412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ги де Мопассан » INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков » Текст книги (страница 63)
INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:41

Текст книги "INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков"


Автор книги: Ги де Мопассан


Соавторы: Оноре де Бальзак,Проспер Мериме,Жерар де Нерваль,Шарль Нодье,Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи,Жак Казот,Шарль Рабу,Петрюс Борель,Жак Буше де Перт,Клод Виньон
сообщить о нарушении

Текущая страница: 63 (всего у книги 68 страниц)

Я был уверен: она мертва – и не хотел этому верить. Человеческий мозг противопоставляет иногда вот такое тупое упрямство даже полной ясности и очевидности судьбы. Альберта умерла. От чего? Я не знал. Я ведь не врач. Но она была мертва, и хотя позднее я убедился в бесполезности всего, что я мог предпринять ночью, я предпринял все, что мне казалось столь безнадежно бесполезным. Несмотря на полное отсутствие у меня всего необходимого – знаний, инструмента, лекарств, я вылил ей на лоб все свои туалетные флаконы. Я решительно хлопал ее по щекам с риском поднять на ноги дом, где нас всегда бросало в дрожь от малейшего шума. От одного из своих дядей, командира эскадрона в четвертом драгунском, я слышал, как он спас одного своего приятеля от апоплексии, бросив ему кровь с помощью ланцета, которым делают ту же операцию лошадям. Оружия у меня в комнате было полно. Я схватил кинжал и обезобразил им ослепительную руку девушки, но кровь не потекла. Несколько капель ее тут же свернулись. Ни поцелуи, ни вдувание воздуха в рот, ни укусы не смогли гальванизировать ту, что стала трупом под моими лобзаниями. Не соображая уже, что я делаю, я лег ничком на тело, прибегнув к средству, которым (как повествуется в старинных рассказах) пользуются чудотворцы-воскрешатели: я не надеялся вновь разжечь пламя жизни, но поступал так, словно надеялся. И тогда на этом мертвом теле мне пришла в голову мысль, еще бессильная оторваться от хаоса, в который меня погрузила переворачивающая душу скоропостижная кончина Альберты, – такая мысль, что меня охватил страх.

О, какой страх, какой беспредельный страх! Альберта испустила дух у меня, и смерть ее раскроет все. Что со мной будет? Что делать? При этой мысли я в прямом смысле слова ощутил, как мерзкая лапа страха вцепилась мне в волосы, превратившиеся в иглы. Позвоночник мой растаял, став некой ледяной грязью, и я напрасно пробовал бороться с этим чувством. Я твердил себе, что нельзя терять хладнокровие, что я, в конце концов, к тому же военный. Я стиснул голову руками и, хотя мозги переворачивались у меня в голове, силился обдумать ужасное положение, в коем оказался, и остановить, привести в порядок, взвесить мысли, вертевшиеся у меня под черепной коробкой, как некие безжалостные волчки, но все неизменно упиралось в одно – труп, что находился у меня в комнате, в бездыханное тело Альберты, которая не могла больше вернуться к себе в спальню и которую мать найдет завтра утром в комнате офицерамертвой и обесчещенной. Мысль о матери, чью дочь я, быть может, убил тем, что опозорил ее, сжимала мне сердце еще сильнее, чем даже мысль о трупе девушки. Скрыть смерть нельзя, но нет ли средства скрыть бесчестье, подтвержденное пребыванием тела у меня в комнате? Вот вопрос, что я задавал себе, вот пункт, на котором сосредоточился мой разум. По мере того как я взвешивал эту возможность, трудность ее осуществления все возрастала, принимая совершенно немыслимые размеры. Кошмарная галлюцинация! Временами мне казалось, что тело Альберты заполняет всю комнату и мне оттуда не выйти. Ах, не будь ее спальня расположена позади родительской, я рискнул бы перенести девушку на ее постель. Но мог ли я с трупом на руках проделать то же, что так безрассудно проделывала она при жизни, и осмелиться пересечь комнату, которой не знал, куда никогда не заглядывал и где чутким старческим сном спали родители несчастной? И однако, голова моя была в таком состоянии, страх перед завтрашним днем, когда покойницу найдут в моей комнате, так яростно пришпоривал меня, что безрассудная, безумная мысль перенести Альберту в ее спальню овладела мной, как единственное средство спасти честь бедной девушки, избежать оскорбительных упреков отца и матери и избавить меня от позора. Вы мне не верите? Впрочем, я и сам себе не верю, вспоминая об этом. У меня достало сил поднять труп и за руки взвалить его себе на плечи. Ужасная ноша, ей-богу, еще более тяжкая, чем свинцовое одеяние грешников в Дантовом аду! {445} Попробовали бы вы, как я, протащить на себе это бремя плоти, которая еще час назад воспламеняла мне кровь, а теперь леденила ее. Надо пронести его на себе, чтобы понять, что это такое! Сгибаясь под грузом, я распахнул дверь и, босой, как Альберта, чтобы ступать потише, углубился в коридор, в конце которого находилась дверь в спальню моих хозяев. Ноги у меня подгибались, на каждом шагу я останавливался и вслушивался в тишину ночного дома, которой я больше не слышал из-за отчаянного сердцебиения. Это тянулось долго. Вокруг – ни шороха. Шаг, другой, третий… Но когда я подошел вплотную к грозной двери, порог которой мне предстояло переступить и которую Альберта, направляясь ко мне, лишь притворила, чтобы найти ее полуоткрытой при возвращении, когда я услышал долгое ровное дыхание двух стариков, почивавших с полным доверием к жизни, смелость моя иссякла. Я не решился переступить через чернеющий порог и нырнуть в темноту. Я попятился, я чуть было не побежал назад, невзирая на испуг. К себе я вернулся в еще большем смятении. Я вновь положил Альберту на диван, опустился рядом с ним на колени и опять стал задавать себе отчаянные вопросы: «Как быть? Что будет?» Растерянность моя была настолько всеобъемлющей, что у меня даже мелькнула жестокая и нелепая мысль выбросить за окно тело той, что полгода была моей любовницей! Можете презирать меня! Я распахнул окно, отодвинул занавес, который вы видите, и заглянул в мрачную пропасть, на дне коей таилась улица. Ночь выдалась очень темная. Мостовой было не видно. «Все решат, что это самоубийство», – подумал я, подхватил Альберту и поднял ее. Но тут тьму моего безумия прорезала молния здравого смысла. «Откуда она бросилась? Откуда она упала, если завтра ее найдут под моим окном?» – спросил я себя. Неосуществимость замышленного отрезвила меня, как пощечина. Я закрыл окно, шпингалеты которого заскрипели. Задернул оконный занавес, умирая от страха из-за наделанного мною шума. К тому же за окно ли, на лестницу, в коридор – куда бы я ни отправил труп, этот вечный обвинитель, кощунство мое окажется бесполезным. При осмотре тела все вскроется, а глаза матери, настороженные жестокой вестью, увидят и то, что врач или следователь захотят от нее скрыть. Переживания мои были невыносимы, и при полной подавленности моей деморализованной(словечко императора, которое я уразумел много позже!) воли случайный взгляд на оружие, блестевшее по стенам комнаты, сразу же навел меня на мысль положить всему конец выстрелом из пистолета. Но что вы хотите? Буду откровенен: мне было семнадцать, и я любил… свою саблю. Я был солдатом по склонности и семейной традиции. Я еще не нюхал пороха и жаждал его понюхать. Я мечтал о военной карьере. В полку у нас потешались над Вертером, героем нашего времени, внушавшим нам, офицерам, лишь снисходительную жалость. Мысль обо всем этом, помешавшая мне покончить с собой и тем избавиться от низкого страха, который по-прежнему не отпускал меня, повлекла за собой другую, показавшуюся мне выходом из тупика, где я корчился. «А что, если пойти к полковнику? – сказал я себе. – Полковой командир – воплощение отцовства в армии». Я оделся, как по тревоге, когда играют сбор. Из солдатской осторожности прихватил с собой пистолеты. Мало ли что может случиться! С чувством, какое бывает только в семнадцать лет, а в семнадцать лет все мы чувствительны, я поцеловал молчаливые, как при жизни, уста прекрасной покойницы, которая целых полгода дарила мне самые опьяняющие милости, и на цыпочках опустился по лестнице дома, где оставил за собой смерть. Задыхаясь, как беглец с поля боя, я потратил битый час (по крайней мере, мне так показалось!) на то, чтобы снять засовы с входной двери и повернуть толстенный ключ в огромном замке, потом с осторожностью вора запер зверь и со всех ног помчался к полковнику.

Я звонил к нему, как звонят на пожар, гремел, как горн при попытке неприятеля захватить полковое знамя. Я опрокинул на своем пути все, включая вестового, пытавшегося воспрепятствовать мне ворваться в такой час в спальню его хозяина, и, едва полковник проснулся от поднятого мной громового грохота, я выложил ему все. Быстро и бесстрашно, потому что время не терпело, я исповедался ему до конца и без утайки, умоляя его спасти меня.

Полковник был настоящий человек! Он с одного взгляда оценил глубину ужасной пропасти, в которой я барахтался. Он сжалился над самым юным из своих детей, как он назвал меня, и думаю, что я пребывал тогда в состоянии, действительно внушавшем жалость. С самым крепким французским ругательством он ответил, что мне надлежит незамедлительно исчезнуть из города, а остальное он берет на себя и сразу после моего отъезда увидится с родителями покойной, но что я должен сесть в дилижанс, который через десять минут будет менять лошадей у «Почтовой гостиницы», и отправиться в указанный им город, куда он мне напишет. Он снабдил меня деньгами, потому что захватить с собой свои я забыл, сердечно приложился седыми усами к моим щекам, и через десять минут после нашей встречи я вскарабкался (другого свободного места не нашлось) на империал дилижанса, следовавшего тем же маршрутом, что и экипаж, везущий нас ныне; а затем мы галопом пролетели под окном (вы представляете, какие взгляды я на него бросал!) мрачной комнаты, в которой я оставил мертвую Альберту и которая была освещена точно так же, как сейчас.

Сильный голос де Брассара немного сел, и виконт замолчал. У меня пропала охота шутить. Однако тишина длилась недолго.

– А дальше? – полюбопытствовал я.

– Дальше – ничего, – ответил он. – Я долго терзался обостренным любопытством. Я слепо выполнил инструкции полковника. Я с нетерпением ждал письма, которое известило бы меня, что он предпринял и что случилось после моего отъезда. Я прождал с месяц, но в конце его получил от полковника, который больше привык писать саблей по неприятельским физиономиям, не письмо, а приказ о переводе. Мне предписывалось отправиться в уходивший на войну тридцать пятый полк и в течение суток явиться к новому месту службы. Бесконечная новизна кампании, да еще первой, сражения, в коих я участвовал, усталость и, сверх нее, амурные похождения помешали мне написать полковнику и заглушили жестокое воспоминание об истории с Альбертой, хотя так и не стерли ее из моего сердца. Я успокаивал себя тем, что со дня на день встречу полковника и он наконец введет меня в курс того, что мне хотелось узнать, но полковник во главе своей части пал под Лейпцигом. Луи де Мена тоже убили, еще месяцем раньше. Рано или поздно, хоть это и довольно греховное свойство, – добавил капитан, – здоровая душа погружается в дремотное состояние, может быть, именно потому, что она здоровая… Пожиравшее меня желание узнать, что произошло после моего отъезда, поостыло во мне, и я успокоился. Теперь, спустя много лет я мог бы, никем не узнанный, поскольку сильно изменился, вернуться в этот городок и хотя бы навести справки о том, что здесь известно о моем трагическом похождении и какие о нем просочились сведения. Но меня всегда удерживало нечто, что, разумеется, надо считать не боязнью общественного мнения – над ним я смеялся всю жизнь, а скорее чем-то вроде былого страха, который я не хотел испытать вторично.

И этот денди, без всякого дендизма поведавший мне столь подлинную и печальную историю, снова замолчал. Я погрузился в размышления, навеянные его рассказом, и понял, что виконт де Брассар, цвет дендизма, притом что этот цвет не душистый горошек, а гордый красный мак, этот грандиозный – на английский манер – поглотитель кларета, – человек, как все, гораздо более глубокий, чем он кажется с виду. Я вспомнил его слова в начале рассказа о черном пятне, которое всю жизнь омрачало его беспутные наслаждения, и тут, к вящему моему удивлению, капитан внезапно сдавил мне плечо.

– Ну-ка, взгляните на занавес! – молвил он.

По комнате, вырисовываясь на ткани, промелькнула гибкая тень женщины.

– Тень Альберты! – сказал де Брассар и с горечью добавил: – Сегодня ночью случай что-то чересчур насмешлив.

Занавес снова стал пустым светло-красным квадратом. Тем временем тележник, сажавший на место ступицу, пока капитан длил свое повествование, закончил работу. Сменные лошади стояли наготове и с фырканьем выбивали искры из мостовой. Кучер в каракулевой шапке по самые уши и с подорожной в зубах взял вожжи, вскарабкался на империал, опустился на свое сиденье и громким голосом бросил в ночь повелительное:

– Пошел!

Мы тронулись и вскоре миновали таинственное окно с пунцовым занавесом, которое я теперь постоянно вижу во сне.

Перевод Ю. Корнеева

ОГЮСТ ВИЛЬЕ ДЕ ЛИЛЬ-АДАН

Огюст Вилье де Лиль-Адан (1838–1889) – крупнейший прозаик французского символизма. В своих романах и драмах стремился «обосновать логикой» иррациональные видения, введя их в рамки некоей мистико-идеалистической системы. В некоторых произведениях (роман «Грядущая Ева», 1886) сближается с новым типом литературы – научной фантастикой.

Предзнаменование

Впервые напечатано в еженедельнике «Ревю де леттр э дез ар» с продолжением в декабре 1867 – январе 1868 года. В переработанном виде вошло в сборник Вилье де Лиль-Адана «Жестокие рассказы» (1883), в советское академическое издание этого сборника (1975) включено не было.

Перевод, выполненный по изданию: Villiers de Lisle-Adam. Contes fantastiques. Paris, 1965, – печатается впервые. В примечаниях использованы комментарии Алана Рейта и Пьера-Жоржа Кастекса в издании: Villiers de Lisle-Adam. C Euvres completes. Paris, 1986. Т. 1 (Bibliotheque de la Pleiade).


Господину аббату Виктору де Виллье де Лиль-Адану {446}


Внимай же, человек, что явился перед восходом и пробудет до заката. Истинно (первым) был тот, кто не был ты. Потом только, из низменной материи зародившись, в утробе материнской кровями месячными вскормившись, ты обрел оболочку, что стала твоей второй кожей. Оттуда, облекшись еще более низменным покровом, ты явился к нам – таковы были одежда твоя и убранство! И не помнишь ты, каково происхождение твое. Человек есть лишь сперма зловонная, мешок дурнопахнущий, пища червей. Познание, мудрость, разум развеиваются, словно облака, если нет Господа.

После человека – червь; после червя – мерзость и нечистоты. Итак, всякий человек обращается в не-человека.

Зачем плоть свою украшаешь и ублажаешь, если срок, отпущенный тебе, после коего станешь ты пищей червей могильных, краток, а о душе своей воистину не заботишься – а ведь она предстанет перед Господом и Ангелами его на Небесах!

Святой Бернард. {447} Размышления т. II.
Болландисты, Приготовление к Страшному Суду. {448}

Однажды зимним вечером, когда в компании приятелей, склонных к рефлексии, мы пили чай, сидя возле яркого огня в доме одного из наших друзей, барона Ксавье де ла В*** (бледного молодого человека, который после долгих лет, проведенных им в юности на военной службе в Африке, стал отличаться излишней слабохарактерностью и незаурядным поведением, выражавшимся в крайней вспыльчивости), разговор коснулся предметов весьма мрачных: речь зашла о природесовпадений – необычайных, поразительных, таинственных, таких, какие случаются в жизни некоторых людей. – Вот одна история, – обратился к нам хозяин дома, – которую я не собираюсь истолковывать. Она достоверна. Быть может, она произведет на вас некоторое впечатление.

Мы закурили сигареты и выслушали следующий рассказ.

– Случилось это в период осеннего солнцестояния 1876 года, {449} как раз когда все возрастающее число беспричинных смертей – скажем так, излишне скоропостижных – начало возмущать парижских буржуа и изрядно их тревожить.

Однажды вечером, около восьми часов, вернувшись домой после чрезвычайно занимательного спиритического сеанса, я вновь испытал воздействие наследственного сплина: меня охватила мрачная одержимость, разрушившая и превратившая в ничто усилия медицины.

Напрасно я по совету докторов многократно потреблял питье Авиценны, {450} напрасно поглощал центнеры железа во всех его видах и, отринув всяческие удовольствия, словно новый Робер д’Арбриссель, {451} заставил опуститься ртуть в градуснике моих кипящих страстей до температуры самоедов, ничто не возымело результата! – Что ж! Решительно, приходится делать вывод, что я являюсь существом молчаливым и угрюмым! Но также следует признать, что, невзирая на неврастеническую внешность, я, как говорится, достаточно крепко скроен, раз после стольких процедур не утратил способность любоваться звездами.

Итак, в тот вечер, оказавшись у себя в комнате и раскуривая сигару от свечи в у зеркала, я заметил, что был смертельно бледен. По этой причине я погрузился в просторное старинное кресло, обитое гранатовым бархатом, где бег часов, наполненных долгими мечтаниями, казался мне менее обременительным. Сплин одолел меня, я был подавлен, даже начал ощущать некоторое недомогание. И, полагая невозможным развеять сумрачное настроение посредством каких-либо светских развлечений, – особенно среди ужасных хлопот столичной жизни, – я решил попытаться уехать из Парижа, отправиться куда-нибудь подальше, на природу, где для разнообразия заняться физическими упражениями и полезными для здоровья вылазками на охоту.

Как только эта мысль пришла мне в голову, в ту самую минуту, когда я решил осуществить ее, в памяти моей всплыло давно забытое имя старого друга – аббата Мокомба.

«Аббат Мокомб!..» – прошептал я.

Моя последняя встреча с этим ученым священником состоялась перед его отъездом в длительное паломничество в Палестину. Потом до меня дошла весть о его возвращении. Мокомб жил в скромном доме приходского священника в маленькой деревушке в Нижней Бретани. {452}

Быть не может, чтобы в его доме не нашлось какой-нибудь комнатенки или клетушки! Наверняка из своих путешествий привез он несколько старинных книг! И ливанские редкости! Держу пари, что на озерах возле соседних усадеб гнездятся дикие утки!.. Большего и желать нечего… Но если я хотел успеть до первых холодов насладиться сказочным зрелищем, кое являют нам в последнюю половину октября скалы, поросшие одевшимся в багрянец лесом, восхитительно долгими октябрьскими вечерами побродить по лесистым вершинам, мне следовало поспешить!

Часы пробили девять.

Я встал и стряхнул пепел с сигары. Затем решительно надел шляпу, дорожный плащ и перчатки; взяв чемодан и ружье, я задул свечи и вышел, бесшумно закрыв на три оборота старый замок с секретом, являющийся гордостью моей двери.

Спустя три четверти часа поезд, направлявшийся в Бретань, увозил меня в деревушку Сен-Мор, бывшую приходом аббата Мокомба; на вокзале я даже выкроил минутку набросать и отправить письмо, в котором предупреждал святого отца о своем приезде.

На следующее утро я был в Р***, откуда до Сен-Мора не более двух лье.

Я хотел ночью как следует выспаться (чтобы уже завтра на рассвете отправиться побродить с ружьем), а так как мне казалось, что даже непродолжительная сиеста после завтрака может дурно повлиять на мой ночной сон, я, несмотря на усталость, решил бодрствовать и в оставшееся время нанес несколько визитов своим бывшим однокашникам. К пяти часам исполнив долг вежливости, я приказал хозяину гостиницы «Золотое солнце», где я остановился, оседлать мне коня, и когда солнце стало клониться к закату, передо мной уже замаячили первые деревенские хижины.

По дороге я воскрешал в памяти облик аббата, у которого намеревался пожить несколько дней. Время, истекшее с нашей последней встречи, путешествия, события, произошедшие с той поры, и привычка к уединению должны были повлиять на его характер и внешность. Мне казалось, что он совсем поседел. Я вспомнил свои продолжительные занимательные беседы с ученым священником – и с надеждой стал мечтать о долгих вечерах, которые мы проведем вместе.

«Аббат Мокомб, – без устали твердил я про себя, – великолепная мысль!»

Расспрашивая о жилище аббата у стариков, пасших вдоль дороги скот, я убедился, что кюре – как надлежит образцовому исповеднику милосердного Господа – снискал глубокую привязанность своей паствы, и когда мне указали дорогу к его дому, весьма удаленному от кучки лачуг и хижин, являвших собой деревушку Сен-Мор, я направился в указанную сторону.

Я приехал.

Деревенский облик дома, окна с переплетами и зеленые жалюзи, три ступени из песчаника, плющ, клематисы и чайные розы, цеплявшиеся за стены и доползавшие до самой крыши, где из трубы, увенчанной флюгером, вылетало светлое облачко дыма, соответствовали моим представлениям о гостеприимстве, здоровье и безмятежном спокойствии. Деревья в соседнем фруктовом саду просовывали сквозь решетчатую ограду свои ветви, побуревшие по воле причудницы-осени. В двух окнах второго этажа сверкали отблески заходящего солнца; между окнами помещалась ниша с изображением какого-то праведника. Я бесшумно спешился; привязав лошадь к калитке и окинув любопытным взором окрестности, я взялся за дверной молоток.

Вдали, над дубовыми лесами и одиноко растущими соснами, куда слетались на ночлег запоздалые птицы, ослепительно сиял горизонт; воды дальнего пруда, заросшего камышами, отражали бесконечно величественное небо; воздух был недвижен; погрузившись в тишину, окутавшую безлюдные равнины, природа была столь прекрасна, что я застыл, не выпуская из рук молотка, застыл в оцепененье.

О путник, размышлял я, тот, кто не имеет пристанища для грез своих и кому на утренней заре после долгого пути под равнодушными звездами не является земля Ханаанская с пальмами и журчащими ручьями, ты, кто был столь радостен в начале пути, а теперь опечалился, – сердце, созданное для иных дорог, нежели те, горечь которых ты разделяешь вместе с нечестивыми собратьями, – смотри! Здесь можно сесть на камень уныния! Здесь оживают мертвые сны, опережая погребальный час! Если ты воистину жаждешь умереть, подойди: здесь созерцание неба приведет тебя к забвению!

Я ощущал крайнюю усталость, когда напряженные нервы возбуждаются от малейшего раздражения. Рядом со мной упал лист; я вздрогнул от его мимолетного шороха. И бескрайний простор, открывшийся моим глазам, околдовал меня! Зачарованный, я сел возле двери.

Так как вечер становился прохладным, то через несколько минут я вернулся к реальности. Я быстро встал и, глядя на приветливый дом, снова взялся за дверной молоток.

Но стоило мне вновь окинуть дом рассеянным взором, как я опять остановился; на этот раз я спрашивал себя, не стал ли я жертвой галлюцинации.

Неужели это был тот самый дом, на который я только что смотрел? О какой же древности свидетельствовали сейчасдлинные трещины, видневшиеся сквозь поблекшие листья! Строение имело странный вид; квадраты окон, освещенные лучами угасавшего солнца, пламенели ярким светом; гостеприимная дверь приглашала меня подняться по лестнице с тремя ступенями; однако, сосредоточив свое внимание на ее серых плитах, я разглядел, что они были отполированы совсем недавно и на них еще сохранились следы вырезанных букв; тут я отчетливо понял, что плиты эти принесены с соседнего кладбища – чьи черные кресты теперь виднелись совсем рядом, в сотне шагов отсюда. И дом, как мне показалось, изменился настолько, что от одного только вида его бросало в дрожь, а стук молотка, в испуге выпущенного мною из рук, скорбным эхом отозвался внутри этого жилища, словно предвестник похоронного звона.

Такие зрительные картинызависят, скорее, от состояния духа, нежели от физических причин и мгновенно исчезают. Нет, я не сомневался ни секунды, что стал жертвой подавленного настроения, о котором уже упоминал. Страшно торопясь увидеть человеческое лицо, одним появлением своим способное рассеять видение, я не стал долее ждать и отодвинул щеколду. – Я вошел.

Дверь, приводимая в движение часовой гирей, сама закрылась за мной.

Я очутился в длинном коридоре, в дальнем конце которого, со свечой в руке, спускалась по лестнице старая домоправительница Нанон.

– Господин Ксавье!.. – обрадованно воскликнула она, узнав меня.

– Добрый вечер, милая Нанон! – ответил я, спешно вручая ей чемодан и ружье.

(Плащ свой я забыл в номере гостиницы «Золотое солнце».)

Я поднялся по ступеням. Через минуту я уже сжимал в объятиях своего старого друга.

После первых же слов аббат и я ощутили сердечное волнение и щемящую тоску о прошлом. Нанон принесла нам лампу и сообщила, что ужин готов.

– Дорогой Мокомб, – начал я, беря аббата под руку и спускаясь по лестнице, – дружба, основанная на разуме, по сути своей вечна, и я вижу, что мы оба разделяем этот взгляд.

– Христианские умы объединены необычайно близким, божественным родством, – ответил он мне. – Бесспорно. Однако в этом мире существуют верования гораздо менее «разумные», и у них находятся сторонники, жертвующие ради них своей кровью, своим счастьем, своим долгом. Но это настоящие фанатики! – завершил он с улыбкой. – Так выберем же верование самое полезное, ибо мы свободны и этим обязаны нашей вере.

– В сущности, – отвечал я ему, – тайна заключена даже в том, что дважды два будет четыре.

Мы прошли в столовую. Во время еды аббат ласково упрекнул меня в забывчивости, так как я долго не давал о себе знать, и познакомил меня с деревенскими обычаями.

Он описал мне окрестности, рассказал два или три анекдота о владельцах ближайших замков.

Он поведал мне о своих собственных охотничьих подвигах и успехах в рыбной ловле: словом, он был сама любезность и исполнен задорного очарования.

Нанон, этот стремительный гонец, суетилась, буквально порхала вокруг нас, и шелест ее огромного чепца напоминал хлопанье крыльев. Когда за кофе я принялся раскуривать сигару, Мокомб, в прошлом драгунский офицер, последовал моему примеру; после первых затяжек неожиданно воцарилась тишина, и я принялся внимательно разглядывать моего хозяина.

Священнику было около сорока пяти лет, это был мужчина высокого роста. Длинные седеющие волосы легкими кудрями обрамляли его худое и волевое лицо. В глазах светился вдохновенный ум. Черты лица его отличались правильностью и суровостью; его худое тело устояло перед натиском годов; его длинная сутана прекрасно на нем сидела. Речи его, содержательные и дружелюбные, произносились прекрасным звонким голосом, свидетельствовавшим о здоровых легких. Мне показалось, что он отличается отменным здоровьем: бремя годов почти не коснулось его.

Он пригласил меня в маленькую гостиную, служившую одновременно библиотекой.

Из-за нехватки сна путешественники предрасположены к дрожи; вечер был весьма холодным, настоящим предвестником зимы. Так что, когда возле моих ног занялась охапка побегов виноградной лозы, брошенная в очаг вместе с двумя или тремя поленьями, я почувствовал себя значительно лучше.

Поставив ноги на подставку для дров и удобно устроившись в креслах, кожаная обивка которых давно потемнела, мы, разумеется, говорили о Боге.

Я устал; я слушал, но не отвечал.

– Подводя итог, – сказал мне Мокомб, вставая, – мы являемся в мир, чтобы доказать – нашими делами, нашими мыслями, нашими словами и нашей борьбой с Природой, – доказать, что в нас достаточно веса. {453}

И он закончил цитатой из Жозефа де Местра: «Между Человеком и Богом стоит только Гордыня». {454}

– И все же, – сказал я ему, – мы имеем честь существовать (мы, избалованные дети Природы) в век, освещенный Разумом!

– Но лучше предпочтем ему вечный Свет, – ответил он с улыбкой.

Со свечами в руках мы дошли до лестничной площадки.

Длинный коридор, параллельный такому же коридору внизу, отделял спальню хозяина от отведенной мне комнаты – он настоял, чтобы самому проводить меня в нее. Мы вошли; он спросил, не нуждаюсь ли я в чем-либо, а когда мы подошли друг к другу, чтобы обменяться рукопожатиями и пожелать спокойной ночи, пляшущий свет моей свечи упал на его лицо. И тут я вздрогнул!

В комнате, возле кровати, стоял умирающий! Лицо напротив меня не могло быть лицом человека, с которым я вместе ужинал! Или же оставалось предположить, что раз оно все-таки показалось мне знакомым, значит, в истинном своем обличье человек этот предстал передо мной только в эту минуту. В голове моей билась единственная мысль: глядя на аббата, я второй разиспытывал ощущение странного совпадения: оно уже охватывало меня при взгляде на его дом.

Созерцаемое мною лицо было необычайно, поистине мертвенно-бледно, а веки опущены. Может, этот человек забыл о моем присутствии? Или он молился? Отчего он вел себя подобным образом? Внешность аббата столь внезапно изменилась, что я невольно закрыл глаза. Когда я вновь открыл их, добрейший аббат все еще стоял передо мной – но теперь я узнал его! Превосходно! Его дружеская улыбка рассеяла остатки моего беспокойства. Видение было столь кратковременным, что я даже не счел нужным упомянуть о нем. Некое неожиданное потрясение – своего рода галлюцинация.

Мокомб еще раз пожелал мне доброй ночи и удалился.

Оставшись один, я подумал: «Глубокий сон – вот что мне требуется!»

Немедленно ко мне подкралась мысль о смерти; поручив свою душу Господу, я лег в постель.

Одной из особенностей крайней усталости является невозможность мгновенно уснуть. Все охотники испытали подобное состояние. Это факт общеизвестный.

Я надеялся быстро и крепко заснуть. В эту ночь мне хотелось как следует выспаться. Но через десять минут я вынужден был признать, что нервное напряжение отнюдь не собирается спадать. Я слышал тиканье часов, резкое пощелкивание и потрескивание дров. Часы мертвых. {455} Каждый едва уловимый ночной шорох действовал на мой организм подобно электрическому разряду.

В саду, на ветру, шуршали черные ветви. Каждую секунду листья плюща скреблись в мое окно. Похоже, слух мой необычайно обострился, как это бывает у людей, умирающих от голода.

«Я выпил две чашки кофе, – подумал я, – и вот результат!»

И, оперевшись на подушку, я принялся пристально смотреть на пламя свечи, стоявшей возле меня на столе. Уставившись сквозь завесу ресниц на огонек, я напряженно разглядывал его, что служило доказательством совершеннейшей рассеянности мыслей.

В изголовье моей кровати висела маленькая кропильница из раскрашенного фарфора с самшитовой ручкой. Неожиданно мне захотелось освежить веки; я смочил их святой водой, а затем погасил свечу и закрыл глаза. Надвигался сон: напряжение спало.

Я начал засыпать.

Ко мне в дверь трижды отрывисто постучали.

«Кто там?» – воскликнул я, вскакивая.

И сообразил, что уже успел задремать. Я не помнил, где я находился. Мне казалось, что я в Париже. Бывает дремота, дарующая нам спасительное забвение. Поэтому тотчас, позабыв о причине своего пробуждения, я сладостно потянулся, пребывая в полном неведении о том, где я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю