412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ги де Мопассан » INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков » Текст книги (страница 25)
INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:41

Текст книги "INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков"


Автор книги: Ги де Мопассан


Соавторы: Оноре де Бальзак,Проспер Мериме,Жерар де Нерваль,Шарль Нодье,Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи,Жак Казот,Шарль Рабу,Петрюс Борель,Жак Буше де Перт,Клод Виньон
сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 68 страниц)

Дон Хуан и Папа расхохотались, они поняли друг друга. Человек глупый пошел бы на следующий день развлечься с Юлием II у Рафаэля или на прелестной вилле «Мадама», но Бельвидеро пошел в собор на папскую службу, чтоб еще укрепиться в своих сомнениях. Во время кутежа Папа мог бы сам себя опровергнуть и заняться комментариями к Апокалипсису.

Впрочем, мы пересказываем эту легенду не для того, чтобы снабдить будущих историков материалами о жизни дон Хуана, наша цель – доказать честным людям, что Бельвидеро вовсе не погиб в единоборстве с каменной статуей, как это изображают иные литографы. Достигнув шестидесятилетнего возраста, дон Хуан Бельвидеро обосновался в Испании. Здесь на старости лет он взял себе в жены молодую пленительную андалузку. Но он рассчитал, что не стоит быть хорошим отцом, хорошим супругом. Он замечал, что нас нежно любят только женщины, на которых мы мало обращаем внимания. Воспитанная в правилах религии старухой теткой в глуши Андалузии, в замке неподалеку от Сан-Лукара, донья Эльвира {160} была сама преданность, само очарование. Дон Хуан предугадывал в девушке одну из тех женщин, которые, прежде чем уступить страсти, долго борются с нею, и поэтому он надеялся сберечь ее верность до самой смерти. Эта его шутка была задумана всерьез, как своего рода партия в шахматы; он приберег ее на последние дни жизни. Наученный всеми ошибками своего отца Бартоломео, дон Хуан решил, что в старости все его поведение должно содействовать успешному развитию драмы, которой суждено было разыграться на его смертном ложе. Поэтому большую часть богатств своих он схоронил в подвалах феррарского палаццо, редко им посещаемого. А другую половину своего состояния он поместил в пожизненную ренту, чтобы жена и дети были заинтересованы в длительности его жизни, – хитрость, к которой следовало бы прибегнуть и его отцу; но в этой макиавеллической спекуляции особой надобности не оказалось. Юный Филипп Бельвидеро, его сын, вырос в такой же мере религиозным испанцем, в какой отец его был нечестив, – как бы оправдывая пословицу: у скупого отца сын расточитель. Духовником герцогини де Бельвидеро и Филиппа дон Хуан избрал сан-лукарского аббата. Этот церковнослужитель, человек святой жизни, отличался высоким ростом, удивительной пропорциональностью телосложения, прекрасными черными глазами и напоминал Тиверия чертами лица, изможденного от постов и бледного от постоянных истязаний плоти; {161} как всем отшельникам, ему были знакомы повседневные искушения. Может быть, старый вельможа рассчитывал, что успеет еще присоединить к своим деяниям и убийство монаха, прежде чем истечет срок его первой жизни. Но то ли аббат обнаружил силу воли, не меньшую, чем у дон Хуана, то ли донья Эльвира оказалась благоразумнее и добродетельнее, чем полагается быть испанкам, во всяком случае, дону Хуану пришлось проводить последние дни у себя дома в мире и тишине, как старому деревенскому попу. Иногда он с удовольствием находил у сына и жены погрешности в отношении религии и властно требовал, чтобы они выполняли все обязанности, налагаемые Римом на верных сынов Церкви. Словом, он чувствовал себя совершенно счастливым, слушая, как галантный сан-лукарский аббат, донья Эльвира и Филипп обсуждают какой-нибудь вопрос совести. Но сколь чрезмерно ни заботился о своей особе сеньор дон Хуан Бельвидеро, настали дни дряхлости, а вместе со старческими болезнями пришла пора беспомощным стонам, тем более жалким, чем ярче были воспоминания о кипучей юности и отданных сладострастью зрелых годах. Человек, который издевательски внушал другим веру в законы и принципы, им самим предаваемые осмеянию, засыпал вечером, произнося: быть может! {162} Образец хорошего светского тона, герцог, не знавший устали в оргиях, великолепный в волокитстве, встречавший неизменное расположение женщин, чьи сердца он так же легко подчинял своей прихоти, как мужик сгибает ивовый прут, – этот гений не мог избежать неизлечимых мокрот, докучливого воспаления седалищного нерва, жестокой подагры. Он наблюдал, как зубы у него исчезают один за другим, – так по окончании вечеринки одна за другой уходят белоснежные и расфранченные дамы, и зал остается пустым и неприбранным. Наконец, стали трястись его дерзкие руки, стали подгибаться стройные ноги, и однажды вечером апоплексический удар сдавил ему шею своими ледяными, крючковатыми пальцами. Начиная с этого рокового дня он сделался угрюм и жесток. Он усомнился в преданности сына и жены, порой утверждая, что их трогательные, деликатные, столь щедрые и нежные заботы объясняются только пожизненной рентой, в которую вложил он свое состояние. Тогда Эльвира и Филипп проливали слезы и удваивали уход за хитрым стариком, который, придавая нежность своему надтреснутому голосу, говорил им:

– Друзья мои, милая жена, вы меня, конечно, простите? Я вас мучаю немножко! Увы! Великий Боже! Ты избрал меня своим орудием, чтобы испытать два этих небесных создания! Их утешеньем нужно бы мне быть, а я стал их бичом…

Таким способом приковывал он их к изголовью своего ложа, и за какой-нибудь час, пуская в ход все новые сокровища своего обаяния и напускной нежности, заставлял их забывать целые месяцы бессердечных капризов. То была отеческая система, увенчавшаяся несравнимо более удачными результатами, чем та, которую когда-то к нему самому применял его отец. Наконец болезнь достигла такой степени, что, укладывая его в постель, приходилось с ним возиться, точно с фелюгой, когда она входит в узкий фарватер. А затем настал день смерти. Блестящий скептик, у которого среди ужаснейшего разрушения уцелел один только разум, теперь переходил в руки то к врачу, то к духовнику, внушавшим ему одинаково мало симпатий. Но он встречал их равнодушно. За покровом будущего не искрился ли ему свет? На завесе, свинцовой для других, прозрачной для него, легкими тенями играли восхитительные утехи его юности.

Однажды, в прекрасный летний вечер, дон Хуан почувствовал приближение смерти. Изумительною чистотой сияло небо Испании, апельсиновые деревья благоухали, трепещущий и яркий свет струили звезды, – казалось, вся природа дает верный залог воскрешения; послушный и набожный сын смотрел на него любовно и почтительно. К одиннадцати часам отец пожелал остаться наедине с этим чистосердечным существом.

– Филипп, – сказал он голосом настолько нежным и ласковым, что юноша вздрогнул и заплакал от счастья; суровый отец еще никогда так не произносил Филипп! —Выслушай меня, сын мой, – продолжал умирающий. – Я великий грешник. Оттого всю жизнь я думал о смерти. В былые годы я дружил с великим папой Юлием Вторым. Преславный глава Церкви опасался, как бы крайняя моя вспыльчивость не привела меня к смертному греху перед самой кончиной, уже после миропомазания, и он подарил мне флакон со святой водой, некогда брызнувшей в пустыне из скалы. Я сохранил в тайне это расхищение церковных сокровищ, но мне разрешено было открыть тайну своему сыну in articulo mortis. [49] 49
  В смертный час ( лат.).


[Закрыть]
Ты найдешь фиал в ящике готического стола, который всегда стоит у изголовья моей постели… Драгоценный хрусталь еще окажет услугу тебе, возлюбленный Филипп. Клянись мне вечным спасением, что в точности исполнишь мою волю!

Филипп взглянул на отца. Дон Хуан умел различать выражения чувств человеческих и мог почить в мире, вполне доверившись подобному взгляду, меж тем как его отец умер в отчаянии, поняв по взгляду своего сына, что ему довериться нельзя.

– Другого отца был бы ты достоин, – продолжал дон Хуан. – Отважусь признаться, дитя мое, что когда почтенный сан-лукарский аббат провожал меня в иной мир последним причастием, я думал, что несовместимы две столь великие власти, как власть дьявола и Бога…

– О отец!

– …и рассуждал: когда сатана будет заключать мир, то непременным условием поставит прощение своих приверженцев, иначе он оказался бы самым жалким существом. Мысль об этом меня преследует. Значит, я пойду в ад, сын мой, если ты не исполнишь моей воли.

– О отец! Скорей же сообщите мне вашу волю!

– Едва я закрою глаза, быть может, через несколько минут, – продолжал дон Хуан, – ты поднимешь мое тело, еще не остывшее, и положишь его на стол, здесь, посреди комнаты. Потом погасишь лампу: света звезд тебе будет достаточно. Ты снимешь с меня одежду, и, читая «Отче наш» и «Богородицу», а в то же время душу свою устремляя к Богу, ты тщательно смочишь этой святой водой мои глаза, губы, всю голову, затем постепенно все части тела; но, дорогой мой сын, могущество Божье так безмерно, что не удивляйся ничему!

В этот миг, чувствуя приближение смерти, дон Хуан добавил ужасным голосом:

– Смотри не оброни флакона!

Затем он тихо скончался на руках у сына, проливавшего обильные слезы на ироническое и мертвенно-бледное его лицо.

Было около полуночи, когда дон Филипп Бельвидеро положил труп отца на стол. Поцеловав его грозный лоб и седеющие волосы, он погасил лампу. При мягком свете луны, причудливые отблески которой ложились на пол, благочестивый Филипп неясно различал тело отца, белеющее в темноте. Юноша смочил полотенце жидкостью и с молитвой, среди глубокого молчания, послушно совершил омовение священной для него головы. Он явственно слышал какие-то странные похрустывания, но приписывал их ветерку, играющему верхушками деревьев. Когда же он смочил правую руку, то ощутил, как мощно охватила его шею молодая и сильная рука – рука его отца! Он испустил раздирающий крик и выпустил флакон, который разбился. Жидкость поднялась паром. Сбежалась вся челядь замка с канделябрами в руках. Крик поверг их в ужас и изумление, как если бы сама вселенная содрогнулась при трубном звуке Страшного суда. В одно мгновение комната наполнилась народом. Трепещущая от страха толпа увидала, что дон Филипп лежит без чувств, а его держит могучая рука отца, сдавившая ему шею. А затем присутствующие увидали нечто сверхъестественное: лицо дон Хуана было юно и прекрасно, как у Антиноя, – черные волосы, блестящие глаза, алый рот; но голова ужасающе шевелилась, будучи не в силах привести в движение связанный с нею костяк.

Старый слуга воскликнул:

– Чудо!

И все испанцы повторили:

– Чудо!

Донья Эльвира, при своем благочестии, не могла допустить мысли о чудесах магии и послала за сан-лукарским аббатом. Когда приор собственными глазами убедился в чуде, то, будучи человеком неглупым, решил извлечь из него пользу: о чем же и заботиться аббату, как не об умножении доходов? Он тотчас объявил, что дон Хуан, безусловно, будет причислен к лику святых, и назначил торжественную церемонию в монастыре, которому, по его словам, отныне предстояло именоваться монастырем святого Хуана Лукарского. При этих словах покойник скорчил шутовскую гримасу.

Всем известно, до чего испанцы любят подобного рода торжества, а потому нетрудно поверить в то, какими религиозными феериями отпраздновало сан-лукарское аббатство перенесение тела блаженного дон Хуана Бельвидеров церковь. Через несколько дней после смерти знаменитого вельможи из деревни в деревню на пятьдесят с лишком миль вокруг Сан-Лукара стремительно распространилось известие о чуде его частичного воскресения, и сразу же необыкновенное множество зевак потянулось по всем дорогам; они подходили со всех сторон, приманиваемые пением «Тебе, Бога, хвалим» при свете факелов. Построенное маврами изумительное здание старинной мечети в сан-лукарском монастыре, своды которой уже три века оглашались именем Иисуса Христа, а не Аллаха, не могло вместить толпу, сбежавшуюся поглядеть на церемонию. Как муравьи, собрались идальго в бархатных плащах, вооруженные своими славными шпагами, и стали вокруг колонн, ибо места не находилось, чтобы преклонить колена, которые больше нигде ни пред чем не преклонялись. Очаровательные крестьянки, в коротеньких расшитых юбочках, которые обрисовывали их заманчивые формы, приходили под руку с седовласыми старцами. Рядом с расфранченными старухами сверкали глазами молодые люди. Были здесь и парочки, трепещущие от удовольствия, и сгорающие от любопытства невесты, приведенные женихами, и вчерашние новобрачные; дети, боязливо взявшиеся за руки. Вся эта толпа, привлекающая богатством красок, поражающая контрастами, убранная цветами и пестрая, неслышно двигалась среди ночного безмолвия. Распахнулись широкие церковные двери. Запоздавшие остались на паперти и издали, через три открытых портала, смотрели на зрелище, о котором лишь слабое понятие дали бы воздушные декорации современных опер. Святоши и грешники, спеша заручиться милостями новоявленного святого, зажгли в его честь множество свечей по всей обширной церкви – корыстные приношения, придававшие монументальному зданию волшебный вид. Чернеющие аркады, колонны и капители, глубокие ниши часовен, сверкающие золотом и серебром, галереи, мавританская резьба, тончайшие детали этих тонких узоров – все вырисовывалось благодаря чрезвычайному обилию света, – так в пылающем костре возникают прихотливые фигуры. Над этим океаном огней господствовал в глубине храма золоченый алтарь, где возвышался главный престол, который своим сиянием мог поспорить с восходящим солнцем. В самом деле, сверкание золотых светильников, серебряных канделябров, хоругвей, свисающих кистей, статуй святых и ex voto [50] 50
  Приношения по обету ( лат.).


[Закрыть]
– бледнело перед ракою, в которой положен был дон Хуан. Тело безбожника сверкало драгоценными каменьями, цветами, хрусталем, бриллиантами, золотом, перьями, белоснежными, как крылья серафима, и заняло на престоле то место, которое отведено изображению Христа. Вокруг горели бесчисленные свечи, распространяя волнами сияние. Почтенный сан-лукарский аббат, облекшись в одежды священнослужителя, в митре, изукрашенной дорогими самоцветами, в ризе и с золотым крестом, восседал, как владыка алтаря, в царственно пышном кресле, среди клира бесстрастных седовласых старцев, одетых в тонкие стихари и окружавших его, как на картинах святители группами стоят вокруг Творца. Староста певчих и должностные лица капитула, убранные блестящими знаками своего церковного тщеславия, двигались среди облаков ладана подобно светилам, свершающим свой ход по небесному своду. Когда наступил час великого прославления, колокола разбудили окрестное эхо, и многолюдное собрание кинуло Господу первый клик хвалы, которым начинается «Тебе, Бога, хвалим». Какая возвышенность в этом клике! Голосам чистейшим и нежным, голосам женщин, молящихся в экстазе, мощно и величаво вторили мужчины. Тысячи громких голосов не мог покрыть орган, как ни гудели его трубы. И лишь пронзительные ноты, выводимые хором мальчиков, да плавные возгласы первых басов, вызывая прелестные представления, напоминая о детстве и о силе, выделялись среди восхитительного концерта голосов человеческих, слитых в едином чувстве любви:

–  Тебе, Бога, хвалим!

Из собора, где чернели коленопреклоненные мужские и женские фигуры, неслось пение, подобное вдруг сверкнувшему в ночи свету, и как будто раскаты грома нарушали молчание. Голоса поднялись ввысь вместе с облаками ладана, набросившими прозрачное голубоватое покрывало на фантастические чудеса архитектуры. Повсюду богатство, благоухание, свет и мелодичные звуки! В то мгновение, когда музыка любви и признательности вознеслась к престолу, дон Хуан, чересчур вежливый, чтобы пренебречь благодарностью, чересчур умный, чтобы не понять этого глумления, разразился в ответ ужасающим хохотом и небрежно развалился в раке. Но так как дьявол внушил ему мысль, что он рискует быть принятым за самого обыкновенного человека, за одного из святых, за одного какого-нибудь Бонифация или за Панталеона, {163} он нарушил мелодию воем, к которому присоединилась тысяча адских голосов.

Земля благословляла, небо проклинало.

Дрогнули древние основания церкви.

–  Тебе, Бога, хвалим! – гласило собрание.

– Идите вы ко всем чертям, скоты! Все Бог да Бог! Carajos demonios, [51] 51
  Испанское ругательство.


[Закрыть]
животные, дурачье вы все, вместе с вашим дряхлым Богом!

И вырвался поток проклятий, подобно пылающей лаве при извержении Везувия.

– Бог Саваоф!.. Саваоф! – воскликнули верующие.

– Вы оскорбляете величие ада! – ответил дон Хуан, заскрежетав зубами.

Вскоре ожившая рука высунулась из раки и жестом, полным отчаяния и иронии, пригрозила собравшимся.

– Святой благословляет нас! – сказали старухи, дети и женихи с невестами, люди доверчивые.

Вот как мы ошибаемся, поклоняясь кому-нибудь. Выдающийся человек глумится над теми, кто его восхваляет, а иногда восхваляет тех, над кем глумится в глубине души.

Когда аббат, простершись перед престолом, пел: «Святый Иоанне, моли Бога о нас!» – до него явственно донеслось:

– О coglione. [52] 52
  Дурак ( ит.).


[Закрыть]

– Что там происходит? – воскликнул заместитель приора, заметив какое-то движение в раке.

– Святой беснуется, – ответил аббат.

Тогда ожившая голова с силой оторвалась от мертвого тела и упала на желтый череп священнослужителя.

– Вспомни о донье Эльвире! – крикнула голова, вонзая зубы в череп аббата.

Тот испустил ужасный крик, прервавший церемонию. Сбежались все священники.

– Дурак, вот и говори, что Бог существует! – раздался голос в ту минуту, когда аббат, укушенный в мозг, испускал последнее дыхание.

Париж, октябрь 1830 г.

Перевод Б. Грифцова
Прощенный Мельмот

Впервые напечатано в мае 1835 года в четвертом томе альманаха «Le livre des conteurs». Новелла входит в «Человеческую комедию», раздел «Философские этюды»; в ней фигурируют персонажи, встречающиеся в других книгах цикла, – Нусинген, Растиньяк, Акилина. Сюжет отсылает к роману «Мельмот Скиталец» (1820) английского писателя Ч. Р. Метьюрина (по-французски произносится «Матюрен»; 1780–1824), герой которого продал душу дьяволу в обмен на могущество и бессмертие, от какового затем пытается избавиться, передав его кому-нибудь другому. Реминисценции из романа Метьюрина не раз встречаются в тексте новеллы: таков, например, мотив таинственной музыки, которую слышат жертвы Мельмота и которая слышится после сделки с ним бальзаковскому герою. Возможным источником новеллы считается также театральная пьеса Жуслена де Ласаля и Сен-Мориса «Кассир» (1826), откуда Бальзак мог почерпнуть некоторые детали для обрисовки своего главного героя – банковского кассира Кастанье.

Перевод печатается по изданию: Бальзак Оноре де. Собрание сочинений в 24 томах. М., 1960. Т. 20. В примечаниях используются комментарии Моиза Ле Яуанка в издании: Balzac. La comedie humaine. X. Paris, Gallimard, 1979 (Bibliotheque de la Pleiade).


Генералу барону де Померель {164} – на память о крепкой дружбе, соединявшей наших отцов и перешедшей к сыновьям.

Де Бальзак

Есть такая порода людей, которую в мире общественном выращивает цивилизация, подобно тому как в мире растительном цветоводы тепличным способом создают гибридную породу, не поддающуюся размножению ни путем посева, ни отводками. Мы имеем в виду кассира – некое человекообразное растение, которое поливают религиозными идеями, подпирают гильотиной, обстригают пороком, – и растет себе оно на четвертом этаже вместе с почтенной супругой и надоедливыми детьми. Многочисленные парижские кассиры всегда останутся загадкой для физиолога. Понял ли кто-нибудь задачу, где иксом является кассир? Как отыскать человека, который спокойно созерцал бы чужое богатство, отданное ему в руки, – ведь это все равно, что кошку посадить в одну клетку с мышью! Как отыскать человека, который согласится в течение семи восьмых года по семь-восемь часов в день сидеть в плетеном кресле, за решеткой в каморке, не более просторной, чем каюта морского офицера? Человека, у которого таз и ноги не одеревенеют от подобного ремесла? Человека, у которого достаточно величия для такого маленького места? Человека, который, постоянно имея дело с деньгами, проникся бы отвращением к ним? У любой религии, моральной системы, школы или института затребуйте это растение и предложите им Париж, этот город-искуситель, этот филиал ада, в качестве среды, где должен произрастать кассир! И вот проследуют перед вами религии одна за другой; школы, институты, моральные системы, все законы человеческие, великие и малые, придут к вам, как приходит друг, к которому вы обратились с просьбой о тысячефранковом билете. Они примут скорбный вид, они прибегнут к гриму, они сошлются на гильотину – совершенно так же, как ваш друг укажет вам жилище ростовщика – одну из сотни дверей, ведущих в больницу для бедных. Впрочем, сама нравственная природа не лишена капризов, она позволяет себе то там, то здесь создавать честных кассиров. Поэтому-то разбойники, которых мы прикрасы ради именуем банкирами и которые приобретают лицензию за тысячу экю, как пират – разрешение на выход в море, проникнуты таким почтением к этим редким существам, выращенным в инкубаторе добродетели, что заключают их в каморку, содержа их так же, как правительство содержит редкостных животных. Если кассир не лишен воображения, наделен страстями, если кассир, пусть даже безупречный, любит свою жену, а она скучает, страдает от неудовлетворенного честолюбия или просто тщеславия, – тогда кассир развращается. Поройтесь в истории кассиров: вы не приведете ни одного случая, когда кассир добился бы, что называется, положения.Если они не кончают каторгой или бегством за границу, то прозябают где-нибудь на третьем этаже на улице Сен-Луи, в квартале Марэ. Когда парижские кассиры осознают свое значение, им цены не будет. Правда, иные люди только и могут быть, что кассирами, так же как другие неизбежно становятся мошенниками. Поразительная насмешка цивилизации! Добродетели общество жалует на старость сотню луидоров ренты, третий этаж, вволю хлеба, несколько неношеных шейных платков да престарелую жену, окруженную ребятами. А пороку, если у него хватит смелости, если он ловко повернет в свою пользу статью закона, как Тюренн вертел генералом Монтекукули, {165} общество прощает украденные им миллионы, общество осыпает его орденами, балует почестями и заваливает знаками уважения. К тому же и само правительство действует в полном согласии с обществом, глубоко непоследовательным. Среди способных юношей восемнадцати – двадцати лет правительство производит набор молодых талантов; преждевременной работой оно истощает великие умы, собранные им для того, чтобы хорошенько их отсортировать, как садовники поступают с семенами. К этому делу оно приставляет присяжных взвешивателей таланта, которые пробируют их мозги, как на Монетном дворе пробируют золото. Потом из пятисот подающих надежды молодцов, которых ему поставляет наиболее передовая часть населения, правительство отбирает одну треть, помещает ее в огромные мешки, именуемые учебными заведениями, где и держит их в течение трех лет. {166} Хотя каждый из таких ростков представляет собою огромный капитал, оно делает их своего рода кассирами; назначает их простыми инженерами, использует в качестве капитанов артиллерии – словом, обеспечивает их лишь самыми высокими из подчиненных должностей. А потом, когда эти лучшие люди, сдобренные математикой и напичканные наукой, достигают пятидесятилетнего возраста, их вознаграждают за службу квартирой в четвертом этаже, женою с ребятами, всеми прелестями посредственного существования. Разве не чудо, что из этих одураченных людей выберется пять-шесть талантливых личностей, которые достигают социальных высот.

Таков точный баланс отношений, в которые вступают талант и внутренние достоинства с правительством и обществом в эпоху, почитающую себя прогрессивной. Без этих предварительных замечаний случай, недавно происшедший в Париже, показался бы неправдоподобным, а сопровождаемый этим кратким введением, он, может быть, даст пищу умам, достаточно высоким для понимания истинных язв нашей цивилизации, которая после 1815 года принцип «честь» заменила принципом «деньги».

В пасмурный осенний день, часов в пять вечера, кассир одного из самых крупных парижских банков еще сидел за работой при свете лампы, зажженной уже довольно давно. Как это заведено в коммерческом мире, касса помещалась в самой темной части тесных и низких антресолей. Чтобы до нее добраться, нужно было пройти коридором, который освещали лишь тусклые оконца и вдоль которого, как в банном заведении, тянулись перенумерованные комнаты. Следуя инструкции, швейцар уже с четырех часов флегматически произносил: «Касса закрыта». В это время канцелярии уже опустели, курьеры были отосланы, чиновники разошлись по домам, жены директоров ожидали своих любовников, оба банкира обедали у своих сожительниц. Все было в порядке. Окованные железом денежные сундуки стояли позади каморки кассира, занятого, вероятно, подсчетом кассы. Сквозь решетку каморки можно было видеть шкаф из кованого железа, который благодаря изобретениям современного слесарного ремесла был так тяжел, что воры не могли бы его утащить. Его дверца открывалась лишь по воле того, кто умел составить пароль из букв замка, хранящих тайну и не ведающих подкупа, – прекрасное осуществление сказки о Сезаме из «Тысячи одной ночи». Но это еще не все. Замок стрелял из пищали в лицо тому, кто, овладев паролем, не знал последнего секрета; ultima ratio [53] 53
  Последнего аргумента (лат).


[Закрыть]
этого дракона механики. {167} Дверь в комнату, стены комнаты, ставни в комнате – вся комната была обита листами железа толщиною почти в полдюйма, замаскированными легкой деревянной обшивкой. Ставни были закрыты, дверь заперта. Если кто мог считать себя пребывающим в полном уединении, недоступным ничьему взору, то, конечно, кассир банкирской конторы «Нусинген и К о» на улице Сен-Лазар. Итак, полнейшее молчание царило в этом железном погребе. Угасшая печка дышала жаром, вызывающим муть в голове и тошноту, как бывает наутро после кутежа. Печка усыпляет, одуряет; она необычайно способствует превращению сторожей и чиновников в кретинов. Комната с печкой – колба, в которой разлагаются энергичные люди, слабеет их способность к движению и изнашивается воля. Канцелярии – огромная фабрика посредственностей, необходимых правительствам для поддержки того особого, основанного на деньгах, феодального режима, на который опирается нынешний общественный договор (см. «Чиновники»). {168} Зловонная теплота, испускаемая собравшимися вместе людьми, занимает немалое место среди причин прогрессирующего вырождения умов: мозг, выделяя особенно много азота, в конце концов отравляет другие мозги.

Кассиру было лет сорок, на его круглой, как шар, голове при свете лампы Карселя, {169} стоявшей на столе, сияла лысина, а в черных волосах, уцелевших с боков, блестела седина. Цвет лица у него был кирпично-красный. Около голубых глаз залегли морщинки. Как у всякого толстого человека, руки его были пухлыми. Фрак синего сукна, уже немного побелевшего на швах, и лоснящиеся панталоны приобрели потертый вид, с которым тщетно борется щетка и который – в глазах людей малонаблюдательных – служит верным признаком, говорит о том, что перед вами бережливый, честный человек, достаточно философски настроенный или достаточно аристократичный для того, чтобы носить старый костюм. Но не редкость встретить людей, которые, экономя на пустяках, неустойчивы, расточительны или бесхарактерны в главном. Петлицу кассира украшала ленточка Почетного легиона, так как во время империи он служил командиром драгунского эскадрона. Господин де Нусинген, первоначально поставщик, впоследствии банкир, имел когда-то случай оценить щепетильность своего кассира, занимавшего тогда высокий пост, потом утраченный из-за неблагоприятных обстоятельств, и в знак уважения положил ему пятьсот франков в месяц. Воин сделался кассиром в 1813 году – тогда он уже залечил свои раны, полученные в сражении при Студзянке, во время беспорядочного бегства из Москвы, но до этого он протомился шесть месяцев в Страсбурге, куда по приказанию императора посылали некоторых старших офицеров для особо тщательного лечения. Этот бывший офицер, по фамилии Кастанье, имел чин полковника в отставке и две тысячи четыреста франков пенсии.

Кастанье, в котором за десять лет кассир уничтожил воина, пользовался таким доверием банкира, что, кроме всего прочего, заведовал перепиской в его личном кабинете (расположенном позади кассы), куда барон спускался по потайной лестнице. Там решались дела. Это было решето, сквозь которое просеивались предложения, место переговоров, где изучалось положение на бирже. Отсюда посылались аккредитивы; здесь, наконец, находились главная книга и ежедневные записи, где подытоживалась работа всех отделений банка. Закрыв дверь, выходившую на лестницу, которая вела во второй этаж особняка, в парадные приемные обоих банкиров, Кастанье снова уселся и некоторое время рассматривал аккредитивы на имя банкирского дома Уотскильдена в Лондоне. {170} Потом он взял перо и подделал внизу каждого из них подпись Нусинген.Размышляя, какая из этих подписей удалась ему лучше других, он вдруг вскинул голову, точно укушенный мухой, повинуясь ощущению, которое говорило ему: «Ты здесь не один!» И в эту минуту подделыватель подписей увидал, что у окошечка кассы, за решеткой, стоит какой-то человек, так тихо, что и дыхания его не слышно, словно он и не дышит вовсе, – очевидно, он вошел в дверь из коридора, которая, как заметил Кастанье, была открыта настежь. Первый раз в жизни старый солдат до того испугался, что так и замер, раскрыв рот и остановив взгляд на этом человеке, самый вид которого внушал страх независимо от таинственных обстоятельств, сопровождавших подобное появление. Длинный оклад лица, выпуклый лоб, неприятный цвет кожи незнакомца, не менее, чем его костюм, свидетельствовали об его английском происхождении. Так и разило от него англичанином. Достаточно было взглянуть на его сюртук с большим воротником, на его пышный галстук, поддерживающий приплюснутые трубчатые складки его жабо, оттенявшего своей белизной вечно мертвенный цвет бесстрастного лица, на котором выделялись холодные красные губы, как будто предназначенные к тому, чтобы высасывать кровь мертвецов, – и сразу всякий догадался бы, что черные гетры застегнуты у него выше колена, что несколько по-пуритански оделся богач англичанин для пешей прогулки. Глаза чужестранца, как бы пронизывая самую душу, сверкали невыносимо, а застывшие черты лица усиливали впечатление. Этот сухой и тощий человек таил, казалось, в себе какое-то пожирающее начало, не знавшее утоления. Казалось, он так быстро переваривал пищу, что мог есть беспрестанно, причем на его щеках не показывалось ни кровинки. Бочку токайского вица, именуемого стародедовским,мог он, вероятно, выпить зараз, не замутив ни пронзительного своего взгляда, читавшего в душе, ни жестокой ясности разума, всегда, казалось, доходившего до сущности вещей. Было в нем что-то от дикого и спокойного величия тигров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю