Текст книги "Черный Баламут. Трилогия"
Автор книги: Генри Лайон Олди
Жанр:
Героическая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 76 страниц)
СВЯТЫЕ МОЩИ
ДОРОГА
…Великая, благословенная, лучшая из гор по имени Махендра! Изрезанная речными потоками, окруженная множеством предгорий, она казалась гигантским скоплением туч, и высили отвесные стены неприступные с виду ущелья. Здесь обитали лишь звери и птицы, множество пернатых оглашало окрестности своим пением, и сновали кругом стаи диких обезьян. Величественные леса охраняли покой лотосовых озер и прудов в обрамлении тростника, подобно тому, как благоухающий венок обрамляет чело героя.
Своими прекрасными деревьями местность напоминала небесную рощу Нандану, которая дарует усладу сердцу и уму. Деревья здесь стояли в пышном цвету в любое время года, в любую пору они обильно плодоносили, сгибаясь до земли под тяжестью плодов. Были тут цветущие манго и амратака-смолонос, пальмы фиговые, кокосовые и финиковые, а также банановые, стройные паравата, кшаудра и прекрасна кадамба, лимонные, ореховые и хлебные деревья, обезьянья капитха и приземистые харитака с вибхитакой, а также душистый олеандр соседствовал с ашокой-Беспечальной и трепещущей шиншапой.
Край звенел от восторженных песнопений всегда опьяненных кукушек. Дятлы, чакоры, сорокопуты и попугаи, воробьи, голуби и фазаны, сидя на ветвях, издавали чудесное пение. Светлые воды бесчисленных озер были сплошь усеяны белыми лилиями, розовыми, красными и голубыми лотосами, всюду виднелись во множестве жители вод – гуси и скопы, речные петухи-джалакукутты и утки– карандавы, лебеди и журавли, не считая веселых водяных курочек.
Далее же открывались взору пленяющие душу заросли лотосов, среди которых сладостно, в ленивом опьянении нектаром, жужжали беззаботные пчелы, красновато– коричневые от пыльцы с тычинок, растущих из лона цветка.
Повсюду в дивных зарослях, под арками из лиан, виднелись павлины и павы – возбужденные, страстно-взволнованные рокотом туч-литавр. Яркие танцоры, они издавали свое нежное «кхр-р-рааа!» и, распустив хвосты, плясали в упоении, изнемогая от истомы, другие же вкупе со своими возлюбленными сладко нежились в долинах, увитых ползучими побегами.
Нигде не было ни колючек, ни сухостоя, листва и плоды полнились соком, великое множество всяких кустов, деревьев и лиан буйно цвело, зеленело и плодоносило…
* * *
– Ах ты, выкидыш лука Индры[134]134
Лук Индры – радуга.
[Закрыть]!!! Камень свистнул в воздухе.
Толстый попугай-самец, секундой раньше обильно нагадивший Карне прямо на темечко, лишь каркнул с насмешкой. То ли ворону подражал, разбойник, то ли иначе изъясняться не умел. В листве запрыгали обезьяны, вопя от счастья, – попугайская выходка показалась хвостатым разгильдяям верхом изящества.
И град огрызков обрушился на юношу.
Карна погрозил им кулаком, сорвал широкий лист с куста, уплатив пошлину в виде ссадин (кол-люч, сволочь!), после чего, оттираясь на ходу, заспешил прочь. В последнее время он страстно мечтал обладать мощью легендарного Десятиглавца, царя ракшасов, хотя бы для того, чтобы с корнем выдрать из земли эту треклятую Махендру.
Лучшую из гор, хребет ее в кручу…
Полгода странствий пешком от Хастинапура до Восточных Гхат – через Поле Куру и земли ядавов, пересекая рубежи Нижней Яудхеи и Южной Кошалы, Магадхи и Ориссы – превратили молодого горожанина во вполне достойного бродягу. Выучив воровать, чтобы не остаться голым, попрошайничать или перебиваться случайными заработками, если хочешь набить брюхо миской толокнянки, с грехом пополам изъясняться на десятке наречий – иначе вместо расспросов о дороге ты рискуешь смертельно оскорбить собеседника, стремглав прятаться в кусты, едва завидев охраняемый паланкин сановника или царскую процессию, уныло коротать вечера у ашрамов молчальников, прикусив язык и уплетая за обе щеки похлебку из горьких кореньев.
Но он шел на юго-восток.
Ночуя в шалашах, возведенных на скорую руку.
Плетя из лыка какие-то чудовищные лапти, поскольку водянки на ступнях лопались, не желая превращаться в мозоли, сбитые в кровь ноги по вечерам молили о снисхождении, а сандалии давно изорвались в клочья.
Умываясь из зябких ключей, чья ледяная вода заставляла все волоски на теле вставать дыбом.
Парень исхудал, осунулся, ужасно напоминая древесного палочника ростом в добрый посох без малого, щеки запали и лицо обветрилось, несмотря на врожденный медно-красный загар. Иногда приходилось голодать по три дня кряду, и тогда Карна вдвое дольше стоял в полдень под открытым солнцем согласно давней привычке. После такого добровольного пекла голод на время отступал и идти становилось легче. Он шел.
Дважды гулящие людишки пытались отобрать у него серьги – единственное достоние, которое могло поменять владельца лишь вместе с его ушами. Карна научился убивать: это оказалось проще, чем представлялось в Городе Слона. Учение у Наставника Дроны было искусством (при всей нелюбви Карны к Брахману– из-Ларца), а искусство не может быть низменным. Истинная цель пряталась под вуалью прекрасного – блеск доспехов, ржание коней, лихой посвист стрел и дротиков, самоцветные рукояти мечей, боевые кличи…
Здесь, на пыльных дорогах Великой Бхараты, все было проще, проще и обыденнее.
Своего первого Карна задушил – точнее, сломал шею, поскольку не успевал додушить как следует, до конца.
И вогнал в живот второму отобранный у первого дротик – отвратительно сбалансированное древко с ржавым наконечником.
Разбойник умирал долго. Суматошно прятал требуху в распоротое чрево. Плакал. Молился. Пить просил. Ушастику еще пришлось бегать для него за водой. Два раза. Перед смертью чело разбойника стало ясным, он уставился в небо, будто что-то увидев там, и Карна изумился, обнаружив, что умирающий в упор смотрит на заходящее солнце.
До сих пор парень не замечал таких способностей ни у кого, кроме себя.
Разбойник держал руку Карны костенеющими пальцами и смотрел на солнце.
Так и умер, улыбаясь.
Карна пожал плечами, прихватил дротик и пошел дальше.
В чащах Ориссы его спасло чудо. Когда Карна проламывался сквозь местные буреломы, проклиная все на свете, на него из засады напала ракшица с детьми. Дротик сломался, застряв в боку маленького людоеда, кривые когти сняли кожу с предплечья парня, как снимают кожуру с дикого яблочка, и нож птицей упорхнул в кусты. Карна закричал, хрипло и страшно, после чего реальность удрала от него во тьму. Он лишь чувствовал, как отчаянно, неистово пульсируют серьги в ушах, как кровь бьется в набухающей татуировке, словно змея в хватке орла… а потом ему показалось, что он – черепаха.
Черепаха в костяном панцире.
Удары доносились до него глухо, на пределе восприятия, что-то скребло его тело, срываясь и бессильно визжа, он и сам двигался, двигался странно, сперва слишком быстро, потом – слишком медленно, потом вообще никак.
Придя в себя над трупами семейства людоедов.
Изуродованные, растерзанные, в крови и нечистотах, ракшица с детьми валялись среди измятого кустарника, создавалось впечатление, что здесь погуляла чета тигров.
Карна заставил себя отыскать нож и покинул место бойни, так и не решившись забрать наконечник дротика.
Он шел дальше.
Он шел.
В предгорьях Махендры его кормила праща. Лента мягкой кожи – он сам сделал ее из шкуры убитого олененка. Карна стал великим знатоком птиц: у джи– вандживаки, мелкой куропатки, мясо нежно и слегка отдает молоком, фазанов надо запекать в глине, если не лень возиться с дощечками для добывания огня, сорокопуты – те на один зубок, овчинка не стоит выделки, а от черного робина с белыми пятнышками на крыльях пучит живот.
Проще же всего есть птиц сырыми, наспех ощипав, и не шибко привередничать.
Зато ягодами увлекаться опасно: вкусно, сладко, но потом берегись поноса! Присаживаешься под каждым деревом, а всякая поганая макака норовит кинуть в тебя обкусанным бананом…
Красота Махендры мало интересовала парня. Он слишком устал, слишком измучился, чтобы любоваться видами. Кукушка самозабвенно голосит на ветвях цветущей ашоки? – мимо. Журавли танцуют в горных протоках и вокруг зелено– бурых лужаек?! – дальше, дальше! Водные каскады, каждый из множества потоков и вышиной в три пальмы, низвергаются с обрывов? – обойти и вперед! Блестят в откосах прожилки металлов: одни – как отсветы солнца, другие – как осенние тучи, третьи – цвета сурьмы или киновари? Боги, я же не кумбханд-старатель, на кой мне эти залежи?! Пещеры из красного мышьяка, напоминающие глаза кролика?! Кролик – это хорошо, если жирный кролик, а еще лучше, если крольчиха… Он шел.
Он искал Раму-с-Топором.
Поиск стал навязчивой идеей, заслонив от Карны весь мир.
Иногда ему казалось, что мира вообще не существует: только он, Махендра и призрак надежды.
МОЩИ
Этот ашрам ты заприметил, едва выйдя из поросшей ююбой ложбины, и едва не кинулся к нему сломя голову. Развалюха, рукотворная жаба врастопырочку, улей с полусферическим перекрытием из плетеных лиан и тебе было ясно, что в середине постройки стоит шест-опора, совершенно необходимый для столь шаткой крыши. Чем– то ашрам напоминал земляной погребальный холм, только южане такие холмы облицовывали камнем, а хижина была всего лишь обмазана глиной.
В предгорьях Восточных Гхат ты не раз встречал подобные жилища. Вблизи деревенек, чьи жители подкармливали аскета милостыней, а в голодное время ушедший от мира питался святым духом и чем придется. Но здесь же селения отсутствовали, здесь бродили разве что редкие охотники, от которых милостыни шиш дождешься, и это был всего-навсего третий ашрам, который попался тебе на склонах Махендры.
В первом лежала иссохшая мумия, улыбаясь тебе с тихой отрешенностью, во втором жил веселый бортник, промышляя медом диких пчел, и на быка среди подвижников бортник походил мало.
Вот он, третий подарок судьбы? издевательство? обманутая надежда?
Ты остановился.
Прислушался.
В глубине ашрама храпела загнанная лошадь.
Этот звук ты, сын Первого Колесничего, не спутал бы ни с чем.
Над головой насмешливо тарахтит трясогузка, разгуливая по ветке бакулы, ей вторит хор цикад и шелест листьев в кронах деревьев, а в ашраме храпит лошадь.
Ты пожал плечами и подошел ближе.
Старое кострище. Зола сухая, слежавшаяся, угли выпирают чирьями с белесым налетом гноя. Наспех ошкуренный чурбачок. Треснутая миска рядом. Порожек хижины. Изнутри тянет кислой вонью – в дворцовых конюшнях пахло не в пример лучше. Впрочем, странствия изрядно поубавили в тебе брезгливости.
– Э-э-э… Есть ли кто?!
Лошадь смолкает, фыркает еле слышно.
Опять храп.
– Дозволено ли будет мне, смиренному, забыв о… забыв о… Тьфу ты, пропасть! Эй, войти можно?! Кто живой, отзовись!
В храп вплетаются стоны: чужое дыхание захлебывается, булькает горлом и снова заводит отчаянные рулады. Крик.
Внезапный, грозный, он заставляет тебя отпрыгнуть и вцепиться в рукоять ножа. Нет, ничего. Обошлось. Бывает.
В ашраме кашляют – долго, гулко, надсадно, словно крик мертвой хваткой палача вырвал кричавшему гортань.
Ты делаешь глубокий вдох и шагаешь через порожек. Пальцы ласкают рукоять.
Вонь едва не сшибает тебя наземь. Нечистоты, грязное тело, пропахшие потом шкуры, копоть – полный букет. Если это обет во имя аскезы… Да ладно, не бывает таких обетов. Небось год подобной смрадной жизни, и Жара накопится валом, впору Вселенную огнем палить. Ты моргаешь, привыкая к полумраку. Ты не замечаешь, не знаешь и знать не можешь, что с твоим появлением в ашраме стало чуть-чуть светлее. Ровно настолько, чтобы суметь видеть. В углу, на ворохе вонючих шкур, лежат святые мощи. Родной брат той, первой мумии. Мощи кашляют, потом стонут. Потом снова кашляют и начинают храпеть.
Страшно. По-лошадиному. – Эй… ты кто?! Храп в ответ.
Ты подходишь вплотную, дыша ртом, и смотришь на умирающего. В том, что эти кожа да кости долго не протянут, нет никаких сомнений. В любую минуту душа
отшельника готова отправиться в райские сферы. Тебе надо идти. Здесь уже ничем помочь нельзя. Ты не лекарь! Ты ничего не смыслишь в хворях! Тебе противна сама мысль, что придется коснуться храпящих мощей, что после наверняка надо будет задержаться и сжечь труп, пробормотав у костра какую-нибудь молитву. Ты не помнишь молитв!
Уходи!
Прочь!
– Ты кто?! Кто ты?! – вдруг вскрикивают мощи, пытаясь сесть. – Ты брахман?! Брахман, да?!
Сесть не удается, и полутруп рушится обратно, в вонь и склизкий мех.
– Брахман я, брахман, – тоскливо вздохнул Карна, почесав в затылке. – Святее некуда. Запакостил ты жилье, дедуля…
И решительно наклонился к мощам.
* * *
Остаток дня Карна провел в трудах праведных.
Вынес больного старика на свежий воздух, потом отыскал коромысло с парой бадеек на плетеных ручках – и отправился к ручью. По счастью, близкому. Беги себе вниз тропиночкой… а обратно беги вверх. С коромыслом на плечах. С полными бадьями. Ой, дедуля, кто ж тебе, доходяге, воду при жизни-то таскал?
Якши лесные?
Ф-фу, вон и ашрам.
Напоить деда перед тем, как заняться стиркой, стоило большого труда. Он вырывался, змеей бился в руках Карны, норовя вялой ладошкой смазать поильца по физиономии, и все время хрипел:
– Ты брахман?! Брахман, да?!
– Брахман, – соглашался Карна, ловя шаловливые ручонки деда. – Чистокровный.
– Врешь! – Дед плевался и решительно не хотел глотать воду. – Ты кшатрий! Ты сукин сын кшатрий! Убью!
– Убьешь, ясное дело. – Миску пришлось наполнять в третий раз, а «сукиного сына» Карна деду простил. – Всех убьешь. И в землю закопаешь. Пей, дурак!
Удивительно: при этих словах дед вдруг обмяк, счастливо ухмыльнулся запавшим ртом и дал себя напоить.
После чего заснул.
Или потерял сознание – кто его разберет?
Обрадованный минутой передышки Карна с золой вымыл шкуры и раскидал вокруг ашрама – сушиться. К сожалению, надвигался вечер, и шкуры не успели высохнуть, их пришлось оставить на ночь, к утру они вновь намокли от ночной росы и окончательно просохли лишь к завтрашнему полудню.
Заскорузнув и треща от прикосновения.
Пришлось долго мять их, отбивать палкой и расчесывать колючей веточкой.
Нож с третьей попытки удалось довольно-таки прочно примотать к выломанному стволу орешника длиной почти в посох. Самодельное копьецо оставляло желать лучшего, но усилия вознаградились сторицей – парень через час завалил лохматого горала, похожего на самца-антилопу с короткими рожками. Печень была незамедлительно отварена и скормлена деду. С превеликим трудом и ежеминутными подтверждениями своего брахманства.
Помогало, но слабо.
Зато на закате старик угомонился. Карна натаскал еще воды про запас, наполнив все имеющиеся в распоряжении емкости, подогрел одну бадейку, раздел старика и тщательно вымыл исхудалое тело. Скелет, обтянутый пергаментной кожей. В чем душа-то держится? Видать, крепко отшельничек жизнь любил, что она его отпускать не хочет! Вон который день небось помирает, под себя ходит – а все живой…
– Ты брахман? – хрипит.
– Угу.
– Точно?!
– Угу.
– А кшатра подохла?!
– Угу. Начисто.
И в ответ – блаженная улыбка.
Ночью у деда начался жар. Не Жар-тапас, заработанный тяжкой аскезой, способный даровать лучшие сферы, а обыкновенный жар. Как у всех смертных. С бредом, судорогами и лошадиным храпением. Карна совсем измучился, бодрствуя до самого утра, а деда то рвало желчью, то выгибало мостом, и прижимать его к шкурам стоило чудовищных усилий.
Урвав с утра часок мутного сна, полного загнанных лошадей и ухмыляющихся братьев-Пандавов, Карна снова вытащил деда на свежий воздух. Постоял над мощами. Разогнал мошкару. И отправился собирать сушняк для костра.
Скорее всего для погребального.
На обратном пути парень споткнулся о корягу и со всего маху приложился башкой о ствол ближайшего дерева. Хворост рассыпался, сам Карна некоторое время обалдело тряс головой, потом прикусил язык и чуть не заорал.
Рот наполнился жуткой, вяжущей горечью, а слюна превратилась в адову смолу.
Карна выплюнул проклятый кусок коры, попавший ему в рот, и долго смотрел на дерево. Вытирая лопухом кровь, струившуюся из рассеченной брови. В детстве он однажды подхватил лихорадку, и мать заставляла его пить отвар коры хинного дерева. Вкус у отвара был примерно таким же. Даже гнуснее. Попробовать, что– ли? Хуже все равно не станет – куда уж хуже?!
Рискнем.
Костер был разведен, кора выварилась в котелке, обнаруженном у очага в ашраме, после чего настой чуть-чуть остыл. Не варом же поить старика? Пока котелок исходил струйками пара, Карна напряженно размышлял. Рядом с котелком им был найден глиняный сосуд, тесно оплетенный лианами, и в сосуде плескалась медовуха. Крепкая, стоялая медовуха. Ошибка исключалась: парень хоть и не любил хмельного, но подружки пару раз заставляли его прихлебнуть глоточек. Чаще всего именно медовухи. Такой напиток делался из особых лиан «мадху» и весьма ценился любителями крепкого-сладкого.
В частности женщинами.
И, по всей видимости, престарелыми аскетами.
Карна утешил себя знакомой истиной «хуже не будет» и, зажмурясь, вылил в котелок примерно четверть сосуда-находки.
Принюхался.
Закашлялся.
И направился поить деда.
– Ты брахман? – спросил дед, горячий, как положенный в очаг камень.
– Брахман.
– А где кшатрии?
– Нету.
– Совсем нету?
– Совсем.
– Это хорошо, – прошептал дед. – Папа, ты слышишь, я…
И больше не сопротивлялся.
* * *
Ночью старик начал задыхаться, и Карна на руках, словно дитя малое, вынес его под звездное небо.
Небо жило своей обыденной жизнью: благодушествовала Семерка Мудрецов, бесконечно далекая от суеты Трехмирья, шевелил клешнями усатый Каркотака, багрово мерцал неистовый воитель Уголек, суля потерю скота и доброго имени всем рожденным под его Щитом, двурогий Сома-Месяц желтел и сох от чахотки, снедаемый проклятием ревнивого Словоблуда, и с тоской взирала на них обоих, на любовника и мужа, несчастная звезда со смешным именем Красна Девица… * Сын возницы сел прямо на землю, привалясь спиной к стволу ямалы.
Уложил деда рядом, пристроив кудлатую седую голову себе на колени.
И провалился в беспамятство.
ЧЕРВЬ
Карне снился кошмар. Обступал со всех сторон, подхихикивал из-за спины, щекотал шею скользкими пальцами. Но шевелиться было нельзя, иначе могло случиться страшное. Приходилось терпеть все выходки кошмара, стиснув зубы и окаменев в неподвижности. Вокруг царила непроглядная тьма, она знала все на свете, потому что сама никогда светом не была, знала и щедро делилась своим знанием с заблудившейся в ней песчинкой. «Твой отец умирает, – шептала тьма. – Ты оставил его наедине со всеми этими Грозными, и теперь он умирает! Слышишь, мальчик: ты тоже убийца!» «Заткнись!» – одними губами ронял Карна, теснее прижимая к себе мокрую от пота голову отца. Сердце подсказывало: до тех пор, пока его руки баюкают Первого Колесничего, тьме не совладать с ними, не пресечь нити хриплого дыхания. «Отдай! – грозила тьма, наливаясь блеском полированного агата. – Отдай по-хорошему! Или хотя бы отпусти… Иначе я буду вечно стоять за твоим плечом, ожидая прихода мертвого часа! Я черная, я красивая, почему ты не слушаешься меня, дурачок?!» Молчать было трудно, не отвечать было трудно, стиснутые зубы крошились, заполняя рот горечью хины, Карна лишь перебирал липкие волосы отца и молился невесть кому, чтобы все закончилось, ушло, перестало гнусавить из мрака….
Все еще только начиналось.
Из тьмы пришла боль.
Она явилась маленькая, чахлая, куцым ростком пробиваясь наружу, и почти сразу налилась соками темноты, расправила крону, рванулась вверх пожелай– деревом пекла. Карну едва не выгнуло дугой, но мышцы закаменели, повинуясь приказу, и парень лишь еле слышно зашипел разъяренным бунгарусом. Боль осыпалась листопадом, каждый лист тек медленным ядом, налипая на кожу, словно Карна был тигром, которого живьем берут опытные звероловы… Даже тьма попятилась, удивляясь человеческому упрямству: глупец, отдай, сбрось, оттолкни, ну хотя бы просто вскочи на ноги!
Боль.
Тьма.
И недвижный человек во тьме и боли.
* * *
Веки раскрылись рывком, единой судорогой, и свет хлынул навстречу тебе.
Солнечный свет.
Утро.
Ты сидел под деревом, в пяти шагах от ашрама, нянча на коленях голову деда-брахманолюба. Лоб деда был мокрый и холодный. К сожалению, боль никуда не ушла, но теперь она гнездилась в левой ноге и была земной, обычной болью, которую терпеть трудно, но можно. Скосив взгляд, ты увидел: на твоем бедре, рядом с дедовым ухом, поблескивает красным цветком язвочка. Клещ забрался, что ли? Да нет, не бывает от клеща такой боли… Червь-костогрыз? Ах, тварюка, опять начал! Точно сверлом крутит! Ну погоди, сейчас я тебе…
Уцепить червя пальцами не удалось. Забрался, пакость, по самый хвост, и жрет в три горла! Ты некоторое время сидел, снося червивые проделки и не желая тревожить сон деда, потом решился. Сколько ж можно?! С предельной осторожностью приподняв затылок отшельника, ты совсем было собрался отодвинутьс в сторонку – пусть дед поспит без живой подушки, пока ты разберешься с прожорливым гадом! – но так и не сделал этого.
Потому что дед раскрыл глаза.
Трудно, медленно шевелилась плесень старческих ресниц, морщинистые веки– черепахи тряслись студнем, прежде чем двинуться в путь, и ты как завороженный смотрел в лицо дряхлого аскета.
Словно ждал чего-то.
Глаза старика наконец открылись, и тебе показалось: ночной пот, дитя хинного отвара пополам с медовухой, насквозь промыл дедов взор. На тебя двумя адовыми жерлами смотрела бездна Тапана, геенна нижнего мира. Варила смолу, закручивала пенные барашки, приглашала провалиться в себя и стать частью огненной лавы.
Ты не выдержал.
Отвернулся.
– Ты брахман? – спросил дед, еле ворочая непослушным языком.
Как ни странно, знакомый вопрос успокоил тебя.
Даже боль в бедре малость поутихла.
Чтобы мигом позже взвиться пылающим смерчем.
– Не то слово! – прошипел ты севшим спросонья голосом, обеими ладонями придерживая затылок аскета.
Руки дрожали.
Хотелось разорвать собственную плоть и залить пожар водой.
Но костистый затылок деда был по-детски хрупок и беззащитен: убери ладони – и все. Ударится оземь, треснет сухой тыковкой… не для того же ты старика из лап смерти тащил?!
Дрожь в ладонях.
Боль в бедре.
Затылок.
Вдруг припомнилось вчерашнее удивление: когда ты перед купанием распустил узел-капарду на дедовой макушке, старик оказался чудовищно волосат. Седые пряди рекой змеились вдоль тощей хребтины, доставая до крестца. Вымыть их как следует стоило большого труда, едва ли не большего, чем вымыть всего деда.
Щеголь ты, старичина…
Черный глаз моргнул, искоса разглядывая язву на твоем бедре. Будто чудо заприметил. Диво дивное. Ты закусил губу, пережидая новый приступ боли, потом отодвинулся и уложил деда на траву.
Нечего этой вороне коситься.
– Ты погоди, – голос отказывался повиноваться, пробиваясь наружу смешным сипением, – я сейчас шкуру вынесу. Роса кругом, а ты у меня хлипкий, комар носом перешибет! Эх, вчера не допер…
– Не надо… шкуру.
Старик напрягся и с усилием сел. Было видно, как он заставляет тело подчиняться. Так опытный табунщик смиряет жеребца-неслуха. Так владыка смиряет охваченные бунтом земли. «Так мудрецы смиряют богов», – мелькнула в твоем сознании совсем уж неуместная мысль.
Костлявые пальцы машинально нащупали прядь седых волос. Дернули раз, другой… третий. Тебя покоробило: та же привычка терзать кончик чуба была у Грозного.
Ты, понимаешь, перед ним ниц валяешься, а он чубом играется, обидчик!
Но смоляной взгляд по-прежнему не отрывался от твоего левого бедра. И червь попритих. Хоть за это спасибо, дедуля… А насчет шкуры – тут ты не прав. Шкуру я вынесу.
Посиди, я сейчас.
Когда Карна выбрался из ашрама наружу, волоча следом самую лохматую из шкур, дед уже стоял на ногах. И даже почти не качался.
Этак денек-другой – и можно дальше идти.
Искать.
– Ты не брахман. – Обвиняющий перст уперся в Карну. – Ты мне соврал. Брахман не может быть столь нечувствителен к боли. Ты кшатрий, да? Кто тебя подослал? Говори!
Последняя капля.
Последняя соломинка.
Из тех, что переполняют чашу и ломают спину слону.
– Брахман?! – заорал Карна во всю глотку, надвигаясь на спасенного им старика. – Кшатрий?! Сутин сын я! Сутин-рассутин! Потому что тебя, гиацинта божьего, спасал! Что, отшельническое дерьмо только брахманы выгребать горазды?! Да хоть загнись ты тут, на Махендре своей, мизинцем больше не шевельну! Все вы одним миром мазаны: и ты, и сука Дрона-пальцеруб, и Грозный! А Рама-с-Топором, учила ихний, небось из всех сук самая сучара и есть! Вот найду и в рожу плюну! И ему, и тебе, и всем вам! Задавитесь, сволочи! Сдохните!
Он захлебнулся собственным гневом и той чушью, которую нес без смысла и рассудка, одним сердцем, вовсю полыхавшим от боли. Бешенство было сладостным, оно приглашало окунуться в отчаянную пляску жизни и смерти, найти виноватого и отплатить за все обиды, бешенство называло себя свободой, оно и впрямь походило на свободу, как одно дерево походит на другое, но тщетно дожидаться яблок от гималайского кедра… тщетно и ждать, когда на бильве-дичке вырастет хвоя. Карна сам себе казался раскаленным светилом, которое свернуло с наезженной колеи, направив бег коней к земле, – и вот: кипят моря, земля трескается, обнажая кровоточащие недра, живое вопиет к белым небесам, а боги кидаются врассыпную с пути огненной колесницы. Гони, Заревой Аруна! Мчитесь, гнедые жеребцы! Гори, пламя, ярись, тешься самозабвением мести!..
– Кончай орать, придурок, – тихо сказал аскет, и Карна осекся, прикусив язык. – Нога болит небось?
– Болит.
Слово получилось странным: болит?
Что это такое?
И связано ли с истинной болью?.. Когда жизнь из милости, наука с царского плеча, а дорога ложится под ноги исключительно буграми да колдобинами!
– Черви у тебя, дедуля… червяки. Достали, проклятущие… Ты не сердись, ладно? Я сейчас уйду. Уйду я… совсем.
– Черви? – Казалось, старик не слышал последних слов Карны. – А ну-ка посмотрим, что за черви у меня водятся…
И губы старика разлепились двумя рубцами, выплюнув всего три слова.
Палаческое шило пронзило бедро, Карна не удержался, взвыл полной грудью, но вой скомкался мокрой тряпкой, кляпом заткнув глотку.
Между Карной и дедом стоял бог.
Еще секундой раньше это был червь, золотистый червячок, стрелой вылетевший из язвы на бедре, золото треснуло, разрастаясь, плеснуло накидкой, выпятилось ожерельем на широкой груди, разлилось шитьем одежд, вспенилось зубцами диадемы в пышных кудрях… Бог молчал и недовольно хмурился. Не нравились богу стариковские слова. А нравилось быть червем и терзать человеческую плоть. Уж неясно, зачем втемяшилось небесному гостю, чтоб парень дернулся и скинул с колен дедову голову? Видать, знатная шутка получалась.
И не получилась.
Карна ошалело пялился на гада-небожителя. Парень был готов поклясться, что уже видел раньше это холеное лицо со странной, чуть диковатой нечеловечинкой. Льняные кудри до плеч, сросшиеся на переносице брови, белая кожа, миндалевидный разрез надменных глаз, орлиный нос с тонкой переносицей…
Видел!
Ей-богу… тьфу ты! – честное слово, видел!
Перед Карной стоял его изначальный недруг и соперник, третий из братьев-Пандавов, гораздых на насмешки и издевательства.
Перед Карной стоял Серебряный Арджуна.
Только было Арджуне на вид лет тридцать, и разворот плеч у него был саженный, и мощные руки скрещивались на груди двумя слоновьими хоботами, Карна моргал, а бог хмурился себе и не спешил уходить.
Неужели правда?!
Неужели Арджуна и впрямь сын Крушителя Твердынь, Стогневного Индры, и сейчас Громовержец собственной персоной явился позабавиться с сыновней игрушкой, добавить и свою каплю в чашу издевательств наследника?!
Яблоня от яблочка?!
Все предыдущее бешенство показалось Карне детским лепетом перед тем смерчем, что вскипел в его душе теперь. Кобылья Пасть вынырнула из потаенных глубин сердца и расхохоталась, скаля хищные клыки. Все против него: черви, боги, люди, судьба – хорошо же! Одному проще: не за кого бояться, нечего терять, и похабную враку «один в поле не воин» выдумали те трусы, которые в поле-то и табуном сроду не хаживали! Одно солнце в небе, один он, сутин сын Карна, ну, тварь небесная, давай рази перуном, бей громовой ваджрой – вот он я! Будешь потом сынку на ночь сказки сказывать, как шутил на полянке с грязным парнем и дохлым дедом, как тешился-грыз мое бедро, как я успел тебе в горло вцепиться, прежде чем подохнуть, и невесел будет ваш смех, кривой получится улыбка, а я и из пекла выкрикну, захлебываясь смолой, будто слюной:
– Черви! Черви вы все! Зови всю Свастику, мразь!
Карна не знал, что последние слова прорычал вслух.
Ледяной ожог ударил по ушам. Набатом обрушился из синей пустоты, вышибая все лишнее, очищая сознание от злобы, обиды, от судорог бытия. Двумя маленькими зарницами, рассветной и закатной, полыхнули «вареные» сердолики серег, вторя отчаянному биению сердца, и алое свечение окутало голову Карпы. Оно густело, заостряясь кверху, на глазах превращаясь в высокий шлем с копьеподобным еловцом, устремляющимся ввысь. Золотой диск восьми пальцев в поперечнике – извечный символ Лучистого Сурьи, коим украшены алтари животворного Вивасвята, – служил налобником, а кольчатая чешуя бармицы водопадом света ниспадала на затылок и плечи.
И бог зажмурился.
Но вновь открыл гневные глаза и позволил косматой накидке окутать себя от шеи до пят.
Махендра попирал Махендру[135]135
Махендра – «Великий Индра».
[Закрыть]. Карна вдохнул острый аромат грозы, закашлялся и почувствовал, как неистово зудит татуировка. Ритм восхода насквозь пронизывал кожу, вливал багрянец в проступающие на теле нити, они сплетались, становясь плотнее, словно ткач-невидимка проворно завершал работу над чудо-полотном: вот пекторалью белого металла сверкнула грудь, вот пластины лат укрыли бока, вот оплечья выпятили острые края… внахлест ложилась чешуйка за чешуйкой, броня за броней, быль за небылью – наручи обняли руки от запястья до локтя, голени ощетинились короткими шипами поножей, а бляхи пояса отразили целую вереницу гневных глаз бога!
Воин-исполин, закованный в доспех, снять который можно было лишь вместе с кожей, высился перед богом в косматой накидке. Исчез лес, ушла из-под ног Махендра, лучшая из гор, и явь Безначалья самовольно распахнулась перед двоими. Вода Прародины пошла свинцовыми кругами, многоцветье туч укрыло небосвод от края до края, громыхнул вполголоса кастет-ваджра в кулаке бога, каплями роняя с зубцов грозовые перуны, и в ответ солнечный луч прорвал завесу, упав в ладони воина «маха-дхануром», большим луком великоколесничных бойцов.
А второй луч, сполох с наконечником в виде змеиной головы, уже лежал на тетиве.
На берегу с интересом поднял кустистую бровь дед-доходяга, смутным ветром занесенный сюда, где грозили сойтись в поединке огонь и огонь. Но косматая накидка всплеснула крыльями, на миг заслонив собой весь окоем… А когда зрение наконец вернулось к людям…








