Текст книги "INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков"
Автор книги: Ги де Мопассан
Соавторы: Оноре де Бальзак,Проспер Мериме,Жерар де Нерваль,Шарль Нодье,Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи,Жак Казот,Шарль Рабу,Петрюс Борель,Жак Буше де Перт,Клод Виньон
Жанры:
Мистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 68 страниц)
– Так вот, вино это было с примесью; ваша дуэнья подливала в него зелья, опиума, и вам крепко спалось, и сон был глубокий, не правда ли?
– Да, сеньор мой, а когда я просыпалась, около меня никого не было.
– Никого, не правда ли?
– Да, сеньор мой, и я их больше никогда не видела.
– Никогда! Вот и хорошо! Подойдите-ка сюда!
И, схватив ее одной рукой, он поволок ее в глубь залы; там он отворил шкаф, где висел скелет, все сочленения которого были целы, белый, как слоновая кость.
– Узнаешь ты этого человека?
– Как! Эти кости?..
– Узнаешь ты эту куртку, этот бурый плащ?
– Да, сеньор мой, это плащ кавалера Альдерана!
– Вглядитесь-ка получше, сеньора, и постарайтесь узнать также и самого кавалера, носившего этот плащ, того, с кем вы так любезно танцевали на нашей свадьбе.
– Альдеран! – вскричала Мария так, что крик ее разбудил бы мертвого.
– По крайней мере, донья, вы видите, что все идет на пользу науке, – сказал он, повернувшись и холодно на нее глядя, – вы видите, наука вам премного обязана.
Потом, ухмыляясь, он подвел ее к чему-то вроде раки или клетки со стеклами, сквозь которые виден был на редкость хорошо сохранившийся человеческий скелет; места, где проходили артерии, были подцвечены красной жидкостью, а вены – синей; казалось, что остов весь окутан шелковой сетью; изучать его было удобно, сохранились даже кое-где клочья бороды и волос.
– А вот этот, донья, не припомните ли вы его? Поглядите-ка на красивую бороду и белокурые волосы.
– Фернандо!!! Вы его убили!..
– До сих пор, поелику еще не расчленяли живых людей, наука имела лишь смутное и неточное представление о кровообращении и о мышечной системе; но благодаря вам, сеньора, Везалию удалось сорвать с природы не один покров и приобрести бессмертную славу.
Схватив Марию за волосы, он подтащил ее к огромному ларю, крышку которого ему нелегко было поднять; он притянул несчастную ближе и заставил ее наклониться.
– На прощанье взгляните еще вот сюда! Это твой последний, не правда ли?
В ларе стояли банки, наполненные спиртом, в которых плавали куски трупа.
– Педро! Педро!.. И его вы убили!
– Да! И его!..
Со страшным стоном Мария рухнула на каменный пол.
На следующий день из ворот дома проследовала погребальная процессия. Могильщики, опускавшие гроб в склеп Санта-Мариа-ла-Майор, обратили внимание, что он был тяжел и гулок и что, когда его опускали, раздался стук, непохожий на стук тела.
А на следующую ночь сквозь просветы дверей можно было видеть, как Андреас Везалий в своей лаборатории расчленял на станке труп красивой женщины, чьи белокурые волосы ниспадали до самой земли.
VII
AFFABULATIO [77] 77
Послесловие (лат.).
[Закрыть]
При пышном мадридском дворе, наполненном всеми сокровищами Нового Света и могуществом своим превосходившем всю Европу, Андреас Везалий был прославлен, богат и чтим. Лавируя между инквизицией и Филиппом II, насколько то было возможно, он способствовал развитию анатомии, пока тяжкое обвинение не повергло его в ужасные бедствия.
Когда он публично производил вскрытие трупа одного дворянина, присутствовавшим показалось, что сердце вдруг забилось под скальпелем. Злопамятная инквизиция, обвинив ученого в человекоубийстве, потребовала его казни, и Филиппу II лишь с большим трудом удалось отстоять его жизнь и добиться замены казни паломничеством в Святую землю. Везалий отправился в Палестину вместе с Малатестой, главою венецианских войск.
…Избежав многих опасностей в этом многотрудном странствии, он на обратном пути был выброшен бурей на берега Занта, где и умер от голода 15 октября 1564 года.
Венецианская республика приглашала его в Падую, в университет, безвременно осиротевший в тот год после смерти его ученика Габриеля Фалоппия.
Если верить Бургаву и Альбину, {219} Андреас Везалий стал жертвой своих вечных насмешек над невежеством, облачением и нравами испанских монахов и инквизиции, которая с жадностью ухватилась за возможность избавиться от столь неугодного ей ученого.
Большая анатомия Андреаса Везалия «De corporis humani fabrica» [78] 78
«О строении человеческого тела» (лат.).
[Закрыть]вышла в свет в Базеле в 1562 году, украшенная рисунками, приписываемыми его другу Тициану.
Перевод Т. Казанской
ТЕОФИЛЬ ГОТЬЕ
Один из наиболее представительных авторов позднего французского романтизма, Теофиль Готье (1811–1872) был также и крупнейшим мастером фантастического жанра. Его отличает, кроме широкой эрудиции, особо сгущенная «материальность» воссоздаваемого мира (особенно благодаря обилию живописных деталей и реминисценций, что связано с юношескими занятиями писателя живописью); это усиливает эффект вторжения потусторонних существ.
Онуфриус,
или
Удивительные злоключения, происшедшие с одним поклонником господина Гофмана {233}
Впервые напечатано в журнале «Франс литтерер» в августе 1832 года, а в следующем году включено писателем в сборник новелл «Младофранки» («Lesjeunes-France»), карикатурно изображавший друзей Готье – радикальных молодых романтиков из среды «Малого сенакля». С традициями экзотических имен, которые брали себе участники этого кружка (ср. Петруса Боре– ля), связано латинизированное имя главного героя новеллы; в первой журнальной публикации у него была и фамилия, дразнящая своей абсолютной непроизносимостью, – новелла называлась «Onuphrius Wphly».
Перевод, выполненный по изданию: Gautier Théophile. Recits fantastiques. Paris, Garnier– Flammarion, 1986, – печатается впервые. В примечаниях используются комментарии Марка Эжельденже к указанному изданию.
«Динь-динь-динь!» Никакого ответа.
– Неужели его нет? – удивилась девушка.
Она снова потянула за шнурок колокольчика, но из квартиры не доносилось ни малейшего шума: никого не было дома.
– Странно! – Она прикусила губу и покраснела от досады, потом медленно, шаг за шагом, будто нехотя, спустилась по лестнице, оборачиваясь назад, чтобы не выпускать из виду злополучную дверь. – Никого.
Дойдя до перекрестка, она заметила вдалеке Онуфриуса. Он шагал с самым беззаботным видом по солнечной стороне улицы, то и дело останавливался, разглядывал дерущихся собак и играющих в лапту сорванцов, изучал надписи на стенах и вывески, – одним словом, вел себя как человек, у которого в запасе, по крайней мере, час свободного времени.
Столкнувшись с девушкой, он изумленно вытаращил на нее глаза – настолько неожиданной для него была эта встреча:
– Как, вы уже здесь?! Но который теперь час?
– «Уже»! Очень любезно с вашей стороны! Что касается времени, вы должны знать не хуже меня, что сейчас половина двенадцатого, – обиженно ответила девушка, взяв его под руку.
– Не может быть! – воскликнул Онуфриус. Я только что проходил мимо церкви Святого Павла, {220} и было всего лишь десять. Даю голову на отсечение, с тех пор не прошло и пяти минут! Готов спорить на что угодно!
– И проиграете: лучше не спорьте и пожалейте свою голову.
Но Онуфриус упорствовал. И поскольку церковь находилась в каких-нибудь пятидесяти шагах от дома, Джачинта, {221} чтобы убедить своего собеседника, отправилась туда вместе с ним. Онуфриус торжествовал. У самого портала Джачинта остановилась:
– Так что же?
Если бы на месте циферблата молодой человек внезапно обнаружил солнце или луну, он был бы менее ошеломлен: близился полдень. Онуфриус вынул пенсне, вытер стекла носовым платком и даже протер глаза, чтобы видеть отчетливее: большая стрелка как раз собиралась настигнуть свою младшую сестру на полуденной отметке.
– Двенадцать часов, – пробормотал он сквозь зубы. – Не иначе как здесь развлекались бесенята, подталкивая эти стрелки! Ведь я собственными глазами видел на часах десять.
Снисходительная Джачинта не стала спорить, и они вместе вернулись в мастерскую. Надо заметить, Онуфриус был художник и в то время как раз писал ее портрет. Джачинта приняла нужную позу, Онуфриус сходил за эскизом, который стоял, повернутый лицом к стене, и водрузил его на мольберт.
Над прелестными губками Джачинты красовались невесть откуда взявшиеся громадные усищи, какими мог бы гордиться гвардейский барабанщик. Нетрудно вообразить гнев нашего живописца: он разорвал бы в клочья обезображенный эскиз, если бы девушка не воспротивилась. Онуфриус тщательно затер столь неуместные здесь признаки мужественности, проклиная негодяя, который так скверно подшутил над ним. Но едва художник собрался вернуться к прерванной работе, как обнаружил, что кисти засохли, хотя он и держал их в масле: волоски топорщились и торчали в разные стороны. О продолжении работы не могло быть и речи. Онуфриус вынужден был послать за новыми кистями и в ожидании их стал смешивать краски на палитре.
Новая неприятность! Тюбики с краской были тверды, словно их набили свинцовыми пулями. Онуфриус, сколько ни давил на них, не мог выжать ни капли. Вместо этого тюбики стали взрываться, как маленькие бомбы, разбрызгивая во все стороны охру, лак и смоляную краску.
Не будь рядом Джачинты, Онуфриус наверняка не раз упомянул бы имя Господа, презрев первую заповедь, но теперь сдержался. Наконец кисти принесли, и художник возобновил работу. Около часа все шло хорошо.
И вот уже заструилась по жилкам кровь, прояснились контуры, вырисовались формы, словно их осветил прорезавший тьму луч света, – картина почти ожила. Особенно восхитительны были глаза: четко очерченные дуги бровей мягко сливались с голубоватой бархатистостью висков; ресницы мягко оттеняли мраморную белизну роговиц; зрачки и радужки удались совершенно; не хватало лишь той бриллиантовой пылинки, того светлого блика на зрачке, который художники называют направлением взгляда. Чтобы вставить этот бриллиант в гагатовую оправу (а глаза Джачинты были черны как ночь), Онуфриус достал самую тонкую, самую миниатюрную кисточку с тремя волосками из соболиного хвостика. Он коснулся ею серебряной краски, возвышавшейся на палитре между охрой и сиеной, подобно белоснежной вершине среди черных скал; и если бы вы увидели колеблющуюся сверкающую точку на конце кисточки, вы невольно подумали бы о капельке росы на острие иглы. Но едва лишь художник приготовился посадить ее на зрачок, как вдруг рука его, отброшенная резким толчком под локоть, уронила каплю на брови, а сама кисточка прошлась по еще не подсохшей щеке. Взбешенный этой новой неприятностью, Онуфриус обернулся так резко, что его табурет отлетел на десяток шагов. Подле него никого не было; а то он без колебаний убил бы этого несчастного.
– Нет, ну уж это непостижимо! – в смятении пробормотал он себе под нос. – Джачинта, у меня все валится из рук, мы ничего больше не будем делать сегодня.
Джачинта встала и направилась к выходу. Онуфриус, желая задержать девушку, обнял ее за талию и притянул к себе. При этом пальцы, которые художник и не подумал вытереть, оставили на белом платье Джачинты целую радугу.
– До чего неловкий! Хорошо же вы меня разукрасили! Интересно, что скажет тетушка, ведь ей совсем не нравится, когда я прихожу к вам одна.
– Ты переоденешься, и она ничего не заметит.
Он поцеловал ее. Джачинта не противилась.
– Что вы делаете завтра? – спросила она после некоторой паузы.
– Я… ничего. А вы?
– Мы с тетушкой обедаем у старика де***, вы его знаете; там я останусь, наверное, на весь вечер.
– Я приеду туда, – сказал Онуфриус, – обещаю вам.
– Приезжайте не позднее шести. Вы же знаете: тетушка – трусиха, и если не найдется любезного кавалера, который согласится нас проводить, она соберется домой еще засветло.
– Хорошо, я буду в пять. До завтра, Джачинта, до завтра!
Перегнувшись через перила, он провожал взглядом стройную красавицу, пока она спускалась по лестнице. Наконец шлейф ее платья скрылся из виду, и Онуфриус вернулся в мастерскую.
Остановимся на минуту, чтобы сказать несколько слов о нашем герое. Это был молодой человек лет двадцати – двадцати двух, хотя на первый взгляд он выглядел старше. Но сквозь мертвенно-бледные черты уставшего от жизни человека проступало что-то ребяческое, свойственное юности, превращающейся уже в зрелость. Высоким лбом он напоминал серьезного и рассудительного старика, в то время как над губой едва пробивался юношеский пушок, а по ярко-розовым губам блуждала поразительная на бледном лице детская улыбка.
Итак, сама внешность Онуфриуса впечатляла, а прическа и манера одеваться еще более увеличивали природное своеобразие его облика. Волосы, по-женски разделенные пробором на лбу, симметрично спускались по вискам до самых плеч; {222} он никогда не завивал их и носил блестящими и приглаженными на готический манер, как у ангелов Джотто и Чимабуэ. Просторный черный плащ прямыми, жесткими складками окружал его тонкий, гибкий стан, вызывая в памяти облик Данте. По правде говоря, он еще не выходил в этом костюме, но тут ему недоставало скорее смелости, чем желания, ибо нет необходимости напоминать вам, что Онуфриус, как и вся передовая молодежь, бредил романтизмом.
На улице, куда он выходил как можно реже, дабы избежать столкновения с отвратительным буржуазным духом, его движения были порывисты, резки, жесты угловаты. Казалось, он передвигается при помощи стальных пружин. Благодаря своим диковинным манерам, неверной походке, сопровождаемой неожиданными прыжками, зигзагами и остановками на ходу, Онуфриус прослыл среди большинства знакомых сумасшедшим или, по крайней мере, оригиналом, что не намного лучше.
Относительно последнего обстоятельства он не оставался в неведении, и это, быть может, заставляло его избегать так называемого общества и придавало его речам язвительный и раздражительный тон, который вполне можно было приписать мстительному характеру. Когда Онуфриус был вынужден покидать свое убежище по какой бы то ни было надобности, он удивлял общество неуклюжестью (не сопровождавшейся, однако, застенчивостью), полным пренебрежением ко всякого рода условностям и глубочайшим презрением ко всему, что обычно почитается, – так что не проходило и минуты, как наш герой, успев сказать три-четыре слова, умудрялся окружить себя толпой злейших врагов.
Он умел быть дружелюбным, когда хотел этого, но такое случалось слишком редко. «К чему мне это! – отвечал он на упреки друзей; ибо у него были друзья – немного, двое или, может быть, трое, любившие его всею любовью, в которой отказывали ему остальные; они любили его как люди, провинившиеся в чем-то и желающие загладить свою вину. – К чему мне это? Тем, кто достоин и понимает меня, грубая оболочка не помеха. Они должны знать, что жемчуг прячется в уродливых раковинах. Глупцы, не понимающие этого, с отвращением удаляются. Что в этом плохого?» Для безумца рассуждение довольно здравое.
Онуфриус, как мы уже сказали, был художник; кроме того, он был еще и поэт, – таким образом, у него почти не было шансов сохранить рассудок целым и невредимым. Лихорадочную восторженность (предметом которой отнюдь не всегда была Джачинта) в нем поддерживало чтение. Он читал только исторические легенды, старинные рыцарские романы, мистическую поэзию, каббалистические трактаты, немецкие баллады, книги о ведьмах и демонографию. Так, посреди реальной, кипящей вокруг него жизни, он сотворил мир восторженных видений, куда могли проникнуть лишь избранные.
Из любого пустяка, из события самого заурядного, следуя привычке искать во всяком явлении сверхъестественную сторону, он мог сделать нечто совершенно неожиданное и фантастическое. Его можно было бы поместить в квадратную, аккуратно побеленную известью комнату с матовыми окнами – ему и тут явились бы необычайные видения, столь же отчетливо, как в интерьере Рембрандта, залитом тенями и освещенном красноватым светом. {223} Как душевное, так и телесное зрение его умело искривлять самые прямые линии и запутывать вещи самые простые, как кривое или граненое зеркало искажает предметы, делая их нелепыми или ужасными. Гофман и Жан-Поль {224} нашли в нем поистине благодарного читателя. Они довершили начатое героями волшебных сказаний. Воображение Онуфриуса распалялось и становилось все более болезненным, что отражалось на его живописных работах и литературных сочинениях: в них то и дело проглядывали где когти, где хвост дьявола. Не обошлось без него и на этот раз: на портрете, рядом с чистым, тонким лицом девушки, гримасничала отвратительная физиономия – порождение взбудораженного воображения художника.
Онуфриус познакомился с Джачинтой два года назад. В то время он был так несчастен, что я не пожелал бы большей муки моему злейшему врагу: он находился в том ужасном положении, когда человек, придумавший нечто, ни в ком не встречает доверия.
За неимением вещественных доказательств, Джачинта верила на слово всему, что он говорил, – и он полюбил ее, как, должно быть, Христофор Колумб полюбил первого, кто не расхохотался ему в лицо, когда он объявил о вновь открытой им земле, Джачинта же любила его, как мать любит своего сына; к ее чувству примешивалось глубокое сострадание, ибо кто, кроме нее, полюбил бы его (а он, несомненно, был достоин любви)? Кто утешал бы его во всех этих придуманных несчастьях – единственной реальности человека, поселившегося в воображаемом мире? Кто успокаивал бы его, поддерживал, умиротворял? Кто смягчал бы это болезненное возбуждение, весьма граничащее с безумием, и скорее принимал бы в нем участие, нежели боролся с ним? Конечно же, никто.
А кроме того, сообщать ему дни свиданий, самой назначать встречи, делать множество тех «авансов», которые осуждает свет, первой заключать его в объятия и предоставлять ему возможность сделать это, когда она ясно видела, что он этого желал, – истинная кокетка не позволила бы себе такого поведения. Но Джачинта знала, чего все это стоит бедному возлюбленному, и избавляла его от непосильного труда.
Воображая себе чудовищ в каждом пустяке и будучи настолько плохо приспособлен к практической жизни, Онуфриус не знал, как взяться за дело и воплотить идею в действии. Его длительные размышления и путешествия в метафизические миры не оставляли ему времени заняться миром реальным. Разуму его было тридцать лет, телом же он был сущий младенец. Он так слабо представлял, как приручить зверя в самом себе, что, если Джачинта или друзья не брали на себя труд позаботиться о нем, он совершал оплошности в высшей степени странные. Одним словом, Онуфриусу требовался человек, живущий для него, который нес бы при его теле службу, как управляющий землями при важных господах.
Еще одна особенность моего бедного друга, которую я решаюсь обнаружить с некоторым трепетом, ибо в наш век всеобщего недоверия она могла бы прославить его как глупца: Онуфриус боялся. Чего? Держу пари, что не угадаете. Он боялся дьявола, призраков, духов и всякого подобного вздора. Зато он не брал в расчет существования некоторых людей, как вы не берете в расчет существования привидений.
Онуфриус никогда не смотрелся в зеркало по вечерам, опасаясь увидеть нечто другое вместо собственного лица. Он не решался также запустить руку под кровать, чтобы вытащить шлепанцы или какой-нибудь еще предмет домашнего хозяйства, дрожа от страха, что холодная и влажная рука протянется навстречу его руке и утащит его под кровать. Он избегал заглядывать в темные углы, боясь обнаружить там сморщенных ведьм верхом на метле.
Когда Онуфриус оставался один в своей огромной мастерской, вокруг него начинал кружиться фантастический хоровод: советник Тусман, доктор Табраккио, благородный Перегринус Тис, Креспель со своей скрипкой и с дочкой Антонией, незнакомец из заброшенного дома и все загадочное семейство из богемского замка – это был совершеннейший шабаш. Стоит ли говорить, что и кота своего он тоже боялся, почитая за второго Мурра. {225}
Как только ушла Джачинта, Онуфриус уселся перед картиной и стал размышлять, чем можно объяснить утренние события. Циферблат часов на церкви Святого Павла, усы, засохшие кисти, взрывающиеся тюбики и особенно толчок под локоть – все это представилось его мысленному взору в фантастическом и сверхъестественном свете. Он ломал голову, ища правдоподобного объяснения, а сверху взгромоздил целый том in-octavo предположений самых диких, самых невероятных, которые только могли прийти в голову человеку, повредившемуся рассудком. Хорошенько порывшись в памяти, самое большее, к чему он пришел, – что дело было совершенно необъяснимо… разве что тут поработал сам дьявол… Эта мысль, над которой он сам поначалу смеялся, пустила корни в его мозгу и казалась все менее смехотворной, по мере того как он с ней свыкался. Через некоторое время он уже был в этом убежден.
В конце концов, что такого безумного было в этом предположении? Существование дьявола засвидетельствовано самыми уважаемыми авторитетами, как и существование Бога; это – догмат веры. И чтобы помешать себе усомниться в этом, Онуфриус стал наводить справки в реестрах своей обширной памяти, вспоминая все известные ему места из светских и духовных писателей, где трактуется об этой важной материи. Дьявол так и рыщет вокруг человека. {226} Сам Иисус не был защищен от его поползновений. Каждый знает об искушении святого Антония. Мартину Лютеру тоже досаждал сатана, и тот, чтобы освободиться от него, был вынужден запустить чернильницей ему в голову. До сих пор на стене кельи сохранилось чернильное пятно.
Онуфриус вспомнил все случаи одержимости, начиная с библейских бесноватых и кончая луденскими монахинями, {227} все прочтенные им книги о колдовстве: {228} Боден, Дельрио, Лелуайе, Борделон, «Очарованный мир» Беккера, Infernalia, «Духи» господина де Бербигье де Тер-Нев-дю-Тэма, «Большой и Малый Альберт» – и все доселе непонятное стало ему ясно как день: это дьявол передвинул стрелку, пририсовал портрету усы, превратил волоски кистей в латунные проволочки и наполнил тюбики порохом. Теперь-то Онуфриус понимал, кто толкнул его под локоть. Только что проку Вельзевулу было преследовать его? Может быть, он хотел заполучить душу Онуфриуса? Но обычно он проделывает это другим способом. Наконец, художник вспомнил, что не так давно написал картину, где изображается святой Дунстан, {229} ухвативший дьявола за нос раскаленными щипцами. Без сомнения, нечистый устроил все эти пакости за то, что Онуфриус поставил его в такое унизительное положение.
День клонился к закату; на пол мастерской упали длинные, причудливые тени. Найденное объяснение казалось Онуфриусу все более правдоподобным: по спине его пробежала нервная дрожь и уже начинал охватывать ужас, когда зашел один из друзей и отвлек его от всей этой чертовщины. Они вместе вышли на улицу, и поскольку не было более впечатлительного человека, чем Онуфриус, а друг его был весельчак, то вскоре рой игривых мыслей прогнал мрачные грезы. Он забыл и думать о случившемся, а если и вспоминал время от времени, то потихоньку посмеивался над собой.
На следующий день он вернулся к картине и прилежно проработал три или четыре часа. Хотя Джачинты не было рядом, ее черты так глубоко запечатлелись в его сердце, что он мог и без нее закончить портрет. Все было почти готово, оставалось только нанести два-три последних штриха и поставить подпись, как вдруг маленькая пушинка, кружившаяся вместе с другими частицами пыли в солнечном луче, повинуясь необъяснимой фантазии, внезапно покинула хоровод своих собратьев, неторопливо направилась к полотну и опустилась на тот самый мазок, который живописец только что наложил, затушевывая предыдущий слой краски. Онуфриус попытался как можно осторожнее удалить ее обратным концом кисти, но это было не так-то просто: фон немного обнажился. Онуфриус еще добавил краски, чтобы исправить досадную оплошность, – тон получился слишком темным и выделялся пятном на полотне. Он мог восстановить гармонию, только переделав целый кусок. Но теперь потерялся контур; нос сделался орлиным, почти как у Рокселаны; {230} это совершенно изменило выражение лица: на картине была уже не Джачинта, а, скорее, одна из ее подружек, с которой она рассорилась из-за того, что Онуфриус находил ту хорошенькой.
Обнаружив эту странную метаморфозу, Онуфриус опять вспомнил про дьявола. Однако, приглядевшись внимательнее, он счел это не более чем игрой воображения. Было уже довольно много времени: Онуфриус поднялся и отправился к господину де***, чтобы там встретиться со своей возлюбленной. Конь летел как ветер. Скоро с другой стороны холма показался дом господина де*** – белый, окруженный каштанами. Главная дорога делала здесь крюк, и Онуфриус съехал с нее на проселочную, пролегавшую напрямик, через овраг. Он знал ее очень хорошо: сюда он ходил в детстве собирать ежевику и ловить майских жуков.
Онуфриус проехал почти половину пути и оказался позади воза с сеном, которого до сих пор не видел на извилистой дороге. Путь был настолько узок, а повозка настолько широка, что было невозможно миновать ее сбоку. Он пустил лошадь шагом, надеясь, что дальше дорога станет шире и он сможет проехать. Но надежда оказалась напрасной: он постоянно видел перед собой как будто медленно передвигающуюся вперед стену. Он хотел вернуться на прежнюю дорогу, но за спиной его вырос еще один воз с сеном, и наш герой оказался в плену. У него мелькнула мысль взобраться по складкам оврага, но они шли отвесно и были надежно защищены живой изгородью. Пришлось покориться: время шло, каждая минута казалась ему вечностью, он был вне себя от ярости, кровь стучала у него в висках, лоб покрылся потом.
Хриплые часы в соседней деревне пробили шесть, и сразу же вслед за ними прозвонили башенные часы в замке, другим звоном, потом еще какие-то, и еще – все часы, какие были в окрестности, вначале поочередно, потом уже все вместе стали звонить. Это был настоящий колокольный оркестр, концерт колокольчиков – мелодичных, рокочущих, визгливых, скрипучих, – перезвон, от которого можно было сойти с ума. У Онуфриуса закружилась голова, мысли спутались. Колокольни наклонялись над тропинкой, по которой он шел, глазели, показывали на него пальцем, насмехались над ним, с издевкой протягивали свои циферблаты, стрелки которых составляли прямую линию. Колокола показывали ему язык, гримасничали перед ним, поминутно вызванивая ненавистное число шесть. Это продолжалось долго: в тот день шесть часов били, пока не наступило семь.
Наконец повозка выехала на равнину. Близился вечер. Онуфриус пришпорил лошадь. Она, казалось, понимала, как важно ему доехать: ее копыта едва касались земли, и если бы не снопы искр, время от времени вылетавшие из попадавшихся на пути камней, можно было бы подумать, что она летит. Скоро ее грудь цвета черного дерева покрылась белой пеной, будто серебряным чехлом. Когда Онуфриус добрался до господина де***, шел восьмой час. Джачинта уже уехала.
Хозяин встретил его чрезвычайно любезно, принялся толковать о литературе, а затем предложил сыграть в шашки. Онуфриусу ничего не оставалось, кроме как согласиться, хотя ему были смертельно скучны любые игры, а эта – в особенности. Слуги принесли шашечницу; Онуфриусу выпало играть белыми, господину де*** – черными, и партия началась.
Силы игроков были приблизительно равны: требовалось время, чтобы равновесие поколебалось в пользу одного или другого. Но неожиданно оно было нарушено пожилым господином: его шашки стали продвигаться с непонятной быстротой, так что нашему герою, несмотря на все усилия, никак не удавалось им воспрепятствовать. Человек, настолько занятый мыслями о дьяволе, не мог объяснить этого явления естественными причинами; он удвоил внимание и наконец, передвигая шашки, обнаружил рядом со своим пальцем еще один, который он прежде принимал за тень собственного, – высохший, узловатый и когтистый. Он толкал дамки Онуфриуса на белое поле, в то время как дамки противника одна за другой передвигались по черным клеткам. Онуфриус побледнел, волосы у него встали дыбом; тем не менее, вернув шашки на место, он продолжил игру, убеждая себя, что это всего лишь тень. Чтобы в этом удостовериться, Онуфриус передвинул свечу. Тень легла с другой стороны, однако когтистый палец не сдвинулся с места, продолжая двигать дамки Онуфриуса и всеми силами стараясь приблизить его поражение. Никаких сомнений не оставалось: на пальце, ко всему прочему, красовался огромный рубин. {231} Сам Онуфриус колец не носил.
– Черт побери, это уж слишком! – закричал он и, резко вскочив, изо всех сил стукнул кулаком по доске. – Ах, мерзавец, старый злодей!
Господин де***, знавший Онуфриуса еще ребенком, приписал этот выпад досаде от проигрыша. Он расхохотался и принялся шутливо утешать гостя. В душе Онуфриуса боролись гнев и ужас: он взял свою шляпу и вышел.
Ночь была так черна, что лошади пришлось идти шагом. Лишь изредка из мантильи туч высовывала нос какая-нибудь звездочка. Деревья, попадавшиеся по дороге, протягивали к нему руки, как огромные призраки; время от времени на пути встречались блуждающие огоньки; ветер злорадно хохотал в ветвях. Время шло, однако Онуфриус никуда не доехал; в то же время цоканье подков по мостовой означало, что он не сбился с дороги.
Порыв ветра разорвал туман, выглянула луна, которая оказалась не круглой, а почему-то овальной. Внимательнее присмотревшись к ней, Онуфриус увидел, что на ней повязка из черной тафты, а щеки ее припудрены мукой. Черты обозначились более явственно, и он узнал их: без сомнения, это было мертвенно-бледное, вытянутое лицо его близкого друга Жана-Гаспара Дебюро, великого мима из «Театра канатоходцев». {232} Он смотрел на Онуфриуса с неопределенным выражением, простодушным и глумливым одновременно.
Небо тоже подмигивало голубыми глазами в обрамлении золотых ресниц, будто подавая знаки. И когда при свете звезд предметы стали различимы, Онуфриус смутно разглядел четырех мерзких существ в черно-красных одеяниях: они несли какой-то предмет, белеющий в темноте, за четыре угла, как будто перетаскивали ковер. Стремительно приблизившись к Онуфриусу, они кинули свою ношу под ноги лошади. Онуфриус, несмотря на испуг, без труда сообразил, что это была часть пути, которую он уже проехал и которую дьявол вновь подсовывал ему, чтобы сделать его дорогу бесконечной. Он пришпорил лошадь, но та взбрыкнула и не сделала больше ни шагу. Четыре демона продолжали свою карусель. Онуфриус заметил у одного из них на пальце камень, похожий на рубин, так испугавший его давеча на шашечной доске; в том, что это был тот самый палец, не было никаких сомнений. Онуфриуса охватил такой ужас, что он уже ничего не чувствовал, не видел, не слышал; зубы у него стучали, как в лихорадке, рот кривился в судорожной усмешке. Он пытался перекреститься, прочесть молитву, но не мог. Так прошла вся ночь.








