поднялся, госпожа *** взяла его под руку, они сделали два или три тура, перекинулись несколькими словами, после чего она произнесла:

– Мне хотелось бы попросить вас об одном одолжении.

– Говорите, вы же знаете, я не очень суров с вами.

– Прочтите тем дамам пьесу в стихах, о которой вы говорили мне на днях. Я рассказала им, и они смертельно хотят ее услышать.

Услыхав это предложение, Онуфриус нахмурился и ответил «нет» с особым нажимом. Госпожа *** настаивала, как умеют настаивать женщины. Онуфриус сопротивлялся столько, сколько следовало, чтобы оправдаться в собственных глазах за то, что он называл слабостью, и в конце концов уступил, хотя и с неохотой.

Торжествующая госпожа***, придерживая Онуфриуса за кончик пальца, чтобы он не ускользнул, ввела его в середину кружка и тогда уже выпустила его руку, которая упала как мертвая. Онуфриус, растерянный, озирался вокруг сумрачным взглядом, как свирепый дикий бык, которого пикадор только что выпустил на арену. Рыжебородый франт стоял тут же, топорща усы и разглядывая Онуфриуса с видом злобного удовольствия. Чтобы выйти из этого тягостного положения, мадам*** сделала ему знак начинать. Он изложил сюжет пьесы и произнес название довольно неуверенным тоном. Гул прекратился, шушуканье умолкло, наступила глубокая тишина, все приготовились слушать.

Онуфриус стоял, опершись рукой на спинку кресла, служившего ему чем-то вроде трибуны. Рыжий щеголь расположился рядом – так близко, что Онуфриус касался его. Увидев, что Онуфриус собирается раскрыть рот, он достал из кармана что-то вроде серебряной лопаточки и газовую сеть, насаженную на маленькую палочку из черного дерева. На лопаточке была некая субстанция, пенистая и розоватая, довольно похожая на крем, которым наполняют пирожные. Онуфриус сразу узнал стихи Дора, Буфлера, Берни и господина шевалье де Пезе, {240} превращенные в кашицу или студень. Сеточка была пуста.

Опасаясь, как бы этот щеголь не сыграл с ним какую-нибудь злую шутку, Онуфриус передвинул кресло и пересел в него. Зеленоглазый незнакомец устроился прямо перед ним. Не имея больше возможности отступать, Онуфриус начал. Не успел последний слог первого стиха слететь с его губ, как рыжебородый, наставив свою сеть, с удивительной ловкостью поймал его на лету, перехватил, прежде чем звук достиг ушей слушателей, потом, размахивая лопаточкой, засунул ему в рот содержимое своей безвкусной смеси. Онуфриус хотел было остановиться или бежать, но какая-то магическая цепь приковала его к креслу. Ему пришлось продолжить и выплюнуть эту гнусную микстуру из мифологического хлама и вычурных мадригалов. Фокус повторялся с каждым стихом. Тем не менее никто, казалось, этого не замечал. Новые мысли, благозвучные рифмы Онуфриуса, отливающие тысячей романтических цветов, бились и подпрыгивали в сетке, как рыбы в неводе или бабочки, попавшие в сачок. Бедный поэт испытывал муки, капли пота струились по его вискам.

Когда все было кончено, рыжий аккуратно взял рифмы и мысли Онуфриуса за крылышки и набил ими свой портфель.

«Прекрасно, просто великолепно, – говорили поэты и художники, подбираясь к Онуфриусу, – какое превосходное подражание, какая дивная пастель! Чистый Ватто, в стиле регентства, просто не отличишь! Мушки, пудра и румяна, – черт возьми, как ловко ты загримировал свои стихи! Это просто восхитительное рококо! {241} Браво, браво, похвально, шутка весьма остроумная!» Несколько близстоящих дам также проговорили: «Восхитительно!» – ухмыляясь так, что можно было понять: «Мы выше подобных безделушек», – хотя в глубине души они находили это премилым, и на самом деле такого рода поэзия была им чрезвычайно по душе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю