Текст книги "INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков"
Автор книги: Ги де Мопассан
Соавторы: Оноре де Бальзак,Проспер Мериме,Жерар де Нерваль,Шарль Нодье,Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи,Жак Казот,Шарль Рабу,Петрюс Борель,Жак Буше де Перт,Клод Виньон
Жанры:
Мистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 68 страниц)
Словом, случившееся не поддавалось никаким объяснениям.
Слухи об этой смерти вскоре достигли ушей Виче, а та довела их до сведения сэра Джошуа Варда. Коммодор тотчас же вспомнил о своем разговоре с глазу на глаз с Альтавилой по поводу Алисии и понял, что граф совершил отчаянную попытку вступить в безжалостную борьбу, исход которой вольно или невольно был предрешен д’Аспремоном. Что же касается Виче, то она без колебаний приписала смерть красавца графа мерзкому етаторе; в этом деле ненависть удвоила ее проницательность. Тем временем д’Аспремон в обычный час нанес визит мисс Вард, но его поведение никак не выдало его чувств относительно разыгравшейся трагедии; он казался даже более спокойным, чем обычно.
Смерть Альтавилы скрыли от мисс Вард, чье состояние вызывало серьезное беспокойство, хотя английский доктор, призванный сэром Джошуа, не смог определить симптомы какой-либо определенной болезни: жизнь ее угасала, и душа трепетала, взмахивая крыльями в преддверии дальнего полета. Недомогание девушки скорее напоминало удушье птицы под колпаком, откуда выкачивают воздух, нежели привычную болезнь, излечивающуюся обычными средствами. Алисия напоминала ангела, которого удерживают на земле, в то время как его мучит ностальгия по небу; красота ее была столь нежна, столь изысканна, столь светозарна, столь эфемерна, что грубый воздух, пригодный для дыхания человека, не мог проходить через ее легкие. Легко было вообразить ее парящей в золотом свете рая, и маленькая кружевная подушка, поддерживавшая ее голову, сверкала как ореол. Лежа на постели, она напоминала хорошенькую Деву кисти Схореля, {316} этот бесценный алмаз в короне готического искусства.
В тот день д’Аспремон не пришел: он хотел скрыть свою жертву и поэтому решил не показываться Алисии с покрасневшими веками, а потом представить свою внезапную слепоту как результат совершенно иной причины.
На следующий день, когда боль прошла, он в сопровождении своего грума Падди сел в коляску.
Как обычно, экипаж остановился возле ворот. Добровольный слепец толкнул калитку и, нащупывая ногой тропинку, вступил в знакомую аллею. Виче, как обычно, не выбежала на звон колокольчика, приведенного в движение пружиной калитки; ни один из тысячи легких радостных звуков, переливчатых, словно голос дома, где царствует жизнь, не донесся до внимательного уха Поля; тревожная, глубокая, пугающая тишина царила повсюду: вилла казалась покинутой. Это безмолвие, зловещее даже для зрячего, было еще более устрашающим для продвигавшегося во тьме слепца.
Невидимые ветви пытались задержать его, молитвенно простирая к нему свои гибкие руки и мешая двигаться дальше. Лавры преграждали ему путь; розовые кусты цеплялись за одежду, лианы обвивались вокруг ног; сад шептал ему на своем молчаливом языке: «Несчастный! Зачем ты пришел сюда? Не пытайся преодолеть преграды, расставленные мною, уходи!» Но Поль не слушал и, мучимый страшными предчувствиями, продирался сквозь густую листву, проламывал зеленую стену, отводил ветви и упорно шел к дому.
Ободранный и измученный растревоженной растительностью, он наконец дошел до конца аллеи. Струя чистого воздуха ударила ему в лицо, и, вытянув вперед руки, он продолжил свой путь. Наткнувшись на стену, он ощупью нашел дверь.
Поль вошел – ни один голос дружески не приветствовал его.
Не слыша ни единого звука, который стал бы для него путеводным, он в нерешительности застыл на пороге. Запах эфира, благоухание ладана, аромат горящего воска – эти удушливые испарения комнаты, где находится покойник, заполонили обоняние слепца, пошатнувшегося от ужаса; страшная мысль мелькнула в его мозгу: он вошел в комнату.
Сделав несколько шагов, он обо что-то споткнулся: предмет со страшным грохотом упал. Наклонившись, он нащупал металлический подсвечник, по форме напоминающий церковный канделябр для толстой свечи.
В растерянности продолжил он свой путь сквозь тьму. Ему показалось, что он слышит бормотание молитв. Он сделал еще шаг, и руки его уперлись в край кровати; он наклонился, и его дрожащие пальцы коснулись безжизненного тела, накрытого тонким покровом, затем венка из роз и гладкого лица, холодного, словно мрамор.
Это была Алисия, лежащая на своем смертном одре.
– Мертва! – сдавленно прохрипел Поль. – Мертва! И я убил ее!
Леденея от ужаса, коммодор наблюдал, как, шатаясь, в комнату вошел призрак с потухшим взором и принялся блуждать наугад, пока не наткнулся на погребальное ложе его племянницы: он все понял. Величие бесполезной жертвы заставило покрасневшие глаза старика выдавить из себя еще пару слезинок, хотя ему и казалось, что он не в состоянии более плакать. Поль бросился на колени перед кроватью и покрыл поцелуями ледяную руку Алисии; рыдания сотрясали его тело. Горе его смягчило даже суровую Виче; молчаливая и мрачная, служанка стояла возле стены, охраняя последний сон своей хозяйки.
Когда безмолвное прощание было закончено, д’Аспремон встал и, словно механизм, приводимый в движение пружиной, на негнущихся ногах направился к двери. Его открытые мертвые глаза с бесцветными зрачками имели некое сверхъестественное выражение: они были слепы, но одновременно зрячи. Словно ожившая мраморная статуя, Поль тяжелым шагом пересек сад, вышел на проселочную дорогу и пошел вперед; отбрасывая ногой камешки, он то и дело спотыкался, но все время прислушивался, пытаясь уловить отдаленный шум, и снова неуклонно двигался вперед.
Грозный голос моря звучал все более отчетливо; волны, вздыбленные ураганным ветром, с отчаянными рыданиями разбивались о берег, выражая неведомую людям боль, и грудь их, облаченная в пенистые доспехи, сотрясалась в конвульсиях; миллионы горьких слез струились по скалам, и растревоженные чайки испускали жалобные крики.
Наконец Поль достиг края отвесной скалы. Грохот воды и соленый дождь, исторгнутый шквалистым ветром из беснующихся волн и брошенный ему в лицо, должны были предупредить его об опасности, но он не обратил на это никакого внимания; странная улыбка промелькнула на его бледных губах; он продолжал свой зловещий путь, хотя под ногой его уже была пустота.
Д’Аспремон рухнул вниз; чудовищный вал подхватил его, долго крутил в своем пенистом завитке и наконец поглотил навеки.
Гроза забушевала с новой яростью: обезумевшие волны, подгоняя друг друга, выплескивались на берег, взметая ввысь клубы пенного дыма. По черному небу во все стороны побежали трещины, и из этих узких расселин на землю, подобно адскому пламени, устремился поток молний; ослепительные огни, сравнимые разве что с костром преисподней, озаряли небо; вершина Везувия покраснела, и зловещий дымный султан, тщетно разгоняемый ветром, клубился над вулканом. Прикованные друг к другу лодки сталкивались со страшным треском, а натянувшиеся цепи жалобно скрипели. Вскоре пошел дождь, его со свистом несущиеся потоки напоминали частый дождь стрел, – казалось, что хаос пожелал вновь завладеть природой и заново смешать все ее элементы.
Тело Поля д’Аспремона так и не нашли, несмотря на все поиски, предпринятые коммодором.
Гроб из черного дерева с серебряными застежками и ручками, обитый простеганным атласом, – словом, такой, какой мисс Кларисса Гарлоу столь трогательно расписывала в деталях «господину столяру», {317} заботами коммодора был доставлен на борт яхты и отвезен в семейную усыпальницу подле коттеджа в Линкольншире. Он содержал земные останки мисс Алисии Вард, прекрасной даже в смерти.
Что же касается коммодора, то в нем произошли разительные перемены. Исчезла его прославленная полнота. Он более не наливает ром в чай, ест с видимым отвращением, произносит едва ли пару слов за день, а разительный контраст между его седыми бакенбардами и багровым лицом более не существует – коммодор побледнел!
Перевод Е. Морозовой
Мадемуазель Дафна де Монбриан
Впервые напечатано в апреле 1866 года в журнале «Ревю дю XIX сьекль» с подзаголовком «Офорт в стиле Пиранези»; подразумевались «Воображаемые темницы» Дж.-Б. Пиранези (1760), вызывавшие большой интерес в эпоху романтизма и навеявшие писателю картины подземных блужданий героя новеллы. Другим источником фабулы является интернациональный фольклорный сюжет о смертоносной супруге, иногда включающий в себя мотив брачного ложа, опрокидывающегося в подземелье (ср., например, русскую былину «Три поездки Ильи Муромца», где сексуальная семантика лишь подразумевается).
Перевод печатается по изданию: Готье Теофиль. Два актера на одну роль. М., Правда, 1991. В примечаниях в основном воспроизводится наш комментарий к указанному изданию.
I
В прошедшем году в том кругу, где главным и, пожалуй, единственным занятием является прожигание жизни, только и было разговоров, что о мадемуазель Дафне де Монбриан, или, как ее обычно называли, просто Дафне. Все, кто посещали сколько-нибудь элегантные клубы, бывали на скачках в Шантийи или Ламарше, рукоплескали модной певице или танцовщице в Опере, воткнув в петлицу бутоньерку от Изабель, играли в мяч и в крикет, катались на коньках, ужинали после маскарада в «Английском кафе», а летом посещали игорные дома Баден-Бадена, – все они знали Дафну. Прочая же публика, жалкие франты второго сорта, недостойные столь великой чести, делали вид, будто знают ее. Злые языки утверждали, что настоящее имя Дафны – Мелани Трипье, но люди со вкусом одобряли ее отказ от этого неблагозвучного словосочетания: ведь хорошенькая женщина, откликающаяся на подлое имя, – все равно что роза, на которую уселась улитка, а Дафна де Монбриан, бесспорно, звучит куда лучше, чем Мелани Трипье. {318} В этом имени слышалось нечто мифологическое, аристократическое и бесконечно изящное. Особый шик придавало написание через f, напоминавшее ни больше ни меньше, как о ренессансной Италии. {319} Наверняка это имя выдумал для красотки какой-нибудь безработный поэт, вдохновившийся за десертом не одним бокалом шампанского.
Как бы там ни было, Дафна приезжала на скачки в карете на восьми рессорах, запряженной a la Домон; лошадьми правили два грума в белых лосинах, мягких сапогах с отворотами, ярко-зеленых атласных казакинах и английских каскетках на взбитых пудреных волосах. Даже самые капризные спортсмены {320} не могли придраться к этому выезду; лучшим не могла бы похвастать и самая настоящая герцогиня. Строгость вкуса во всем, что касается до конюшни, снискала Дафне некоторое уважение среди лошадников. Ее породистые кони и черная ливрея смотрелись шикарно.
От природы белокурая, Дафна в угоду тогдашней моде прибегнула к некоторым возрожденным средствам венецианской косметики XVI века и сделалась рыжей. Тяжелым узлом спускавшиеся на затылок, волосы ее загорались на солнце яркими блестками, напоминавшими золотистых бабочек в сачке. Глаза у нее были цвета морской волны – procellosi oculi – глаза цвета бури, {321} окаймленные темными бровями и такими же темными ресницами, – пикантное сочетание, которое, что бы ни породило его, природа или искусство, производило самое превосходное впечатление. Кожа у нее была такая белая, что не обошлась без веснушек, которые скрывал слой рисовой пудры и гортензиевых белил; впрочем, изумительная нежность этой кожи искупала любые недостатки; к тому же в наш век грима каждый сам творит себе лицо. Губы, оживленные кармином, приоткрываясь, обнажали чистые ровные зубы, чьи остренькие клыки напоминали об эльфах, русалках и прочих порождениях водной стихии, с которыми следует держать ухо востро.
Что до нарядов Дафны, то они были весьма разнообразны, но неизменно экстравагантны и живописны, словно маскарадные костюмы. Они отличались безумной роскошью и поразительным обилием всех тех пустяков, которые измышляют модницы полусвета, не знающие, что бы еще учудить, дабы привлечь внимание и попасть в историю. Андалузские, венгерские, русские шляпки с павлиньими перьями, вуали с масками, созвездия стальных блесток, бисерная бахрома, вышивка стеклярусом и прочая мишура, делавшая платье похожим на оголовок испанского мула; турецкие и зуавские жакеты, казацкие рубашки, гарибальдийки, столь щедро украшенные пуговицами, бубенчиками, шнурками и сутажом, что не разглядеть материи; юбки с разрезами, укороченные, пышные, с оборками и вставками самых ярких и неожиданных цветов; прелестные сапожки из левантийского сафьяна на высоких красных каблуках и с золотыми кисточками, – недостатка не было ни в чем, и, будьте уверены, на пуговицах красовались подковы и два скрещенных хлыста. Глядя на Дафну, можно было подумать, что она сошла с модной картинки, нарисованной Марселеном для «Парижской жизни». {322}
Но случилось так, что в разгар своего триумфа, в зените своей славы мадемуазель Дафна де Монбриан вдруг исчезла. Светило затмилось и сошло с небосклона изящной жизни. Что с нею сталось? Быть может, кредиторы, устав ждать, отправили ее отдохнуть в Клиши? {323} Или она влюбилась в какого-нибудь несовершеннолетнего ангелочка, который приказал ей отречься от Сатаны и его сокровищ? Или вкусивший цивилизации паша, наскучив грузинками, черкешенками и негритянками, пригласил ее в свой сераль, положив ей пятьдесят тысяч франков жалованья и взяв обязательство жить взаперти и в верности? Никто ничего не знал. Иные предполагали даже, что, охваченная внезапным раскаянием, она затворилась в каком-нибудь монастыре. Этому происшествию требовалось объяснение необычное и романическое: Дафна была слишком красива, слишком молода и пользовалась слишком большим успехом, чтобы ее могла постичь пошлая участь простых смертных, которые, старея, возвращаются в безвестность, откуда вышли.
Недели две об исчезновении Дафны говорили в Булонском лесу, в Опере и Клубе, а затем о ней забыли. Парижу есть чем заняться и помимо погасших звезд; он нужен всем, но ему не нужен никто. Вы явились – прекрасно; вы уходите – еще лучше: ваше место займет другой. Парижу ничего не стоит сказать женщине: displicuit nasus tuus – твой нос надоел; нос Дафны был самой изысканной формы и еще никому не успел надоесть, но носик Зербинетты, прелестно вздернутый, как у Рокселаны, через месяц полностью вытеснил его из памяти парижан.
Но ведь Дафна где-нибудь да жила; она не умерла: о смерти ее стало бы известно. Ее дом, лошади, кареты не были проданы, да и вообще цивилизованное общество не расправляется так запросто с такой раскрасавицей, как мадемуазель Дафна де Монбриан, урожденная Мелани Трипье. Достоверно было лишь одно: в Париже Дафны нет. Очередной кавалер, напрасно прождавший ее в назначенном месте, куда она, естественно, не явилась, искал ее повсюду, даже в морге, этой конечной точке всех безнадежных поисков, но тщетно.
Мы же, куда более проворные, чем незадачливый любовник, сумеем, быть может, обнаружить местонахождение мадемуазель Дафны де Монбриан, но для этого нам с вами придется совершить путешествие, перенестись из Парижа в Рим, из одного абзаца в другой и отправиться на виллу Пандольфи.
II
Вилла Пандольфи, расположенная в нескольких минутах езды от города, – один из дворцов, воздвигнутых в истинно итальянском вкусе середины XVI столетия. Вокруг раскинулись сады, не столько посаженные, сколько построенные, ибо понимание природы – чувство, появившееся совсем недавно: люди лишь в самое последнее время сообразили, что парки следует украшать цветами, дерном и деревьями. В древней ограде, окружавшей, должно быть, этот участок земли еще при цезарях, проделаны ворота, подобные триумфальной арке; с их рустованных колонн свешиваются каменные сталактиты вперемежку с пучками травы. За ними глазам гостя открывается аллея кипарисов, растущих здесь не одну сотню лет. Кипарисы эти с корявыми мощными стволами, похожими на колонны, которые перекрутила чья-то гигантская рука, и листвой, напоминающей окалину бронзы, образуют два громадных темно-зеленых, почти черных полога, меж которых вдали высится дворец. По каменистым канавкам вдоль аллеи струится чистая вода, которая, напоив пруды и фонтаны виллы, с ужасным шумом обрушивается в водосток. Меж кипарисов в вечерних сумерках тревожно мреют мраморные вазы и античные статуи с отбитыми руками или ногами; зрелище это вызывает в памяти турецкие могилы на Великом поле мертвых в Скутари. {324} В тот час, когда начинается наше повествование, солнце садилось, покидая бирюзовый небосклон, изборожденный узкими облаками, кое-где лиловыми, а кое-где лимонными или оранжевыми, в цвет заходящего светила. Пирамиды кипарисов четко вырисовывались на этом светлом фоне; их темную крону там и сям пронзали яркие лучи, меж тем как нижняя часть ствола утопала в холодной синей тени.
Дворец стоял на широкой террасе, поддерживаемой мраморными опорами, меж которых виднелись акротерии {325} с причудливо изогнувшимися статуями мифологических богов и героев, изваянными в манере Бернини. В нишах, выдолбленных в подпорных стенах, также стояли статуи с полустершимися лицами, найденные прежними владельцами виллы при раскопках; кое-где в эти ниши были вделаны фрагменты барельефов.
Мраморная лестница с широкими ступенями разделяла террасу, служившую дворцу фундаментом, надвое. С балюстрады, словно ковер с балкона, свешивался широкой дорожкой плющ, чья вертикаль удачно нарушала однообразие горизонталей в этой постройке.
На верхней площадке лестницы, чуть в глубине, стоял дворец с резко выступающим вперед карнизом, широкими окнами, увенчанными овальными или треугольными фронтонами, и граненым цоколем; коринфские колонны с каннелюрами до середины высоты образовывали его портик. Чтобы верно представить себе старинное великолепие этой постройки, покройте ее ржавчиной веков, разбросайте там и сям темные пятна сырости и зеленые заплаты мха. Дворец Пандольфи не имел ничего общего с тем, что называют замком или загородным домом во Франции. Куда больше он походил на театральную декорацию, только не нарисованную на холсте, но изваянную из камня, – декорацию, которой деревья служили кулисами. Все здесь преследовало одну цель – создать зрелище эффектное и хорошо вписывающееся в окружающее пространство; декорация эта напоминала шедевр Санквирико, которым восхищался Стендаль, {326} – творение грандиозное, величавое, порожденное блестящим архитектурным гением.
С высоты террасы открывался вид на сады, где росли тисы и самшиты, подстриженные самым причудливым образом: круглые, как шар, тонкие, как шпиль, они принимали всевозможные формы, кроме тех, какие им назначила природа. Сад был разбит в том вкусе, который называют французским и который правильнее было бы называть итальянским, ибо он пришел к нам из-за гор и расцвел во всем своем великолепии при Людовике XIV. Среди куртин виднелись фонтаны, по стилю близкие к тем, что украшают площадь Навоне. {327} Бородатые тритоны, выпятив грудь и растопырив чешуйчатые ноги, сжимали своими сильными руками похищенных нереид и, дуя в раковину, извергали потоки воды на их позеленевшие тела. В укромных уголках прятались гроты, отделанные ракушками и увитые постенницей: там Полифем замахивался огромным камнем на Ациса и Галатею, а Плутон, завладев Прозерпиной, погружался с нею вместе в Аид на колеснице, лишь наполовину выступающей из расселины. Некогда эта выдумка казалась, должно быть, верхом оригинальности. Два других фонтана, бивших из стены, имели вид трагической и комической масок: из их бронзовых оскаленных ртов вода лилась в порфирную чашу и в римскую гробницу, украшенную полустертым барельефом, изображающим вакханалию.
Вдали, над стенами дворца, на краю неба четко вырисовывался силуэт горы Соракты, кое-где покрытой блестками снега.
III
Близилась ночь; на темном фасаде дворца горели красноватым огнем лишь несколько окон. Вилла, судя по всему, не пустовала; вдобавок к крысам, паукам, летучим мышам и призракам у нее – удивительное дело! – имелись и другие обитатели.
Экипажи катили по кипарисовой аллее, где их фонари поблескивали, словно светлячки в густой тьме, и останавливались у подножия лестницы. Гости, казалось, спешили на бал, ибо все были в черных фраках, белых галстуках и палевых перчатках. Почти все они были молоды, исключая двух или трех, которым молодость заменяли знатность, власть и богатство. Ступая по лестнице медленнее и тяжелее, эти последние, однако, были ничуть не меньше уверены, что доберутся до цели.
Несмотря на все старания хозяев приобщить дворец Пандольфи к современному комфорту, в покоях его царила атмосфера суровая, унылая, почти мрачная.
Залы для приемов располагались в первом этаже и состояли из анфилады гостиных, двери которых образовывали длинный ряд, подобный тому, что отражается в двух поставленных одно против другого зеркалах. В самой маленькой из этих гостиных без труда уместился бы целый дом из тех, какие строят нынче. Заполнить их могла лишь грандиозная жизнь прошлых эпох. Букеты свечей в огромных подсвечниках еле-еле освещали выцветшие ковры, узорчатые испанские кожи и потемневшие фрески, украшавшие необъятные стены. То там, то сям в темном хаосе белело тело нимфы или богини в потемневшей позолоченной раме – творение какого-нибудь болонца, ученика Каррачи; {328} старинная лаковая мебель, инкрустированная перламутром, вспыхивала розовыми или голубыми искрами; поблескивали резные подлокотники старых позолоченных кресел; над дверями красовался герб Пандольфи, и поддерживавшие его лежащие фигуры загорались странным светом, отбрасывая на потолок искаженные, призрачные тени.
Гости, словно привидения, шли мимо указывавших дорогу редких слуг в темных ливреях через эти гостиные, где стояла столь глубокая тишина, что было слышно, как поскрипывают их лакированные сапоги, ступающие по мозаичному паркету.
Для приема была отведена последняя гостиная. Благодаря ярким лампам в огромных японских вазах, сорокарожковой люстре, спускающейся на шелковом канате с потолка, украшенного изображением Олимпа (канат начинался прямо у Венериного пояса), и бра с зажженными свечами, пламя которых отражалось в серебряных зеркалах, здесь было светло как днем, что позволяло разглядеть все детали роскошной обстановки, где современный комфорт мирно уживался со строгостью древнего вкуса.
Хозяйкой, принимавшей гостей на старинной римской вилле, была, не станем скрывать, не кто иная, как мадемуазель Дафна де Монбриан. Некий англичанин, возвращавшийся из Индии, владелец кучи рупий, наскучивший более или менее смуглыми прелестями баядерок, ультраконсерватор, подверженный сплину и глядящий на мир глазами, которые гепатит обвел золотистыми кругами, счел, что эта забавная обезьянка украсит ужин во время карнавала, и не пожалел денег на эту «любопытную безделицу». Путешествие по Италии вдвоем с Дафной утомило его, и он возвратился в Калькутту, оставив ей в утешение крупную сумму денег и поселив на роскошной вилле Пандольфи, которую купил у наследника древнего рода, впавшего в нищету и вынужденного скрепя сердце наблюдать, как во дворец его предков вселяется девка.
Дафна еще не окончила свой туалет: у особ вроде нее эта процедура не имеет конца, и человек семь-восемь гостей ожидали ее с тем слегка натянутым видом, какой принимают люди, видящие в ближнем нынешнего или будущего соперника. Те, кто раньше или позже добились от дивы самых больших милостей, держались радушно, прочие же, несмотря на все свое уважение к приличиям, глядели холодно и едва ли не свирепо. Мы никого не удивим, если скажем, что в число гостей входили герцог древних кровей, английский пэр, римский князь, русский князь, два маркиза, барон, который, хоть и не являясь первым христианским бароном, {329} принадлежал тем не менее к очень славному роду, и прелестный посольский атташе, юный, бело-розовый – вылитый ангел дипломатии. Такие гости могли бы украсить любую гостиную, и если они находились здесь, то лишь оттого, что порядочные люди любят отдыхать в дурном обществе от скуки, которую терпят в хорошем.
С вашего позволения, мы предоставим этим красавцам листать альбомы, смотреть в стереотрубу, любоваться безделушками, обмениваться политическими соображениями насчет ножек прима-балерины и перейдем в туалетную комнату Дафны. Она стояла, совершенно одетая, подле широкого мраморного стола, уставленного флаконами, щетками, баночками, мелкими стальными инструментами и прочими принадлежностями современного туалета. Перед ней раскинулся трилистник зеркал – триптих кокетства, позволявший ей видеть себя снизу доверху и со всех сторон. На Дафне было платье из льдисто-зеленой тафты, все швы которого, равно как и корсаж, были отделаны серебристыми кружевами; те же кружева украшали юбку, покрывая ее квадратами, кругами и завитками. Серебристые ленточки в цвет кружев поблескивали в ее рыжих кудрях, завитых, взбитых, взъерошенных на лбу, скрепленных на затылке и гигантской гроздью золотистых локонов рассыпавшихся по плечам, столь же белым, сколь черна была душа их хозяйки.
Хотя Дафна имела все основания быть довольной своим видом, она все еще не бросила в трельяж того одобрительного взгляда, в котором не отказывала себе, когда здание прически уже не оставляло желать лучшего, а шлейф платья достигал нужной длины.
Дверь туалетной комнаты только что закрылась за таинственной посетительницей. Женщина в черном, под густой вуалью, появившаяся в туалетной бесшумно, так же бесшумно покинула ее, уйдя тайным ходом, который, судя по всему, был ей хорошо известен и позволил проникнуть к Дафне без ведома слуг.
Женщины такого рода, в черных платьях и под гренадиновыми вуалями, шепотом сулящие модным куртизанкам ларцы, кошельки, набитые золотом, и надежные ренты, – не редкость, но у этой особы в платье цвета ночного мрака был вид знатной дамы.
Однако, когда она удалилась, Дафна отперла железный сундучок, замурованный в стену и защищенный наилучшими достижениями слесарного искусства – плодами соперничества Юре и Фише, и спрятала туда бумажник, набитый банковскими билетами, – без сомнения, мзду или задаток за давешнюю сделку. Мадемуазель де Монбриан была серьезна, что случалось с нею не часто, и по пути в гостиную бормотала, словно для того, чтобы получше запомнить странную фразу: «Нажать на левый глаз правого сфинкса». Прежде чем выйти к гостям, она, чувствуя, что немного бледна, достала из кармана маленькое яблоко из слоновой кости, раскрыла его, вооружилась розовой пуховкой и попудрила себе щеки.
Когда был закончен непременный обмен рукопожатиями, когда поцелуи покрыли пальчики Дафны, которые, несмотря на старательно обработанные ногти, отнюдь не блистали красотой, хозяйка подала руку английскому пэру, и все отправились в столовую – просторную залу с высокими потолками, стены которой украшала потемневшая от времени фреска, изображавшая пиршество богов, – творение кого-нибудь из учеников Джулио Романо, а может быть, и его самого. Фреска эта, кольцом опоясывавшая комнату с единственной дверью и единственным окном, занавешенным роскошными полупарчовыми шторами, покоилась на рисованном цоколе кисти Полидоро Караваджо, {330} изобразившего в бронзовых медальонах с золотыми насечками сцены из мифов. Боги и богини, изо всех сил напрягавшие мускулы в своей олимпийской наготе, протягивали кубок Гебе, разливающей нектар, или устремляли руки к амброзии – пище богов, разложенной на больших серебряных блюдах. Их апельсиновые торсы выделялись на фоне неба, некогда голубого, а ныне почерневшего от времени, а ноги их попирали хлопья белых, словно мраморная крошка, облаков; все эти языческие божества, которым искусство, казалось, сообщило вторую жизнь, с презрением взирали на чересчур современных смертных, устроивших свою земную трапезу под небесным пиром, на котором пищей служила только живопись. Юнона с павлином у ног, чуть склонив голову набок, бросала рассерженные взгляды на мадемуазель Дафну де Монбриан, сидевшую как раз напротив. Суровая супруга Юпитера никогда не жаловала нимф с сомнительной репутацией. {331}
Стол помещался посередине этой огромной залы на турецком ковре, ибо, хотя дело происходило поздней весной, от мозаичного пола несло холодом. Справа от Дафны сидел величавый английский пэр, разменявший пятый десяток, но сохранивший, подобно другим английским старикам, ту свежесть, что достигается жизнью на широкую ногу и чрезвычайным почтением к гигиене; слева – юный римский князь Лотарио. {332} То был юноша худощавый и нервный, и роста скорее низкого, чем высокого, с бледным лицом, обрамленным узкими черными бакенбардами, переходившими в остренькую шелковистую бородку, явно недавнего происхождения, глянцевитую, словно черное дерево. Глаза у него были темно-карие с желтыми крапинками вокруг зрачка, а весь облик служил образцом той правильной римской красоты, что так часто встречается в Италии и так редко в наших краях. Художники утверждали, что князь Лотарио как две капли воды похож на Цезаря Борджиа с портрета Рафаэля, выставленного в галерее Боргезе. Однажды Лотарио явился на карнавал точь-в-точь в таком костюме, какой изображен на портрете: можно было подумать, что Борджиа восстал из гроба; впрочем, это вовсе не означает, что Лотарио имел внешность свирепую и ужасную; вид у него был самый добродушный, а на сына Александра VI он походил только лицом. {333}
Заискивая перед соседом справа, как всегда поступают куртизанки по отношению к миллионам, даже если у этих миллионов седые волосы, Дафна уделяла внимание преимущественно соседу слева, принцу Лотарио. Она указывала ему вина, какие следует попробовать, блюда, какие стоит отведать, склонялась к нему едва ли не с нежностью, шептала ему на ухо фразы, которые вполне могла бы произнести в полный голос, а стоило Лотарио пошутить, хохотала, демонстрируя во всей красе белые зубки и откидываясь на спинку кресла так, чтобы выставить напоказ свое сокровище – очень белую и очень, как говорили наши легкомысленные и любвеобильные предки, богатую грудь; то и дело она касалась своей обнаженной рукой обшлага Лотарио, обсыпая его рисовой пудрой. Нынче от нимфы возвращаешься как с мельницы – весь в муке.
Угощение было вкусное и изысканное. В наши дни поесть как следует можно только у особ вроде Дафны, стремящихся пробудить пресыщенные сердца и желудки. Шампанское от вдовы, {334} как изъясняются те, кто желает заслужить уважение ресторанной прислуги, охлаждалось в графинах богемского хрусталя, где лед не смешивается с вином благодаря специальным отделениям, устроенным в дне. Рейнское вино лилось рекою из длинных, словно кегли, бутылок в изумрудные бокалы, а Дафна, предмет всеобщего внимания, рассказывала самые невероятные истории, щедро пересыпая свою речь терминами, заимствованными из трех-четырех жаргонов: ведь она некогда подвизалась в роли натурщицы, затем была статисткой в маленьком театрике, а благодаря своим любовным связям приобщилась к миру спорта. Мастерская художника, театральные кулисы и конюшня открыли красотке кладовые живописных выражений. Должно быть, есть своя прелесть в хорошенькой женщине, с уст которой слетают, вместо жемчугов и роз, жабы и красные мыши, {335} ибо все эти высокородные и благовоспитанные господа, казалось, весьма забавлялись речами Дафны. Английский пэр, понимавший далеко не все, хотя французский язык Расина, Фенелона и Вольтера был известен ему до тонкостей, важно улыбался; русский князь, знавший все эти избитые шутки благодаря прилежному изучению пошлых листков, восторгался остроумием мадемуазель де Монбриан, которая, по его словам, была сегодня просто ослепительна. Что же до римского князя Лотарио, в честь которого зажигались все эти фейерверки, он, судя по всему, оставался к ним совершенно равнодушен. Итальянский ум не воспринимает парижских шуток: его легче соблазнить нотой страсти. Дипломатический же ангел, несмотря на всю свою любовь к Дафне, не мог не признать про себя, что божество его употребляет выражения не слишком парламентские и отнюдь не протокольные.








